Вход   Регистрация   Забыли пароль?
НЕИЗВЕСТНАЯ
ЖЕНСКАЯ
БИБЛИОТЕКА


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


Назад
Возвращение

© Гасилова Халида 1979

ПРОЛОГ

Ах, милый друг мой, если бы я обладала таким же мастерством и талантом, как Вы... Если бы и я могла передать читателю все, что волнует меня. Вы умеете улавливать и запечатлевать на бумаге суровость и красоту жизни, природы, радости и печали людской. Хотела бы и я научиться этому. Друг мой, мне немало встречалось в жизни удивительных людей. Судьбы их — схожие и разные — равно волновали меня. В памяти — множество лиц и имен. Но что имена, что лица? Бывает, время до неузнаваемости преображает лицо. Бывает, оказавшись на чужбине, человек меняет свое имя и фамилию. Но изменить то, что впитал с материнским молоком, не удается никому. Чужбина остается чужбиной. Конечно, и к чужбине привыкаешь. Проходят годы, и привыкаешь к чужим улицам, чужому языку, чужим привычкам, чужим людям... Но чужое — все равно чужое, даже если и привычное. Родина, родина — тебя нельзя отнять у человека.

Я прошу Вас внимательно прочесть это письмо, мой друг. Пусть не пугает Вас, что оно такое длинное. Хотелось бы рассказать Вам все, до мелочей, потому что встреча, которую мне довелось пережить, потрясла меня.

Я хочу поведать Вам быль о человеке, который приехал на родину в гости. Да, о человеке, который был гостем у себя на родине. Ну, не странно ли? И все-таки именно так и было. Человек гостил у себя на родине. А гость, как известно, рано или поздно должен уехать...

Я написала Вам об этом человеке. И еще — о матери, без малого тридцать лет ожидавшей сына. О матери, ставшей жертвой войны.

* * *

Мы вернулись в отель после очередной длительной экскурсий. Я очень устала и, перед тем как подняться в свой номер, решила выпить чаю. Кафе было на первом этаже. Мягкие кресла, низкие столики. За стойкой кипел электрический самовар, с другой стороны урчала кофемолка. Я устроилась в кресле и взялась было перелистывать свежую газету, но почувствовала, что от усталости и читать не могу. И вот я сидела и смотрела по сторонам. Входили и выходили люди. В стеклянном шкафу у стены поблескивали безделушки. Те из туристов, кто не успел еще израсходовать свои деньги в магазинах этого огромного города, покупали сувениры прямо с витрины. Здесь же было небольшое бюро, которое могло, судя по вывеске, оказать любую услугу. Я же хотела только чаю.

Посетителей обслуживал один человек. Он все делал сам — заваривал чай, приносил кофе, давал справки... И всегда успевал вовремя. Правда, и посетителей здесь бывало немного, потому что туристы, устав за день, сразу расходились по номерам после ужина. Но я, кажется, удалилась от того, что хотела рассказать? Так вот, и на этот раз, как всегда, бармен принес кофе в маленькой чашке. Мне очень хотелось чаю, но отказаться от кофе я не успела. И пока я сидела, думая, выпить ли кофе или все-таки встать и попросить чаю, подошел смуглый, рослый мужчина и, спросив позволения, сел в кресло напротив меня. Принесли кофе и ему, но он не обратил на это никакого внимания. Уставившись в стол, он курил. Меня обдавало дымом, но подняться из кресла я не могла — так держала дневная усталость. Вдруг он как будто вышел из забытья.

Простите, ханум, я, кажется, побеспокоил вас, — сказал он.

Он ткнул сигаретой в пепельницу, придавил, чтобы погасить. Я тайком наблюдала за ним. Руки у него дрожали, волосы были совсем седые, а было ему, видимо, не более сорока пяти лет.

Пожалуйста, курите!

Он для чего-то торопливо заглянул в пепельницу, потом достал из яркой пачки новую сигарету и раскурил ее. Он затягивался беспрерывно. Так курят люди, чем-то крайне озабоченные. Так затягиваются заядлые курильщики, которые на долгое время по строгому запрету врачей бросали курить...

Я все-таки выпила кофе и заставила себя встать. Вслед за мной торопливо поднялся и мой сосед, погасил сигарету и, не глядя мне в лицо, сказал:

Прошу вас, не уходите.

Представьте себе мое положение, мой друг!

Я пожала плечами.

Не уходите! — настойчиво повторил он. — Если и на этот раз мне не удастся поговорить с вами, то поверьте, у меня сердце не выдержит.

Я не без труда скрыла свое удивление. О чем он мог говорить со мной — незнакомый человек в чужой стране?

Пожалуйста, слушаю вас, — сказала я, на всякий случай оглянувшись. За соседним столом пила кофе пожилая чета. Бармен возвышался над стойкой, невозмутимый и бесстрастный.

Губы у моего соседа дрожали. Он с минуту помолчал.

Признаться, не знаю, с чего и начать, — он помолчал еще немного. — У меня была сестра. Звали ее Назлы. У нее были такие же карие глаза, как у вас. Такие же вьющиеся каштановые волосы.

Речь его с каждой фразой становилась все свободнее и ярче. Языком он владел хорошо, изредка с затруднением подбирал необходимые слова. Так говорят люди на языке, который когда-то был родным. Я не решалась прервать его, мой друг.

А он продолжал:

Вы и не заметили, конечно. Я уже два дня хожу следом за вами. Смотрю на вас издали, теряюсь. Закрываю глаза. Пытаюсь вспомнить детские годы, но, к сожалению, это мне никак не удается.

Но разве вы знаете меня?

Он горько усмехнулся:

Нет. Признаться, мне казалось, что вы — моя сестра. Я почему-то поверил в это. Хотел поверить. Волосы похожи, глаза... Даже цвет кожи.

Вы... потеряли свою сестру? — Возможно, мой друг, вопрос этот был неуместным... Но слова слетели с моих губ сами по себе. Помимо воли я оказалась втянутой в беседу.

Мой собеседник тяжело вздохнул.

Да, — сказал он. — И не только сестру я потерял, а всю жизнь...

И он отвернулся.

Теперь волновалась и я. Искала слова, чтобы утешить его, сказать, что я готова принять участие в его горе, быть может, помочь... Но трудно в такие минуты найти нужные слова.

Как ваше имя?

О каком имени вы спрашиваете?

Я удивилась:

Как это о каком?

Он опять закурил.

Эх, сестра, если вы спрашиваете о том имени, которым назвала меня мать, то я его уже давно не помню. А теперь меня зовут Хасратом[1]. Я тоскую по родине, по матери, по сестре... Я тоскую по первой и последней любви.

Но ведь вы же, наверное, переписываетесь?

Он пристально посмотрел на меня, и острый кадык его заходил, как будто ему перехватило горло.

Нет, — сухо сказал он.

Это слово гулко прозвучало в почти пустом кафе. Чета, сидевшая неподалеку, повернулась. Даже бармен посмотрел на нас. Я почувствовала себя неловко. Но согласитесь, мой друг, бывают ситуации, когда об условностях можно и позабыть. К тому же отчасти была виновата я. Вероятно, я не имела права задавать ему этот вопрос.

Он прижал обе руки к груди:

Ради бога, простите, что я ответил вам в таком тоне. Это от волнения.

Вижу.

Ханум, позвольте называть вас сестрой. Так мне легче будет говорить.

Я кивнула. Мой друг, мне кажется, в эту минуту я начала понимать его. Он бился в сомнениях... Мне хотелось ему верить, но... Впрочем, он опередил меня:

Я не изменял родине! Если бы я был изменником, то поверьте, я наложил бы на себя руки. Поверьте! Если я расскажу вам все, что мне пришлось пережить, вы ужаснетесь!

Но почему вы не переписываетесь со своей семьей?

Они считают, что я погиб.

Слышите, друг мой, у меня мурашки пошли по телу. Как правы те матери и невесты, которые не верят в гибель своего сына или возлюбленного и ждут их…

А вы знаете о них что-нибудь?

Нет.

Может быть, мне следовало остановиться, но сострадание к этому человеку овладело мною.

Скажите, откуда вы родом?

Из Азербайджана. Я ваш земляк. Я часто прохожу мимо этого отеля. Три дня назад увидел здесь вашу группу. Родные лица... Трудно передать это. Я разузнал о вас, что мог, у портье. Не только о вас, ханум, но о вас всех — земляках. Но в вашем лице я увидел, почти угадал черты моей сестры. Такие знакомые и новые... Вчера я приходил — хотел встретиться с вами. Все вы обедали. Я вошел в ресторан. Знаете, от волнения у меня руки тряслись. Я постоял минуту у входа, посмотрел по сторонам. У меня кружилась голова. Что это было — радость, печаль, — не знаю. Я помнил только одно. Я стоял лицом к лицу с родными мне людьми. Я был совсем близок к своей стране. Всего в нескольких шагах. И вы, сестра. Цвет ваших глаз, эти вьющиеся волосы... Я пришел в себя, только когда в ресторане никого, кроме меня, не осталось. Я провел день около этой гостиницы. И вот я с вами.

Он прикурил сигарету от другой.

Я и не заметила, мой друг, как пролетело время. Кроме нас в зале остались только двое, они беседовали между собой. Тихо было и на улице. Только изредка столбы света от фар упирались в стекла. Почему-то меня охватил озноб. Я не могла понять, от чего меня лихорадит: от усталости, от волнения...

Заметив мое беспокойство, собеседник встал.

Простите, я задержал вас. Но я еще ничего не успел рассказать вам о своей жизни. И к тому же мне кажется, что вы избегаете нас...

Меня бросило в жар.

Удивительно, — сказала я, — двадцать пять лет ходить по земле, быть в своем уме и допустить, чтобы родные считали тебя погибшим. Двадцать пять лет спать ночами спокойно, зная, что о тебе проливают слезы. Построить новую семью, когда твоя первая любовь, бедняжка, которой ты дал обет, носит по тебе траур. Стать безнадежно потерянным для матери, вырастившей тебя...

Хватит! Перестаньте, ради бога! И вы обвиняете меня... За эти годы не было минуты, часа, дня, чтобы я не казнился... Но я жил надеждой, что смогу вернуться на родину и там умереть... Надежды, надежды!..

Он взъерошил волосы и закрыл лицо руками.

Гнев улегся. Мне опять стало жаль его.

Вы очень взволнованы. А я устала. Если не возражаете, отложим наш разговор на завтра.

На какое время? — быстро спросил он.

Я бы смогла... Скажем, во второй половине дня.

В котором часу?

В пять часов, здесь же.

Я поднималась по лестнице в такой задумчивости, что и не заметила, как очутилась на четвертом этаже. А мне нужен был третий. Пришлось вернуться. Ах, мой друг, как тоскливо бывает в чужой стране!.. Я почувствовала себя очень одинокой.

Я быстро вошла в свой номер. Моя соседка, Лейла, с которой мы подружились в первый же день туристской поездки, читала в постели. Я опоздала и должна была получить урок... Долго ждать не пришлось.

Чтобы это было в последний раз! Ты бросила меня одну. Уже два часа жду тебя, — сказала Лейла улыбаясь. Но мне было не до шуток.

Легла бы спать. Зачем беспокоиться?

А разве я могу заснуть?! Я трижды спускалась вниз за эти два часа. Смотрела на вас и возвращалась.

Надо было подойти, посидеть с нами.

Я тревожилась за тебя. Потом узнала, кто твой собеседник, и успокоилась. Вот и все.

Откуда ты узнала о нем?

Бармен сказал. Когда я в третий раз появилась в дверях, он подошел ко мне, пригласил выпить кофе. Я сказала, что пришла за тобой. Ну, а он пояснил, что твой собеседник — наш земляк. Вот и все.

Лейла перестала улыбаться и озабоченно сдвинула брови.

Валида, как вы похожи друг на друга! Вы родственники.

Это было сказано почти утвердительно, и я решила поддержать игру.

Да, он мой брат.

Лейла проговорила негромко, словно бы про себя:

Я вспомнила историю о двух людях. Я не назову их имен... Я ненавижу таких людей.

Терпение мое иссякло.

Что это за история, кого ты ненавидишь?

Тех, кто отказывается от своих родственников!

И она рассказала мне, как во время войны группа журналистов отправилась в соседнюю страну. Сестра одного из журналистов с детства жила в этой стране. Ее старшая дочь, узнав о приезде дяди, поспешила к нему. Но дядя был не в восторге. Он строго предупредил свою племянницу, чтобы она никому не рассказывала, что они родственники. Конечно, такого рода секреты скрыть трудно. Через некоторое время все узнали правду. Но что самое плохое — этот человек, когда спрашивали, кто ему эта девушка, отвечал: «Никто, просто она мне нравится. Красивая...»

Об этом я слышала. Дальше?

Лейла внимательно посмотрела на меня:

Ты, кажется, обиделась?

Да нет. И я ненавижу таких людей. Ну и что? Зачем ты вспомнила это?

А потому, что ты нашла брата и вместо того, чтобы радоваться, чтобы собрать всю группу и рассказать...

Так я на себе убедилась, мой друг, как трудно вынести женское любопытство, да еще с изрядной долей нравоучительности. Я не стала упрекать ее. Откуда ей знать, что у меня никогда не было брата?

Я ничего не сказала Лейле. Приняла ванну и легла в постель. Я чувствовала себя разбитой, но заснуть не могла. А Лейла продолжала что-то говорить, она ждала моего рассказа, и я не выдержала.

Лейла, если хочешь знать правду, он не родственник мне. Он не родственник никого из моих знакомых. Он действительно наш соотечественник. Завтра в пять часов мы снова встретимся. Он хочет рассказать мне обо всем, что ему пришлось перенести. Он говорит: «Человек однажды родится, однажды умирает». Он говорит, что должен умереть у себя на родине.

И все-таки до конца я ее не убедила.

* * *

На следующий день, когда Хасрат поздоровался со мной перед гостиницей, я едва узнала его. Насколько может постареть человек за одну ночь!

Прошу простить, — сказал он, — у меня не хватило терпения ждать до пяти. У меня одна просьба к вам, — продолжал он. Я, признаться, обрадовалась. Может быть, хоть какой-то мелочью я смогу помочь земляку на чужбине.

Пожалуйста! Может, вы хотите передать письмо сестре? Я с удовольствием отвезу. Я встречусь с ней и с вашей матерью и расскажу о вас.

Он насторожился, как-то напрягся весь.

Нет, — сказал он. — Письмо — это потом. Я хочу пригласить вас вместе с вашими друзьями к себе домой.

Я не стала возражать. Позвала Лейлу и еще одного товарища по группе. Мы достали из чемоданов сувениры и отправились в гости.

Проехав на машине минут пятнадцать, мы вышли на широкой улице перед четырехэтажным домом, поднялись на второй этаж. Хасрат открыл дверь. Мы оказались в аккуратно прибранной комнате. Одну стену целиком занимали книжные полки. Рядом с ними стояла широкая тахта. На тахте лежали две мутаки в розовых атласных чехлах. Платяной шкаф у двери, ведущей на кухню, посреди комнаты круглый столик, накрытый розовой скатертью...

Хасрат предложил нам сесть и пошел на кухню. Но мы не сели, а стали смотреть книги на полках. Там было много журналов и газет из Азербайджана. И вообще, куда бы мы ни взглянули, всюду в комнате что-то напоминало о нашей родине. Картина с видом Шахдага, цветастый заварной чайник, даже узор на занавесках...

Мы положили на стол подарки. Я принесла головку сахара, Лейла — азербайджанский чай, а Муса — коньяк «Гек-Гель». Вернулся Хасрат. Он взял со скатерти наши подарки. Мне показалось, что на глаза его навернулись слезы, мой друг...

Сели за стол. В комнате наступила тишина, неловкая и принужденная, как это бывает порой, когда судьба сталкивает дальних родственников, ничем не связанных. Родство не заменяет общности интересов, говорить, и сущности, не о чем, и беседа не клеится. Кто-то должен сломать молчание... Но ведь мы пришли в эту комнату, мой друг, не для светской беседы, не с заурядным визитом вежливости. Мы пришли выслушать исповедь. А много ли исповедей выпадает за годы жизни на долю каждого из нас?

Пейте, пожалуйста, кофе, а то остынет.

Хасрат сказал это тоном любезного хозяина дома, но тут же забыл о своей роли...

Поймите меня! У меня одно желание — умереть на родине.

Что же удерживает вас здесь? Почему бы вам не вернуться? Может, здесь у вас есть семья и вы не можете оставить детей? — спросила Лейла.

Я испугалась, что Хасрат будет задет. Но он сказал совершенно равнодушно:

Нет, здесь я ничем не связал себя. А что до возвращения... Если бы было так легко вернуться, как сказать об этом, я давно был бы дома. — Он задумался. — Признаться, нас очень напугали. Нам внушали, что попавших в плен, тех, кто побывал в концлагерях, при возвращении на родину тотчас арестовывают и расстреливают. Нам наговорили столько страшного! Говорили, что мучать будут не только нас, но даже и наших родственников.

Он смолк. Потом спросил, как бы очнувшись:

Кажется, кофе остыл? Я сейчас приготовлю свежий. А вы, — он поколебался минуту, но решился... — А вы пока посмотрите вот это.

Он проворно поднял верх дивана, достал из него альбом. Рукой смахнул с него пыль и передал мне, а сам ушел на кухню. Бумага альбома была серая, толстая. Снимки — любительские, неважного качества... Многие в желтых пятнах и бесформенных разводах.

Если бы мы не знали, кому принадлежит этот альбом, вполне можно было бы решить, что на снимках артист в различных ролях. Вот юноша в комбинезоне и туфлях на босу ногу моет машину. Копает землю в саду. Чистит лошадь скребком. Вот он в группе других рабочих на причале — позади лес мачт и трубы судов. А вот он уже в элегантном костюме, даже улыбается. Но улыбка какая-то неестественная, вымученная. А в общем-то альбом как альбом, ничего особенного.

Вошел Хасрат, поставил на стол кофе. Придвинул альбом к себе, полистал, закрыл.

Что же сказать? Постараюсь не задерживать вас... — И он начал говорить.

Я трижды сидел в концлагере. В сорок втором мы были окружены. Сдаваться я не собирался, но рядом разорвалась мина, и очнулся я уже в плену. Допросы. Товарный вагон, где можно было только стоять, Заксенхаузен. Дважды пытался бежать. Во второй раз меня поймали, избили и, полуживого, отправили в другой концлагерь, во Францию. Почему не расстреляли — до сих пор понять не могу. Видимо, считали, что и так не выживу. К последнему побегу готовились вчетвером. В лагерном лазарете работал наш человек. Он и вывез нас по двое на тележке среди трупов, которые убирались с немецкой точностью каждое утро. Я должен был притвориться мертвым, чтобы жить. Но мог ли я знать, что долгие годы потом мне придется жить как бы погребенным заживо?..

Шли ночами, разбившись попарно. Двоих обнаружил патруль. Видя, что шансов спастись у них нет, они в открытую бросились бежать, отвлекая немцев от нас. Так нам с товарищем, двадцатитрехлетним французом, удалось уйти. Кое-как добрались до партизан. Но когда мы оказались в безопасности, я заболел. Мне день ото дня становилось хуже, я терял зрение. Командование отряда приказало перевести меня в спокойное место, под наблюдение врача. Верите ли, это решение стало для меня самым тяжелым наказанием. Ведь я бежал, чтобы мстить врагу. Когда мы продирались сквозь колючую проволоку, все тело мое было изорвано, но я жил. А вот глаза подвели...

Меня повели в ближайшее село к одному французу. Я пролежал в этом доме два месяца. О боже, можно ли придумать более тяжкое наказание для молодого человека со здоровыми руками и ногами?

Немцы в эту деревню почти не наведывались. За мной ухаживала вся семья. Приходил старенький врач. Уверял, что зрение вернется. Только покой, покой, покой! Нужно, чтобы успокоились нервы. Кроме этого, нужен был уход и хорошее питание. Хорошее питание, — он горько усмехнулся. — Много ли могла дать бедная семья шофера в военное время? А они ведь относились ко мне по-родственному. Старались, как могли. Ухаживали, кормили... По вкусу пищи, которую они готовили, порой могло показаться, что я где-то в азербайджанском селе. Очень много блюд из зелени. Чай из шиповника... Вместо сахара — виноградный мед.

После полуночи меня выводили на воздух... В семье этой было пятеро детей. Старший сын воевал. Из оставшихся самой старшей была девочка, она выполняла всю работу по дому. Младшие, два мальчика и девочка, целыми днями собирали съедобные травы или же ловили рыбу в реке, неподалеку от села. Друзья партизаны, голоса которых я слышал, а лиц не видел, не забыли меня. Раза два в неделю ко мне приходил Мишель — тот, с которым мы вместе бежали из концлагеря. Он приносил трофейные консервы, вино, иногда даже масло. На все возражения отвечал: «Это тебе врач предписал, тебе нужно есть масло. Разговоры прекратить!» Так проходили недели. Нервы мои успокоились, я поправлялся, зрение постепенно возвращалось. Теперь меня выводили на прогулку не только по ночам, но и днем. Бывало, я часами гулял в саду, валялся в винограднике... Учили меня французскому языку, и небезуспешно. Я очень привязался к этой семье и после, когда уже вернулся в отряд, пользовался любым случаем, чтобы навестить ее.

Самая младшая девочка постоянно вертелась около меня. Когда я гладил ее шелковистые волосы, падавшие на плечи, мне казалось, что рядом моя сестра. Ведь когда я уходил на фронт, сестре моей было шесть лет. Я называл свою маленькую француженку Назлы. Я научил ее на мой зов отвечать «бэли»[2]. И каждый раз, когда она произносила «бэли», я радовался, как ребенок. В такие минуты я отдал бы все, чтобы услышать «бэли» моей Назлы.

А партизанские будни вернули меня к жизни. Но ожесточенных схваток уже не было — немцы чувствовали скорый конец. Маки́ были хозяевами положения. Совершали налеты на штабы, пускали под откосы эшелоны с награбленным... Когда выдавалась передышка, я заглядывал к «своим», в семью, которая выходила меня. Впрочем, я повторяюсь... Во мне проснулась тяга к самой обычной работе. Я поливал грядки в саду. Ухаживал за цветами. Мыл старенький «пежо» хозяина. Оказывается, ребята тайком фотографировали меня.

Но чем бы я ни занимался, мысли были о возвращении на родину, о встрече с матерью и сестрой. Как мы радовались, когда пришла весть о победе! Сколько слез! Сколько искренних слов было сказано!..

Примерно спустя полгода я решил добираться домой. Попрощавшись с друзьями по отряду, тронулся в путь. В сумке у меня были фотоснимки, платок, кусок хлеба и деньги, на которые вполне можно было прожить пару дней. Так я попал в Париж. В посольстве мне предложили подождать некоторое время. Молодость, молодость... Я был всерьез уверен, что смогу заработать на кусок хлеба, хотя бы работая грузчиком. Я искренне хотел вернуться на родину! Но все оказалось непросто. И с работой, и, главное, с возвращением. Началась «холодная война» — газетные снимки, шумиха, клевета... Трудно было не поддаться всему этому. Я заколебался. Слишком долго я прислушивался к тем, кто говорил, что меня расстреляют, стоит только мне перейти границу. Не сразу, с трудом, но я поверил. Кто бы знал, какой дорогой ценой пришлось мне платить за малодушие... Я решил: пусть пройдет некоторое время, все уляжется и тогда я буду дома. Возвращаться к французским друзьям партизанам, пряча глаза, я не мог.

Я искал работу, скитался по разным странам. Куда девалась моя мальчишеская самоуверенность! Ради куска хлеба я брался за все, что угодно; был мусорщиком, грузчиком, садовником... Наконец мне повезло. В одном тихом городке я устроился на ювелирную фабрику. Долго мне пришлось просить, чтобы меня взяли на работу туда. Да и после того меня испытывали каждую минуту, каждый час. Я проработал там десять лет и ни дня не был своим. Ни на миг не покидала меня мысль о возвращении на родину... Но во мне жил и страх — трусливый и гадкий, и никак я не мог решиться поехать в соседний город, где было советское посольство.

А жизнь шла своим чередом. За десять лет я обрел новую профессию, профессию ювелира. У меня улучшилось здоровье. Положение мое многие считали завидным. Хозяин, которому нравилась тщательность моей работы, стал доверять мне самые ответственные изделия... Впрочем, как я понял потом, не только тщательность работы привлекала его во мне. У него не было детей, и он решил сделать меня своим наследником, женив на племяннице — доброй и миленькой девушке, никаких чувств к которой я не питал. Он хотел обезоружить меня своим мнимым бескорыстием и привязать к себе. Но я не соглашался. Однажды он повел разговор впрямую. Показал мне фотоснимок, сделанный в день моего поступления на фабрику. Напомнил, в каком состоянии он взял меня. Я был — кожа да кости. И действительно, если бы он в тот день не взял меня, я, может быть, и умер бы. Я с трудом дышал. У меня не было сил, чтобы сделать несколько лишних шагов, не говоря уже о том, чтобы искать работу где-нибудь в другом месте.

Но и эти воспоминания не смягчили меня. И когда Гюнтер (так звали владельца фабрики) убедился, что мое решение окончательно, он недели на две оставил меня в покое. Как сейчас помню: он вызвал меня в пятницу в пять часов. Достал из ящика стола пакет, протянул мне. На пакете было написано «Назиму Курбанову». Мое имя и фамилия, о которых я почти забыл, заставили меня призадуматься. Я хотел взять пакет. Но отдернул руку.

«Откуда этот пакет, — думал я. Кто меня ищет — мать и сестра? Товарищи по отряду? Но кто мог знать, где я?»

Гюнтер, не выпуская конверта из рук, молча наблюдал за мной.

«Дайте письмо», — попросил я.

Он как-то странно взглянул на меня, ничего не ответил. Куда-то позвонил и сказал, что сейчас придет. Затем встал и направился к двери. Я решил, что свободен, и пошел следом. Но он не разрешил мне выйти. Загородив своей тушей дверь, он указал на диван:

«Садись. Я ухожу. Распечатай конверт и подумай еще раз. Даю тебе час. Подождешь меня здесь...»

Теперь, когда я вспоминаю этот день, от ярости у меня дрожат колени...

Мой друг, мы слушали его затаив дыхание...

...Как только Гюнтер вышел, я вскрыл конверт. В конверте оказались два фотоснимка. В композиции их, в одежде и позе молодого человека было что-то смутно знакомое. Снимки вызвали у меня растерянность. «Кто это? — подумал я. — Чего ради он прислал мне свои фотографии?»

Пальцы Хасрата дрожали так, что он не мог зажечь спичку, чтобы закурить. Муса чиркнул зажигалкой, потом закурил и сам. Хасрат несколько раз затянулся и продолжал.

И чье, вы думаете, это было фото? — сказал он и взглянул на нас. — Мое. Понимаете? Мое!! — Хасрат сказал это шепотом, который прозвучал громче всякого крика. — Но что же тут особенного, скажете вы. Ведь каждый может сфотографироваться. Можно сфотографировать и человека, и город, и море, и реку. Но я тогда не знал, что фото может служить оружием подлецов. Теперь я знаю все о премудростях фотомонтажа. А в то время такое мне и присниться не могло...

На одной фотографии я был «изображен» в каком-то кабинете. На мне — мундир эсэсовского офицера, я работаю над картой. На другом снимке я беседую с другими немецкими офицерами.

Гнев у людей проявляется по-разному. Говорят, сильные краснеют, слабые —бледнеют. Видимо, я здорово ослаб. Мной овладел ужас. Я перестал управлять собой. Кажется, я вскрикнул и схватился за голову. А что было дальше, не помню. Пришел в себя только в больнице. Я был между жизнью и смертью — точнее не скажешь. Никак не назовешь жизнью мое тогдашнее состояние... Мне не хотелось никого видеть, совершенно никого, я боялся даже себя. Только гораздо позже я рискнул попросить зеркало у парикмахера, который пришел побрить меня, но он сказал, что зеркала у него нет. Не выполнили мою просьбу и медсестры. Наверное, вид у меня был никудышный. Все эти месяцы, несмотря на мои возражения, ко мне регулярно приходила племянница хозяина Эльза. Долгие недели я не мог вспомнить, отчего попал в больницу, а после, когда вспомнил, мне опять стало худо. Врач, видимо предупрежденный, запретил всем говорить со мной о фотоснимках. Но забыть об этой загадке с тех пор я не мог. Только потому и допускал к себе Эльзу, что надеялся выведать у нее, в чем дело.

Как-то раз, словно бы невзначай, я попросил ее вернуть мне фотокарточку, которую я дал ей на память. Эльза растерялась. Она не знала, что сказать. Потом с непонятной поспешностью стала рыться в сумке. Она рылась долго, что-то приговаривая...

«Нет, наверное, карточка дома», — сказала Эльза наконец.

Я резко перегнулся с постели и вырвал у нее из рук сумку. Мне повезло. В сумке на дне лежали те снимки, которые я давно порвал и бросил на диван в кабинете Гюнтера. Но эти не были порваны. Я собрал всю свою волю и пристально вгляделся в них... Ну да, конечно, — сейчас во всех кинодетективах показывают фотомонтаж, а тогда откуда мог я знать, что это такое? Я и детективов до войны не читал... Я держал в руках подделку, от которой зависела моя судьба. И я не знал, можно ли убедительно опровергнуть ее...

Эльза плакала. Она сказала, что я больше не смогу вернуться на родину, что такие снимки отправлены в советские органы. Что мне было делать, сестра?

Он горько усмехнулся.

После больницы я приехал прямо сюда. С тех пор я ничего не слышал о Гюнтерах. В прошлом году встретил Эльзу. Она гуляла по городу с туристами. Я сделал вид, что не узнал ее, и прошел мимо. Вдруг я почувствовал, что кто-то взял меня за руку и тихо позвал: «Назим». Я узнал ее голос. Мне не хотелось говорить с ней, но она не отставала. Она сказала, что хочет сообщить кое-что важное. Я все пытался уйти, но ничего не получилось, и я смирился. Мы пошли в ближайший ресторан. Собственно, я и не говорил — говорила она. Она рассказала мне всю историю с этими снимками.

Там была и неразделенная любовь ко мне, и ее добрый дядя Гюнтер, и милая шутка — снимок, смонтированный опытным фотографом за большую сумму...

Не простившись с Эльзой, я вышел из ресторана на мокрый от дождя асфальт и пошел домой.

Я снова посмотрел в зеркало на свои волосы, поседевшие пятнадцать лет назад в течение одного часа.

Не хочу расстраивать вас своим рассказом обо всех моих бедах. Уже пятнадцать лет, как я живу в этой стране. Все прошло — и надежды и молодость. Иногда мне кажется, что вся жизнь прошла и надеяться не на что. — Он помолчал, потом сказал: —Вам, наверное, кажется странным цвет мутак и скатерти, не так ли? Матери моей очень нравился розовый цвет. У нас в доме всегда было много розового...

Я не забыл, как радовалась моя маленькая сестра, когда видела цветы персика. Я часто закрываю окна и ложусь на тахту. Пытаюсь внушить себе, что нахожусь дома, но никак не могу обмануть себя. Кажется, не бывало дня, чтобы я не плутал по улицам в надежде встретить человека с моей родины.

Но и давний страх не покидал меня. У меня и сейчас единственная мечта — вернуться на родину, увидеть мать и сестру, умереть среди своих. Но...

Но страх жив... Вы это хотите сказать? — спросила я.

Да. Если бы не эти фальшивые фотографии, ничто не устрашило бы меня. Признаться, чем жить на чужбине, лучше на родине, пусть даже и в тюрьме. Но я беспокоюсь о судьбах матери и сестры.

Если совесть ваша чиста, бояться нечего. А не хотите насовсем возвращаться — приезжайте хотя бы как турист, — сказал Муса.

Турист?

Мне показалось, что Хасрат уязвлен, и я попыталась сгладить неловкость:

Дайте нам адрес вашей матери.

Ну да, конечно, мы передадим ей, что вы живы-здоровы, порадуется, — подхватила Лейла.

Хасрат не ответил.

Ну, на худой конец, пошлите вызов матери — пусть она приедет или сестра, — предложил наш рассудительный Муса.

Мать моя, наверное, совсем состарилась от горя. А сестра, конечно, вышла замуж. Может, известие о том, что я жив-здоров, и не обрадует их? Зачем бередить старые раны? Если приведет судьба, я, пожалуй, выберусь сам. И о приезде сообщать не буду. — Сказав это, Хасрат надолго замолчал.

Я почти насильно заставила его записать мой адрес, домашний и служебный телефоны.

Наутро он пришел проводить нас. Прощались мы тепло, даже трогательно, но адрес родных он дать отказался. Впрочем, я уже знала кое-что. Знала город, в котором он жил, знала имя сестры. А разве это мало для человека, всю жизнь прожившего в родном краю?

* * *

Дорогой друг, вот уже две недели, как я вернулась домой. Но ни на минуту не забываю о нем, моем дальнем знакомом. Притупляется боль многих потерь, лишь боль того, кто потерял родину, живет внутри человека, как ржавый осколок давнего ранения... Помочь такому человеку — может ли быть желание благородней?

Словом, отдохнув после поездки дня три, я начала поиски Назлы. Как ищут незнакомых бакинцы?

Прежде всего, перебрала в памяти всех своих подруг, выкопала из записных книжек все их адреса. Я набрала по крайней мере сто телефонных номеров. Наводила справки у всех, у кого в Кировабаде — городе, где жил когда-то Хасрат, были родственники или знакомые. Результаты переговоров подтвердили мое решение поехать к своей давней приятельнице учительнице Севде, в Кировабад.

Мы уже лет пять не виделись с Севдой. Как в нашу молодость, я вошла в их старый дворик. Отец Севды, вышедший на пенсию, ухаживал за цветами. Мать стирала в сторонке, поставив белый эмалированный таз на крепко сколоченный табурет. Увидев меня, они обрадовались так, что прямо не знали, куда усадить. Признаться, и я была растрогана, мой друг. Совсем как в давнюю пору, я положила плащ на перила старой лестницы крыльца, умылась из крана в конце двора студеной водой и удобно уселась на скамейке под старой сиренью. Вскоре пришла Севда. Мне показалось, что прошедшие годы не изменили ее — те же добрые глаза, та же пестрая косынка... Говорили мы обо всем и ни о чем, как часто бывает после долгой разлуки. Вспоминались полузабытые имена, события нашей студенческой жизни. Как бы между прочим я спросила:

Тебе что-нибудь говорит имя Назлы Курбановой?

Ты, наверное, хочешь написать о ней очерк?!

Сердце мое забилось, мой друг. Я была у цели. И произошло это будто само собой — впрочем, так бывает в наших краях нередко. Мне оставалось только спросить:

Почему ты думаешь, что я собираюсь писать о ней?

Ну, ты же журналист, — с глубокой убежденностью сказала Севда, — а о ней не раз писали. Не сомневайся, она достойна этого. Она замечательная... — Севда умолкла на минуту. — Но, знаешь, мне иногда жаль ее.

Почему?!

У нее из всей семьи осталась только старуха мать. Отец погиб на фронте в самом начале войны. Был у нее еще брат. Он тоже не вернулся с фронта.

Я не решалась открыться им. Но в конце концов, если мать и сестра Хасрата живы, необходимо было выяснить о них все. Жизнь меняет людей, кто знает, может, в том доме и думать забыли о пропавшем...

Я не собираюсь писать о Назлы, — сказала я наконец. — Я привезла Курбановым радостную весть. Радостную и тревожную. На днях я вернулась из-за границы. Я встретила там Хасрата, брата Назлы.

На лицах моих собеседников я прочла недоумение.

Хасрат?!

Да, брат Назлы.

Севда мягко улыбнулась:

Валида, это ошибка. Ее брата звали Назим. Мало ли на свете Курбановых? Может, он вовсе не брат той Назлы, о которой мы говорим.

Нет, — сказала я. — Это он, Назим. Тоска по родине заставила его взять имя Хасрат.

И я, как могла, описала Хасрата: его миндалевидные карие глаза, смуглое лицо, манеру говорить...

Все смешалось в этом тихом дворике. Севда с матерью обнимали меня, плакали, снова и снова выпытывали подробности. Седой отец, обхватив голову обеими руками, раскачивался на стуле.

Ай аллах, что натворила война? — повторял он. — Что с людьми сделала война?!

* * *

Я не могла в первые минуты знакомства спокойно глядеть в глаза Назлы. Севда представила меня. Сказала, что я журналистка, приехала из Баку и хочу побеседовать с Назлы о ее работе.

Мы разговорились, и принужденность исчезла. По работе мне приходилось беседовать с очень многими, и должна сказать, мой друг, что эта женщина из тех редких собеседников, разговор с которыми не хочется прерывать. Она говорила спокойно и ясно. Манера держать себя обозначала в ней предельную естественность и твердую волю. Ни оттенка слезливости не было в ее воспоминаниях о брате, которого она, как видно, очень любила. Любила не как погибшего, а как живого.

Разумеется, я ничего не спрашивала впрямую. Я просто завела разговор о войне...

Хорошо помню день, когда Назим добровольно ушел в армию, — медленно говорила Назлы. — Он простился с нами и собирался уже выйти, а я поймала его за полу пиджака и стала просить, чтобы он взял с собой и меня... Назим ущипнул меня за нос и сказал: сейчас я не могу взять тебя с собой, ты ничего не умеешь делать. Подрастешь, станешь врачом, вот тогда я повсюду буду брать тебя...

Из соседней комнаты послышался слабый кашель. Назлы прервала рассказ и предложила:

Хотите познакомиться с мамой?

Она повела меня в аккуратно убранную светлую комнату. На тахте лежали мутаки в розовых чехлах, яркий солнечный свет смягчали розовые занавески. На стене висел портрет юноши. Я пригляделась и прикусила губу: это был Хасрат. Мать Назлы ответила на мое приветствие. Назлы поправила ей подушку, мы устроились на стульях в уголке и продолжали разговор. Мать молчала. Лицо ее становилось то безучастным, то выражало напряженное внимание, будто она боялась пропустить хоть слово.

Знаете, — сказала Назлы. — В прошлом месяце из-за границы приехал Солтан, родственник наших соседей. До войны он был учителем химии в школе, что напротив. Его семья двадцать пять лет назад получила извещение о гибели... Все ходили к ним повидаться, пошла и мать. Эта встреча разбередила ее рану, возродила давно потерянную надежду на встречу с сыном. «Где он сейчас, мой сынок? — говорила мать. — Узнать бы! Пешком пошла бы к нему!» — и плакала, плакала. Через неделю она слегла. Уезжая, Солтан пришел проститься. «У меня нет слез, только сердце плачет», — сказал он тогда. Но и в глазах у него были слезы. Он утешал нас, говорил, как тяжело ему уезжать. Говорил об огромных переменах в нашей жизни.

«Почему же ты тогда возвращаешься? — спросила мать. — Не уезжай, напиши всем нашим землякам, которые сейчас живут там, чтобы вернулись на родину. Чтобы и моего Назима нашли и привезли сюда».

И Солтан ответил, обратившись ко мне:

«Будь я вашим братом, вы ведь не разрешили бы мне уехать, верно? И у меня есть сестра. И она плачет день и ночь, просит остаться. Но я объяснил причину, почему я должен вернуться, и она поняла меня. Сестра моя, я самый старший среди тамошних моих друзей. Они мне очень доверяют. Кто-нибудь из нас должен был приехать на родину, вернуться и рассказать правду. Признаться, первые дни мне здесь было тревожно и хорошо. Меньше всего хотелось покидать родных, дом и город, обретенные после разлуки. Но я должен рассказать правду своим соотечественникам, ведь я обещал им. Я обещал во что бы то ни стало вернуться, если буду жив-здоров».

После отъезда Солтана мать стала считать минуты... И отнять у нее эту надежду я не могу, хотя сама уже тоже не верю в возвращение Назима...

На глазах Назлы выступили слезы.

Ведь я тогда не понимала, что такое война. Мне казалось, солдаты на войне стреляют и убивают друг друга понарошку, как мальчишки с нашей улицы. А вечером, когда стемнеет, все вернутся по домам. Первой ночью после ухода Назима я не могла заснуть. Долго ждала, когда он придет... Утром первым делом посмотрела на его постель. Она была не тронута. Назим не пришел и на следующий день, и через месяц, и через годы... В тот день мать даже побила меня, чтобы я не хныкала. А что я понимала? Мне было всего шесть лет... Впрочем, дети если и не понимают, то чувствуют многое не хуже взрослых. Я до сих пор помню, как брат познакомил меня с Диларой... — Назлы улыбнулась своим мыслям. — День был ясный, погожий. Мать варила курицу для Назима. Я играла во дворе. Брат вышел из комнаты. На нем был недавно сшитый новый костюм. Он подозвал меня: «Эй, сорванец, умойся хорошенько в арыке, и поскорее, мы пойдем фотографироваться!» Я побежала со всех ног. Торопливо ополоснула лицо, надела свое самое красивое платье — синее в белый горошек. Мать заплела мне косы, поцеловала нас обоих, и мы вышли из дому.

Остановились на окраине города перед одноэтажным домом. Голубые окна дома были открыты настежь, оттуда доносились звуки пианино, яркие и радостные. Мне все было интересно. Мне было весело. Я прыгала на одной ноге, гонялась за бабочками, проказничала. Назим не мешал мне. Теперь я понимаю, что он, может быть, и не замечал меня.

Он уселся на камень, лежавший под старым тутовым деревом. Закурил сигарету. Я еще не видела, чтобы он курил. Я подошла и села рядом с ним. А он курил и слушал музыку.

Что говорили брату эти звуки, вылетавшие в голубое окно?

Но вот пианино умолкло. В окне показалась девушка в сиреневом платье. Вскоре девушка вышла. Она тихо заговорила с братом. Они забыли обо мне. Я отошла от них и стала играть с ветками ивы, склонившимися к арыку. Вдруг сильные руки подняли меня вверх. Назим подкинул меня высоко-высоко. Потом понес меня к девушке в сиреневом платье. Я стеснялась, отворачивалась. Он насильно вложил мою ладонь в руку девушки. Серьезно сказал: «Знакомьтесь». Девушка погладила меня по голове, обняла меня и поцеловала в щеку.

Мы ушли от домика с пианино, уселись на желтую скамейку в сквере у фонтана. В сквере было много детей, я побежала к ним. Мы играли в ловитки... Но я — шутка ли сказать — ревновала брата к этой девушке. Время от времени я подходила к Назиму и начинала дергать его за рукав. «Пойдем», — говорила я. А про себя думала — зачем тебе эта девушка в сиреневом платье? Ах, почему я тогда торопила его... В конце концов я надоела Назиму. Он улыбнулся девушке, мы поднялись со скамейки и вышли из сквера. Девушка хотела проститься и уйти, но Назим удержал ее. Он сказал улыбаясь:

Дилара, поручаю тебе Назлы. Сестра, дружи с Диларой. Она часто будет приходить к нам. Она хорошо играет на пианино. И тебя научит. Ты будешь давать ей чай в моей чашке, хорошо?

Он погладил меня по голове... На глазах у Дилары были слезы. Брат отвернулся и сказал беспечно:

Ладно, пойдем сфотографируемся.

Дилара не хотела идти, она словно застыла на месте. Мы насильно повели ее за собой. Фотограф усадил меня и Дилару на стул. Назим встал позади нас. На обратном пути он строго-настрого предупредил меня, чтобы матери я ничего не говорила. Какое там! Меня так и распирало желание поделиться с матерью своим секретом. Когда мы вернулись домой, проводив Назима на фронт, я все выболтала маме. Морщины мамины стали глубже. «Оказывается, сын мой был влюблен...» — и она стала расспрашивать: «Скажи, какая она из себя? Какого роста? Волосы стриженые или длинные? А когда она придет к нам?» Я отвечала, как могла.

А теперь приходит она к вам? Встречаетесь? — спросила я.

Дилара долго ждала моего брата, — сказала Назлы. — Она стала композитором. Лучшие ее песни были о верности. Я помню минуту, когда (это было лет через шесть после войны) мать обняла Дилару, утерла ей слезы и сказала: «Дочка, чтобы сказать тебе эти слова, я не спала десять ночей. Но я обязательно должна сказать тебе это, потому что я мать. Ты молода. Ты должна строить свою жизнь. Ушедшего не вернуть. Спасибо, ты долго ждала. Ты всегда будешь мне дорога. Не забывай нас...»

Назлы вздохнула и показала на черную, в золотистых цветочках чашку, стоявшую в буфете:

Это чашка Назима. После его ухода из нее пила только Дилара.

Наступило молчание. Ком стоял у меня в горле, я не находила слов.

Я прекрасно понимала, что нельзя вот так внезапно сообщить радостную весть матери, сердце которой вот уже столько лет исходит кровью от тоски. Возможно, я так и не решилась бы сказать ничего, но не выдержала Севда. Она обняла старую мать, поцеловала Назлы.

Весть! — сказала она. — Долгожданную весть принесла вам гостья!

Больная мать села в постели. Она заговорила, смотря в нашу сторону, и в голосе ее была невесть откуда взявшаяся сила.

Какую весть вы принесли, да стану я жертвой вашей? — Она заметила наше волнение. — Говорите! — И добавила: — Не бойтесь, ничего со мной не случится.

Какой она была в эту минуту гордой и величественной! Она была готова выслушать любую весть: самую радостную и самую горькую. Она была матерью!

И, словно читая мои мысли, она заговорила — медленно и спокойно, будто бы давая мне время прийти в себя, чтобы я могла набраться сил и рассказать ей все, что знала.

Дочка, — говорила мне старая женщина, — я видела на своем веку многое, но не знаю ничего страшнее горечи войны. В первые же дни наш отец добровольцем ушел на фронт. Через полгода пришла черная весть о нем. Плакала я долго, но скажу тебе, как в пословице говорится: горе, пережитое вместе со всем народом, — уже не горе. Черные вести с фронта не сломили ни нас, матерей, ни наших детей. Только укрепилась наша ненависть к врагу. И после, когда сын мой попросился добровольцем на фронт, я не стала удерживать его. Тяжело мне было, я знала, что и сын мой уходит в огонь. Не стало и его... Мать, пережившая те тяжелые годы, выдержит все. Все, кроме оскорблений. Только одно может убить меня — весть о сыне, изменившем родине.

Я видела за границей вашего сына Назима, — сказала я, — он не изменник. Он свято чтит родину. Он живет мыслями о вас и о Назлы.

Назлы закрыла лицо руками и заплакала навзрыд. Лицо у матери просветлело. Но ни слова не сказала она. Мне было страшно смотреть на нее. Когда я решилась поднять голову, я увидела, как мать своими жилистыми неловкими руками вытирает слезы.

Мы молчали. Мой друг, нельзя успокаивать плачущего в такие минуты... Я дала исстрадавшимся женщинам вдоволь наплакаться, и светлые слезы радости вернули их к жизни.

Они успокоились, засыпали меня вопросами о Назиме. Я отвечала.

Дайте его адрес, — сказала вдруг Назлы, — я напишу ему письмо. Сегодня, сейчас же.

Отступать было некуда.

Я думала, что он передаст вам письмо и там будет его обратный адрес, — как можно спокойнее сказала я им. — Я несколько раз повторила, что ему следовало бы передать письмо для вас, но он сделал вид, что не слышит. Последний раз этот разговор был у него дома. Он промолчал, а я настаивать не стала.

Мать сдержанно сказала:

Значит, вы были у него дома, — и пристально взглянула на меня.

Представьте всю неловкость ситуации, мой друг! В таких случаях чем правдивей рассказ, тем более неправдоподобным он выглядит, но я решила говорить до конца.

Да, — сказала я, — мы были у него. Но мы ехали на такси... Поэтому у меня нет ни улицы, ни номера дома...

Назлы взволновалась. Она ходила по комнате из угла в угол, задавая мне вопросы мелкие и неважные, будто пыталась уличить меня в чем-то.

Мне было тягостно видеть это. Я ответила Назлы на очередной вопрос и, не дожидаясь следующего, повернулась к старухе.

Поймите, наши земляки, в войну оказавшиеся за границей, всего боятся. Они не доверяют первому встречному свой адрес и адреса своих родственников. Ведь и ваш адрес я искала не день и не два. Севда помогла мне найти вас. Не ложь, а святую правду принесла я в ваш дом.

Кажется, мать снова поверила мне, и все же не до конца. Это была радость, смешанная с печалью. Так белую птицу уносят в поднебесье черные крылья.

После долгого молчания мать произнесла:

Сын мой жив. Сын мой жив, но…

И вдруг я вспомнила о подарке, который сделал мне Хасрат на перроне. Я была так взволнована прощанием, что забыла написать Вам об этом. Я открыла сумку. Достала из нее позолоченную шкатулочку размером со спичечный коробок, протянула матери:

Это работа вашего сына...

Мать взяла коробку узловатыми пальцами. Осмотрела со всех сторон, но не стала открывать. Что-то подумала, передала Назлы.

Назлы открыла коробку. В ней оказалась коробка чуть поменьше, с ажурной выделкой. А пока мать и дочь любовались тонкой инкрустацией, я думала про себя: «Пройдет немного времени, и горе у них остынет. И они снова обретут Назима. Пусть только хватит у них сил пока ждать еще немного. Хотя бы несколько месяцев...»

Назлы открыла и вторую коробку. Внутри оказалась миниатюрная книжечка. В ней было всего четыре страницы. На них были написаны арабским алфавитом знакомые каждому строки:

Весь я твой,

Навсегда в сыновья тебе дан,

Азербайджан, Азербайджан!

Чуть пониже очень мелко стояло имя: Назим Курбанов.

О аллах! Он жив, мой Назим! — сказав эти слова, мать встала. — Он хотел быть архитектором, а стал ювелиром. Его руки всегда умели делать тонкую работу. Его мысли остались с нами.

Я затаила дыхание. Холодный металл, которого касались руки сына, металл, впитавший частицу его дыхания, хранивший отсвет его взгляда, мать подносила к губам и целовала, прикладывала к опущенным векам, прижимала к груди.

Потом она поднялась и, не сказав ни слова, тяжелой походкой прошла в соседнюю комнату. Немного спустя она вернулась с небольшим красным узелком. Лицо ее помолодело, на нем будто убавилось морщин. Но пальцы у нее все же дрожали. Она развернула узелок из муара с тонким золотым шитьем. В нем оказалось три отреза на платья, белый келагай и небольшая шкатулка с замочком. Она нетерпеливо отложила в сторону куски материи и маленьким ключиком отомкнула шкатулку. Вытащила из нее два кольца. Одно из них украшал ромбик с тремя мелкими бриллиантами, другое было круглое, вероятно обручальное.

Дочка, посмотри, какое из них тебе нравится, какое подходит тебе, — обратилась ко мне старуха.

Я растерялась. Я не хотела брать кольца в руки. Уже потом я поняла, что по обычаю мать Назима, как и всякая мать, загодя приготовила необходимые для свадьбы сына вещи. Мне было очень неловко, мой друг. Я даже стала раскаиваться в том, что пришла сама...

Мать поняла, что со мной происходит.

Дочка, — сказала она, — сегодня для меня самый радостный день. Ты так дорога мне! Никто и никогда еще не приносил мне такой радостной вести. Я дала обет: одно из этих колец я подарю человеку, который принесет мне весть о сыне. Правда, это кольцо с ромбиком сейчас не модно, наверное. Ты заслуживаешь самого драгоценного подарка. Но эти кольца для меня дороже всего на свете. Они связаны с именем Назима. Потому ты возьмешь одно из них. — И она насильно надела мне на палец кольцо.

Что я могла сказать? Я обняла и поцеловала ее, а про себя решила вернуть кольцо, как только приедет Назим.

* * *

Весна только-только наступила. Расцвели алыча, персики и вишни. В воздухе носился пряный и терпкий аромат — аромат весны. Я люблю в такое время уезжать в командировки куда-нибудь в село. Весной вместе с природой пробуждается душа человека, его надежды и мечты. Мой друг, я так люблю смотреть ранним утром на серебристые водопады, пить из прозрачных горных ручьев, кидать камушки в грохочущие горные реки. Я люблю озябшими руками срывать прячущиеся под колючими кустами горные фиалки. Я люблю весну и верю в ее чудодейственную силу...

И вот я вернулась в Баку из командировки. Только я начала приводить в порядок завернутые в мокрую марлю фиалки и полевые цветы, как в дверь позвонили. Это был почтальон.

Наконец-то вы дома, — обрадовалась она. — Я уже три дня прихожу, никак не могу вас застать. Вот, — она протянула мне письмо. — Это вам, заказное, с уведомлением. Подпишитесь вот здесь, пожалуйста.

Письмо было от Назлы.

Мой друг, оно действительно требовало срочной доставки. Назлы сообщила, что приехал ее брат Назим, и от имени матери приглашала в гости. Торопливые размашистые строчки летели по листу. Я читала это письмо, стоя у дверей, и прочитанные листки ложились рядом с лепестками свежих фиалок. Вот что писала Назлы:

«Назим приехал в полдень, когда меня не было дома. Соседка, не знавшая, кто это, наблюдала за ним. Он вошел во двор, постоял под персиковым деревом. Потом пошел к веранде, где лежала мать. Она, услышав шаги, спросила:

Кто это?

Это я, мать, я.

Сынок, кто ты?

Ты меня не знаешь, мать, я не здешний.

К добру ли пришел?

Прости меня. Проходил мимо вашего дома, и у меня сильно заболело сердце. Увидел цветущие деревья в твоем дворе и вошел, чтобы отдохнуть немного под ними.

Кто бы ты ни был, добро пожаловать. Подойди ближе.

Брат мой подошел к веранде. Глаза его смотрели в землю. Он боялся поднять голову и взглянуть на мать.

Подойди ближе и расскажи, кто ты? Откуда идешь, куда направился? Мой сын тоже на чужбине. Я все глаза выплакала по нему.

Брат не может осознать до конца сказанное, понимает только, что мать не видит его, не узнает.

Горло ему перехватывают спазмы.

Почему молчишь? Откуда родом? Как тебя зовут?

Мать, я и сам не знаю, откуда родом.

Эх, сынок, не дай бог, чтобы и птица осталась без родины, родина есть у каждой травинки.

Позднее Назим говорил, что никогда в жизни он так не волновался. «Не раз стреляли в меня, спускали собак, жил в тревоге, на волосок от смерти. Не знал я тогда, что волнение радости труднее всех тревог...»

А мать все повторяла:

Сынок, кого же ты ищешь?

Мне трудно говорить. Сердце болит. Сейчас скажу. Сейчас...

Видно, голос у Назима прервался, потому что мать встревожилась:

Сынок, который теперь час? Скоро ли три? Вот-вот подойдет моя Назлы. Она очень хороший врач. Она поможет тебе.

Войдя во двор, я услышала, что мать с кем-то разговаривает, и остановилась. Мне не хотелось мешать ей. Медленно подошла я к веранде.

Сынок, как у тебя сердце, лучше? — услышала я. — Назлы никогда не опаздывает, не пойму, что могло случиться?

Увидев мать, сидевшую в постели как-то очень прямо, я забеспокоилась. Я стала торопливо подниматься по лестнице, и мы столкнулись с Назимом лицом к лицу. Но я не узнала его. Мать, услышав шаги, сказала:

Дочка, у нашего гостя сердце болит, помоги ему. Он не из наших краев.

Взгляд мой вдруг остановился на родинке гостя. Она была на том же самом месте, что на фото. Над левой губой. И все перемешалось вокруг, когда он посмотрел на меня в упор. Будто эта фотография, на которую я смотрела каждый день, ожила. Я чуть не потеряла сознание от радости, обняла его и заплакала беззвучно. Я не хотела тревожить мать.

Но сердце ее как будто чувствовало что-то.

Ну как, сынок, стало полегче? — спросила она.

— Мама... — вскрикнула я, и голос мой оборвался.

Что случилось, дочка?

Мы оба молчали. Мы растерянно смотрели друг на друга. Мать встала. Она стояла молча в ожидании ответа, которого ждала полжизни и за который, не раздумывая, отдала бы жизнь. Была такая глубокая тишина, что мне показалось — ветер умолк в ветвях деревьев.

Мама, обними своего сына, — едва не падая в обморок, сказала я.

А может, я и не успела договорить. Назим бросился к ногам матери, обнял ее, начал целовать ее волосы, щеки, глаза. Мать молчала, только плечи у нее тряслись.

Я тревожилась за обоих: сердце седого Назима могло остановиться от радости. Я не знала, что делать, и до сих пор не знаю, сколько это продолжалось — минуту или час.

Наконец мать заговорила:

Сынок, Назим, я вижу тебя. Какой ты красивый, волосы немного поседели. Но ничего. Я больше не отпущу тебя никуда. Никогда, никогда, слышишь? А глаза у тебя печальные, сколько же пришлось перенести тебе, сынок?

Назим улыбнулся:

Мама, у меня и глаза сейчас улыбаются, и сердце совершенно здоровое.

А мать не выпускала руки Назима из своих и гладила их и целовала.

Ты думаешь, я не вижу? Я вижу, очень хорошо вижу тебя. Я ведь и ослепла потому, что плакала по тебе, а теперь вот прозрела...

А потом Назим долго рассказывал о своей жизни. О встрече с Вами. Стали подходить соседи, знакомые. Праздник пришел к нам в дом.

Мать не отпускает Назима от себя. Дни у нас проходят очень хорошо, ждем Вас. Приезжайте поскорее...»

ЭПИЛОГ

Я не могла сразу выполнить их просьбу. У меня было много дел. Да, признаюсь, мой друг, мне и не хотелось мешать им в первые дни. Я уехала на две недели в Дом творчества и писала там очерк, который никак не могла закончить в городе; еще три дня заняли всякого рода неотложные дела. А уже потом я выбралась к Курбановым. И я увидела их: и Назлы, и Назима в их старом доме... Только матери не было. Матери, вырастившей их. Матери, дождавшейся сына. Ее похоронили за два дня до моего приезда...

Я думаю, мой друг, все последние годы ее заставляло жить ожидание.



[1] Хасрат — по-азербайджански «тоска». 

 [2] Бэли — по-азербайджански «да».

© Гасилова Халида 1979
Оставьте свой отзыв
Имя
Сообщение
Введите текст с картинки

рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:




Благотворительная организация «СИЯНИЕ НАДЕЖДЫ»
© Неизвестная Женская Библиотека, 2010-2024 г.
Библиотека предназначена для чтения текста on-line, при любом копировании ссылка на сайт обязательна

info@avtorsha.com