НЕИЗВЕСТНАЯ ЖЕНСКАЯ БИБЛИОТЕКА |
|
||
рекомендуем читать: рекомендуем читать: рекомендуем читать: рекомендуем читать: рекомендуем читать: |
Назад
© Волчкова Людмила (Повесть в рассказах) Дороги, которые мы выбираем Это было утреннее свидание. И последнее. Слишком недолго мы оказались знакомы, чтобы привязаться друг к другу. И слишком похожи, чтобы я заинтересовалась всерьез. А кроме того, в тот день, в двенадцать, я шла на распределение после госэкзаменов. — Вот твои книжки. Давай записи (понравился Сергей Никитин? И мне — да). Ну и проводи.— Постой, — растерянно сказал Женька. — А если это... пожениться? — Так ты же уезжаешь. А я, наверное, тоже. Ведь выпросила себе на предварительном место в системе МВД. Потом, я тебя старше на полтора года. Ты сам меня дразнил старушкой! Неубедительно как-то я все это говорила. Понимала, что впереди еще много-много нового, хотелось отмахнуться. Не останавливаться (сделав первый выбор: семья!). Все приходит постепенно, сейчас — распределение. А потом жизнь преподнесет еще что-нибудь хорошее. Надо только заслужить, относиться к людям по-человечески. И все устроится справедливо. Распределение волнений не вызывало. Может быть, потому, что отволновались на экзаменах. И великое это событие разбилось на занятные, одинаково любопытные для трепа эпизоды. Ромка и Саша натянули на географической карте в общежитской комнате нитку вдоль Уральских гор и написали красным фломастером: — За Уралом для нас земли нет! А выяснилось, что основные места распределения — Сибирь. Ну, и наша область, конечно — как же институт оставит ее без кадров? Ромке досталось Кемерово. Он приуныл. Жаловался, что в справедливость больше не верит. Краем доходил спор за место в аспирантуре: одна претендентка — общественница, трудяга-отличница, другая середнячок, но числилась в научном студенческом кружке и была профессорской дочкой. Сочувствовали первой. В гражданском порыве собирались послать делегацию к ректору. Однако все улеглось, когда отличнице предложили поехать в Москву. Правда, участковым врачом. Ей в утешение подруги говорили: — Плюнь! Это еще учиться?.. Сколько можно?! Хоть бы работать скорее. Хотя все понимали, что с первого августа придется начинать главную учебу. Ибо знания наши теоретические, и практиковать, когда за спиной одни лекции да студенческие истории болезней, прямо скажем, страшно. Несостоявшаяся аспирантка считала, что учиться сможет и в Москве. Поэтому духом не пала. Пряников от судьбы никто не ждал, начиналась взрослая жизнь! При чем тут смешные Ваши ухаживания?! Взрослая жизнь предполагает надежные отношения. А Женьке бы все поиграть, побросаться привязанностями. Не так? Хорошо, я пример приведу. Пришли ко мне на день рождения гости — человек десять, не больше. Пока девчонки помогали с последними приготовлениями на кухне, я развлекала их гостей рассказами о Женьке. О том, что познакомились мы смешно. В троллейбусе. Друг его помалкивал, а Женька разливался соловьем: — У вас, девушка, тринадцать пуговиц в ряд на юбке. Я сосчитал. Вы или срежьте одну, или пришейте. Уже выходите? С собой нас приглашаете? И я сказала: — Пойдемте... Пошли-пошли! Вот и привела домой, познакомила с братом, показала рисунки свои, поила кофе. Выпендривалась то есть. Приятель Женьки потом сказал: — Она подобрала нас, как двух щенков. А теперь Женька приходит к нам, словно на дежурство, хоть проверяй часы. Кроша салат, моя подруга не без удивления посмеивалась: доведут ли до добра легкомысленные знакомства? Осуждала. А через час, во время танцев увела Женьку в соседнюю комнату целоваться. Эх, недоучла я этого необоримого женского тщеславного желания проверить, так ли сильны чувства мужчины, как доказывает избранница. Еще через полчаса вернулись из кино мои родители, и пришлось, поборов гордость, выручать гостей-дураков. Я шмыгнула в темную комнату и прошипела (кажется, без особой досады): — Хватит, наверное? Выходите, родители пришли. Спокойно так сказала, молодец! Хотя и позлорадствовала, когда они прошествовали с принужденными красными лицами мимо ошеломленных родителей. Танцевать я с Женькой, конечно, не стала. Скоро закончу институт, у меня таких знакомых-то будет полно. Единомышленников. — Нинка
твоя, прямо... не Снегурочка! — сказал
он. Я продолжала увлеченно беседовать с приятелем брата. Ни малейшего возмущения на лице. Женька на время ушел в себя, потом с некоторым ядом спросил, нагнувшись через стол: — Уж не думаешь ли ты, что меня мучает совесть? — Вы о чем? Вы о чем? — недоуменно воскликнула я. Меня ждали толпы поклонников, там — в будущем. Женька это понял и скис. Но на прощание я все же разрешила принести мне обещанные книги. Все равно этим ничего не изменишь! А распределение, вот оно, началось еще до госэкзаменов: вдруг прошел будоражащий слух, что из Москвы приехал человек и сидит, собеседует в такой-то комнате. Записывает тех, кто ему подходит. Для чего и куда? Неважно. Если отбор строгий, значит, заманчиво попасть. Потом скажут, куда попала. Я вошла в кабинет с пустыми скамьями. Человек средних лет, неинтересной внешности, в сером костюме глянул на меня... Задал всего один вопрос: — Живете с родителями, здесь?— Да. — Не подходит. В коридоре: «Как? Что ответил, спросил?» — Про родителей спросил. С родителями не берут.— Ерунда. Только что Ермакову взяли. Ты скажи, скажи про комсомольскую работу, про газету. Про пятерки. — Нет, я не подхожу ему. Конечно, представить себе только: заявилась девица в темных очках (пять диоптрий, девяносто процентов затемненности), в мини-юбке из кожзаменителя, в черном свитере. Это — у родителей под боком. А что она будет себе позволять после отъезда? На воле?.. Так он, видно, рассудил. Через некоторое время вывесили список географических мест, из которых трудно было бы выбрать судьбу — нет ориентиров. Но два казались еще загадочнее — МВД! Что-то, наверное, связанное с экспертизой, криминалистикой, долгой учебой, а может, и потаинственнее того, что предлагал москвич. Вот так вот, Женечка! На окончательном распределении в большом, дорого обставленном кабинете, куда вызывали поодиночке, ректор кивнул на меня майору медслужбы и как бы с сожалением произнес: — Какие кадры вам отдаем! Наверное, вспомнил, как на втором курсе мы с секретарем комсомольской организации выпрашивали у него гитары для курсового ансамбля, и ректор в конце концов согласился, выругавшись: — Скоро у каждого студента в нашем институте будет по гитаре. Мы покивали: это было бы только справедливо — пусть все поют, если на то есть настроение. Увы, милицейской учебы не предвиделось. Мою напарницу — тоже прельстилась тремя этими загадочными буквами МВД! — определили в Дом малютки, а меня — в детскую мальчишескую колонию. Но все-таки судьбу выбирала не я, мне ее как бы вручили, увернулась от ответственности. И предстояло проститься с прежними друзьями, сложить чемодан и, присев перед дорогой, отправляться во взрослую жизнь. Как поется в том же гимне: «В медицине всюду будут первыми нашего ИГМИ выпускники». «Век воли не видать» Сейф наш был вскрыт после ужина, между двадцатью и двадцатью двумя часами. Это оперативники сказали мне утром, и я поплелась в санчасть. На полу в приемном отделении поблескивали перебитые ампулы, валялись таблетки и бутылочки из-под микстур. А посередине лежал вскрытый сейф с откинутой дверцей. И все выглядело так странно и дико, что приходилось подавлять в себе желание расхохотаться нелепым, нервным смехом. Больные не показывались. Но через полчаса заглянул Сашка Баранов с вахты — высокий парень в ватнике. Он был из тех, кто считается «в активе», помогает администрации и поэтому ведет себя с учителями, воспитателями, медсестрами по-свойски. — Я слышал, у вас тут случилось что-то? — сказал он, и тут же его старательно-невинная озабоченность сменилась откровенным хохотом, сквозь который Сашка пытался выговорить слова сочувствия. Наконец он с трудом выдавил: — Я помочь пришел, если что надо. Вы не подумайте. О-ой! Ха-ха-ха! Извините. Не, честно. Век воли не видать!— Паразиты! — беззлобно комментировала происходящее наша дородная медсестра Маргарита Степановна. — Разве они ценят, мерзавцы? А вы с ними нянькаетесь! Дряни какие! — Она проработала в колонии шестнадцать лет и все поражалась неблагодарности своих пациентов. — За все-то хорошее только и думают пакость какую-нибудь сделать. Ты, Баранов, позвал бы человека три, сейф на место поставить. Что заходишься как ненормальный? Сашка кивнул, вышел кликнуть Сережу Трофимова — тихого и внимательного, охочего до приятельских бесед мальчишку лет пятнадцати. Прошлой зимой мы иногда сидели втроем у открытой печки на вахте, в деревянном домике возле забора, что делил жилую и производственную зоны, и вспоминали город. — А у кинотеатров народ, да? В фойе мороженое продают...— Продают. На лавочках перед сеансом летом люди сидят. — О! — подвывали мальчишки вполголоса. — Хоть бы амнистия какая-нибудь вышла! А правда, что «отсидел» или «сидит» сейчас каждый седьмой мужик? — Ну уж!.. Тогда бы у каждого кто-то из родных там побывал, — возразила я недоверчиво и споткнулась. Ведь и среди моих тоже... Сережа перевоспитывался за воровство. Баранов — за драку. Вдвоем они легко водворили сейф на прежнее место, удивив этим Маргариту Степановну. — У, отъелись, кони здоровущие! — заворчала она. — Масло им каждый день, мясо. Еще и до спирта добрались, бессовестные. — Я вам сочувствую, — вежливо сказал мне Сережа. Тяжело было видеть даже их доброжелательные, приветливые лица. Наверное, Маргарита Степановна в чем-то оказалась права. Ну, найдет оперчасть виновных, отправят их в следственный изолятор, а дальше — суд, колония более строгого режима. У нас же — опять работа посменно, вызовы ночами к малолетним самоубийцам, которые вскрывают вены... на ладони. Из предосторожности, но в знак протеста. Зачем я живу в этой глуши?! Век мне здесь с ними воли не видать! — Они сочувствуют! — съязвила медсестра. — Вы лучше найдите, кто это набезобразничал! Лица у обоих стали замкнутые, и Сашка уклончиво ответил: — Оперчасть найдет. Мы еще подсчитывали убытки, разбирая уцелевшие лекарства и пузырьки, когда раздался стук и вошел контролер. Вызывали к оперативникам. Медсестра испуганно замахала руками: — Идите, идите. Сама разберусь. Нужно было докладывать о понесенных потерях. Однако кабинет оперчасти оказался на замке. Наверное, хозяев тоже вызвали с докладом к начальству... У окна на лестничной площадке стояла незнакомая женщина (здесь, в маленьком поселке, все друг друга знали). Чем-то она привлекала внимание. Я замешкалась и неожиданно для себя спросила: — Простите, ваша фамилия Коробова? Она подняла накрашенные глаза и с запинкой выговорила: — Да. На ней была норковая темная шапочка и дорогое пальто, ношенное не один сезон. В магазине «Женская одежда» их не покупают, а шьют в перворазрядных ателье, подкопив денег, потому что: «Мы не так богаты, чтобы приобретать дешевые вещи», в переводе на язык народной мудрости это звучит еще и так: «Дорого, да мило, дешево, да гнило». Лицо женщины выражало бесконечное терпение, но глянула она отчужденно. Да! Главное: в руках она держала только маленькую сумочку — ни сеток, ни пакетов с едой... — А ваш Вадик в санчасти у нас, — порадовала я ее. — Вы ведь ждали ответ на кассационную жалобу? Совсем забыла, какое пугающее значение для вольного человека имеют слова «санчасть», «больница». Женщина вздрогнула и спросила: — Что с ним? Заболел? Что?— Ангина, ничего страшного. Вы ответ, наверное, привезли? Можно было догадаться, что ответ замечательный — по ее терпеливому и слегка высокомерному лицу. — Признали невиновным, с почтой документы должны прийти. Когда она разволновалась, стала похожей на всех, кого привыкаешь видеть возле комнаты свиданий. Почти уже перестала я их замечать. — А вам, наверное, ждать придется. Дня два-три. Не расстраивайтесь, я Вадику передам...— Почему ждать? Опять еще ждать?! Господи... — Она неожиданно заплакала. Стояла ранняя весна. Зимой к санчасти вели две-три тропинки, а сейчас уже был расчищен тротуар. Из приемной тяжелая дверь открывалась в коридор, пропахший хлоркой. Палата, где лежали больные, казалась еще просторнее от высоких морозных окон и скудной обстановки. Все спали, с головой укрывшись черными тонкими одеялами и поджав ноги. Второй от стены — Вадим. Он производил впечатление незаметного мальчишки. Ну, положим, все они становились удивительно скромными и послушными в больничной палате. С ангиной его можно было бы оставить на амбулаторном лечении, но Вадим, подавая градусник, таким несчастным голосом говорил об... ожидании ответа на кассационную жалобу и про то, как его за эту жалобу в отряде притесняют, что я дрогнула и написала в карточке «госпитализировать». Справа от Коробова занимал койку Саша Стремин — веселый, пронырливый колонист, живущий по принципу: «двое дерутся, третий подбирай». Рассказывали, под стеклом у дежурного в отделении милиции лежала бумажка с адресом Стремина. И когда в округе пропадал велосипед, участковый сразу шел к Саше. В конце концов всем это безобразие надоело, и кто-то из сотрудников милиции подарил Стремину свой старый «Орленок». Саша долго и истово благодарил, чуть ли не на руках отнес велосипед домой, два дня его ремонтировал, потом все каникулы гонял по городу. А через месяц опять попался. Сказал, что хотел разжиться запчастями. Рядом с ним — пятнадцатилетний Васька Пигуш. Однажды во время обхода я задержала взгляд на обложке его медицинской карточки и удивилась незнакомой статье уголовного кодекса, по которой «проходил» Васька. — Это
неправильно вписали. Забыли исправить,
— застенчиво
пояснил он. — «Преднамеренное убийство».
И не было ничего такого. У нас парень
во двор вынес Васька склонил набок стриженую голову и выжидательно замолчал. — А-а... он один в семье был?— Не, — так же флегматично, как и прежде, сказал Васька. — Там еще трое оставалось. И рассмеялся словечку «оставалось». А дня через два мы вместе красили полы в санчасти, и Васька опять заговорил об этой истории: родители, ну... погибшего парня написали в суд письмо, чтобы Ваську расстрелять. Подписи собирали во дворе. И кое-кто подписал. Васькины родители тоже. — Что-о? Ты говоришь, твои родители просили для тебя высшей меры? — Ну да, — негромко, без обиды подтвердил Васька. — Их же заставили, они и подписали. У стены спал Спицын. Вечно унылый, грязный, он разговаривал плачущим голосом и часто приходил в санчасть за витаминами. Он был слаб, некрасив и, разумеется, не мог рассчитывать на успех у девушек. Спицын держался в санчасти особняком и дружил в отряде только с двумя «подельниками», с которыми проходил по одному «делу» об изнасиловании. — Коробов, амнистию проспишь, — сказала я. — Вставай, за тобой мама приехала. Все четверо сели в кроватях, тараща сонные глаза. Большая новость всегда ведь поражает, и нет перед тобой ни прошлого, ни будущего, и не видишь окружающих. А взгляд — тупой, в себя. — Нет, правда? — Только и дел мне — вас разыгрывать.— Э, Короб! — хрипло закричал обрадованный Васька Пигуш. — К моим зайди, расскажи, как я здесь. Адрес-то помнишь? — Вы правду говорите? — Зачем это мне врать? — удивилась я. — А может, вы узнали... А может, вам кто-нибудь сказал, что я тут плохое задумал? Коробов нервно собирал одеяло в складки, и руки у него тряслись. — Что это ты, Коробов? Ты же знаешь, что не виноват. Твое дело — ждать. И выброси из головы... Говорю же, мама твоя уже приехала. Вадим заплакал и недоверчиво спросил: — А как она одета? Я добросовестно рассказала. — Э, Короб! — заголосили опять все трое. — Небось сразу в баню побежишь? В кино, да?— Не, он к холодильнику вначале. — Вадь, напишешь? Как дома у меня, а? Напиши. Забожись! — Век воли не видать! — поклялся Коробов. — Ты погоди, не собирайся. Может, дня три документы оформлять будут. — И чтоб немного заземлить ситуацию, я добавила брюзгливо: — Теперь уж в драку не полезешь, ни за кого заступаться не будешь? — Я и на улицу-то не выйду, на балконе стану гулять! — весело откликнулся Коробов, обнаружив громкий голос. В палату заглянул контролер и строго сказал мне: — Там оперативники пришли, зовут вас.— Иду. — Спасибо! — вслед нам крикнул Коробов. И остальные тоже зачем-то закричали «спасибо». — Что это они? — удивился контролер. А выслушав меня, наставительно сказал: — Не положено. У нас такие случаи были. Объявит спецчасть. А то вдруг документы где застрянут? А он — в побег? Последние-то дни ой как трудно доживать. Ничего б не случилось, узнал бы и завтра. После обеда, когда медсестра ушла, в дверь постучал Саша Стремин. На его живом лице было написано замешательство, когда он присел на кушетку и огляделся. — Вас к операм вызывали, да? Из-за сейфа?— А что тебе? — неприветливо спросила я. — Да так. Нас теперь в отряд отправят, да? Как думаете? — Не знаю, — сказала я. — Не должны. Вы-то ни при чем. Саша хотел глубоко вздохнуть, но дыхание у него как-то перехватило на полувздохе, и он сипло произнес: — При чем. Это Коробов сейф сломал. На спор. Может, если операм сказать, нас не выгонят? На некоторое время я замолчала. Потом отправила Стремина в палату и обещала все обдумать. Удивление ловкостью Коробова вначале даже возобладало над растерянностью. Вскрыть сейф, даже такой старый и допотопный, как наш, это надо способности иметь. Это похитрее, чем отпереть английский замок с помощью копейки и булавки. Предстояло на что-то решиться, ведь и сам Стремин мог рассказать оперативникам, а Коробова было все-таки жаль. Я посидела за столом еще четверть часа без единой мысли в голове. Потом вызвала Стремина из палаты и строго спросила, отведя в сторону: — Спирт он же взял? Бутылочка такая, с резиновой синей пробкой. Стремин замялся, потом с унынием признал, что спирт пили все. — Значит, и выгонят вас всех! — безжалостно сообщила я.— А может, не надо говорить? — взмолился Стремин. — Он же на спор. Умысла хищения не было. И сговора не было, а? Век воли не видать. Он ведь не воровал никогда, у него статья-то двести шестая, часть вторая, а? Просто дурак. — Вот уж верно, — согласилась я. — Подумать надо. Обрадованный Стремин вернулся в палату, а я отправилась в разграбленный кабинет. Думать. Вызов Размеренный день в санчасти иногда внезапно прерывался телефонным звонком. Просили прийти в «дизо» — дисциплинарный изолятор, что стоял на отшибе, в углу колонии, в производственной зоне. Карцер. Иногда даже ночью вызывали: — Приходите срочно! Вскрыл вены! Слабо верится. Но идешь. В комнате внутренней вахты, тесной и уютной, у печки сидит приведенный перепуганным контролером здоровенный парень, держа перед собой на уровне груди порезанный большой палец. Царапина слегка кровит. Наскоро сделав перевязку (причем кровь перестает проступать уже через второй слой бинта), я с досады говорю при контролере: — Разве тут вены вскрывают, Казначеев? В следующий раз вот где режь, несчастный! Уж очень хочется спать. Казначеев смущенно и уклончиво ухмыляется, и ясно, он не из тех людей, кто рискует жизнью всерьез. Но вызовы были и другие. Наказанные в «дизо» требовали санчасть просто, чтобы продемонстрировать свои цыпки и выйти на пять минут из камеры и поболтать. Несерьезность повода они и сами прекрасно понимали, что ж тут оправдываться. Когда на воротах высокого забора, ограждающего изолятор, лязгал замок, колонисты подтягивались на руках и выглядывали через зарешеченные крохотные окошки — кто?.. Впрочем, оповещенные никак особенно не реагировали на появление представителей администрации — по дороге к двери еще можно было слышать ругань, переговоры, пение: «Всю ночь я прошатался у причала до зари, а в спину мне глаза твои глядели...» Старательно хлопнув дверью, я уже собралась поздороваться, как услышала, что меня передразнили. Кто-то звонко-радостно — неужели, как я? — прокричал из глубины изолятора: — Здравствуйте, дети! Если в самом деле, интонация моя, ну и глупо же я выгляжу с этой своей радостностью. Я не удержалась от смеха, и тогда ругань, переговоры, пение и крики вокруг сразу стихли. Двери узких камер не достигали потолка, чтобы контролер всех слышал из своей каморки у выхода. После минутного замешательства началось обычное: — Дядя Леша! Э! Первую открывай!— Это я просил санчасть! Восьмую! — Меня, дядя Леша, пятую! В контролерской, где помещается только черная казенная медицинская кушетка, железный столик и примитивный шкаф с матрасами, которые на день убирают из камер, начинался прием. Было видно, что мальчишки какие-то... не такие. Словно главным событием для них было нечто, о чем я не знала. Это потом стало известно, что после суда вернулись Тенишев с Ивановым. Те самые, которые, по выражению здешних знатоков жаргона, «раскрутились», то есть получили дополнительный срок. Вначале, впрочем, все в изоляторе шло заведенным порядком. Выпустили из восьмой камеры Сережу Невзглядова, попал он сюда за мародерство. Отнимал у слабых и притесненных печенье да курево, булки да спички, купленные во время «отоваровок». Осторожно оглянувшись, он протянул мне перебинтованную правую кисть. Неделю назад Сережка поддался на мои уговоры и решил сводить татуировку. Хотя согласился не сразу, присматривался, как идут на это другие, авторитетные для него люди. На указательном пальце у Невзглядова красовался перстень «первая ходка», на кисти была надпись «Бог создал вора, а черт — прокурора», на предплечье — роскошный кинжал до самого локтя. — Вот познакомишься на воле с порядочной девушкой, пойдешь к ее родителям. Протянешь лапищу, а на ней — «Смерть ментам, привет кентам». Красиво? — давила я на него. — Ничего не «ментам»! Перстень только видно, — угрюмо защищался Невзглядов. В конце концов восторжествовал разум. Должно быть, уж очень хотелось им всем верить, что на воле их ждут не дождутся порядочные девушки. Выводили мы наколки простым и варварским способом химического ожога. На влажную повязку насыпалась марганцовка, сверху — несколько слоев бинта и терпи сколько сможешь: час, а некоторые и всю ночь. Получались глубокие раны. С такими на работу выходить целое испытание. Но и отказаться от работы — значит, привлечь ненужное внимание к санчасти. «А! — сказал бы директор производства, — вам кто разрешал заниматься членовредительством? Лишь бы отлынивать...» Поэтому «истязуемые» помалкивали и терпели. Едва я покрыла ватно-марлевым тампоном почерневшую руку Невзглядова, раздался знакомый дребезжащий звонок за окном. А из камер дозорные сообщили, что сейчас появится начальник охраны Савчук. Невзглядов моментально натянул рукав до ладони и громко принялся жаловаться на боль в горле. Колонисты думали, что никому про наши косметические операции не известно. Имелся, имелся разговор. Савчук меня невзначай спросил, есть ли у санчасти инструкции по выведению татуировки. Вообще-то они были, но не в санчасти, а у оперативников. И не инструкции, а предписание. — Это какое же? — Невозмутимое обычно лицо самоуверенного Савчука обмякло в замешательстве.— Про сведение наколок в обязательном порядке, — сообщила я. Главное было — увести его в незнакомые сферы. На самом деле предписание касалось только татуировок с порнографическим и антисоветским содержанием. Наверное, даже аббревиатуры сюда не входили. Ну, что говорит вольному человеку наколка: «Зло»? А наши знатоки расшифровывали ее смысл так: «За все легавым отомщу». Или «Барс»... По букве на основании фаланг пальцев: «Бей активистов, режь стукачей». Вольный человек только пожмет плечами... Хотелось, чтобы мальчишки сами стали стыдиться этой блатной романтики, без принуждения. Впрочем, как раз Савчук относился к ребятам по-доброму. В минуту душевной расслабленности он говорил какому-нибудь воспитаннику из самых жалких и замызганных: — Ну, какие вы преступники? Вы еще только преступнички... А однажды поделился со мной взглядами на драчунов — их, осужденных по статье двести шестой, части второй за хулиганство, было в колонии больше трети. — А мы-то сами как в молодости, вспомнить... О-хо-хох! С кольями, деревня на деревню. То изувечат, то до смерти убьют. И — никакой милиции. ...Савчук внушительно оглядел Сережку и подчеркнуто, чтобы слышали остальные в камерах, произнес: — «Косят» они. А вы им верите. Дядя Леша торопливо увел Невзглядова на место. Дождавшись возвращения контролера, Савчук прикрыл дверь и спросил вполголоса: — Ну, как тут... эти? Вот когда выяснилось, что наконец вернулись после суда в городе двое наших колонистов, организаторов дворцового местного переворота. Устраивать переворот они пытались не потому, что им захотелось сладкой жизни, вкусной еды, выходов из колонии на зазонную работу или освобождения от уроков в школе под предлогом дежурств в отряде. Просто возмечтали Тенишев с Ивановым о власти, сулящей и эти, и многие-многие прочие преимущества. Главная — возможность забыться, не замечать три ряда колючей проволоки вокруг опостылевшей колонии. Вот пробовал однажды старший воспитатель отряда Вячеслав Иванович поселить вместе самых унылых, притесненных, плохо одетых и почти разутых ребят. Добился-таки разрешения. Отомкнули комнату на первом этаже. Вытащили оттуда матрасы и поломанные стулья. Принесли двухъярусные койки. И что бы вы думали? Можно ли было предполагать такой результат? Через два дня появились и здесь свои лидеры, а у них — свои приятели, подлипалы, подчиненные. За кого-то уже мыли полы, а у кого-то отбирали сигареты и батоны... И кто же?.. Те, кто сам страдал от притеснений неделю назад! Неужто и все мы, культурные, приличные люди, тоже оказываем на ближнего давление, притесняем слабых или безропотно позволяем себя подавлять, подчиняясь неведомым дремучим законам стада? Неужели неподвластно нам чувство, позволяющее контролировать в себе хама? И каждый из нас, сообразуясь только с чувством собственного достоинства, может занимать определенную ступень? И одно только оно, это чувство, руководит твоим внутренним мироощущением — попади ты в одну комнату с незнакомыми людьми, оно решает, подняться тебе или опуститься, независимо от того, есть ли у тебя еще кураж, интерес к жизни и вера в себя, желание перемен... У Тенишева с Ивановым желание перемен появилось и сознания собственных неоспоримых достоинств было не занимать. И они организовали массовую драку. А кстати, я же сама чуть не стала ее свидетельницей! Странным показалось мне присутствие многих колонистов в вестибюле первого отряда. Вообще-то они должны были сидеть на уроках. И необъяснимо появление ребят из второго и третьего отрядов. Те и вовсе без большой необходимости к чужим не заглядывали. — ...Вы с контролером пришли? — растерянно спросил пронырливый Саша Стремин. — Одна, — гордо и легкомысленно ответила я. — Санитарное состояние сейчас проверять буду. К Стремину подошел Саша Тихомиров, возглавляющий одно из отделений первого отряда. И я внезапно поняла, что мне заговаривают зубы, выпроваживают из общежития. Странно, странно! Выгоняют. Ну так, пожалуйста, уйду! Не могла же я догадаться, что готовится генеральное сражение. Что Тенишев и Иванов, тайно посовещавшись с надежными земляками, решили перехватить власть, вызвав первый лидирующий отряд на бой. Конечно, трудно было им рассчитывать на уважение, когда они явились в чужой монастырь. Их доставили из соседней области, где такого монастыря не оказалось. И хотя половина воспитанников совершила свое злодейство там же, а стало быть, партия варягов и греков делилась на равные примерно части, пришельцы жили тяжелее хозяев. В драке они мечтали перехватить право на лидерство. Тогда и воспитатели, и оперативники, и учителя, и мастера, и все-все стали бы обращаться к ним для наведения порядка в школе, в цехе, в отряде. К ним, авторитетным людям зоны. И условно-досрочно освобождали бы с характеристикой «активно встал на путь исправления» их в первую очередь... Но в разгар битвы, когда в вестибюле уже капала на кафель кровь из расквашенных носов, прибежал контролер, вызвал оперчасть, и все ведущие бойцы дружно угодили в «дизо». ...Савчук, успокоенный, ушел в режимную часть. А дядя Леша, неторопливо погремев ключами, доставил следующего арестанта. В камерах вновь примолкли, ожидая потехи. Ладно уж, доставим вам такое удовольствие. — А я нравлюсь вам? — начал Гоша Жбанов, по кличке Джамлай. Мы сводили ему татуировку «Тюрьма — не школа, прокурор — не учитель». Обезображенное предплечье Гоши лежало на столе. Свободной рукой он придерживал свежий бинт. — С
какой стати?
— Нет, просто так, на внешность? — Ох, Жбанов, в моем возрасте уже ценят не внешность, а характер. — А у меня хороший характер? — играл наглыми карими глазами Жбанов. — Чего ж хорошего? Разве это не ты покушался на честь своего же товарища? Склонял его ко всяким там извращениям? Жбанов не на шутку испугался возведенной напраслины и рассерженно закричал: — Чего на «честь»?! Сукой быть, не покушался я ни на кого!— Как же?.. А мне ДПНКа вчера про Соловьева рассказывал! Жбанов тотчас успокоился: — У, это! Да кто на него только... Это да, я согласен, это было. Я уже складывала саквояж, когда под окнами раздался голос кого-то из колонистов. Стемнело, поэтому связной сумел сбежать из цеха, чтобы разжиться возле «дизо» новостями. — Витька, тут вы, что ли, с Женькой?— Тут, — со вздохом откликнулся невеселый Тенишев, не сумевший встать «на путь исправления» из-за случайного контролера. Странно, что не упоминались клички. Прошло, видно, время дурацкой блатной игры. — К чему присудили-то? — после небольшой паузы осторожно спросили из-за забора. Я бы даже сказала, тактично.— Женьке три года строгого, мне — два. — А зашлют куда? — Меня в Кемеровскую область, а Женьку в Вологодскую, — опять безрадостно, со вздохом ответил вновь осужденный долговязый Тенишев теперь-то наверняка стриженый. Дипломатично выждав минуты две, охранник дядя Леша выглянул из дверей «дизо» и грозно посулил тому за забором: — Что за переговоры такие, сейчас в оперчасть-то быстро позвоню! Изо всех камер откликнулись на это своими комментариями и угрозами. Но главное было уже сказано, поэтому невидимый связной, наобещав передать Иванову и Тенишеву сигарет и батон, с кухонным дежурным удалился. Что-то задевало меня в их горьком разговоре, что-то грустное, тяжелое, как будто каждая фраза их была последней. Да и молчание остальных казалось необычным. Наконец я поняла: спрашивали и отвечали без промежуточной брани, привычной и почти не замечаемой здесь никем. Словно ругань, мальчишечьи драки, здешние дружбы и ссоры отступали перед лицом настоящей жизни — там, за зоной. И что такое синяки перед жестокостью закона, перед поворотами судьбы, которая через неделю-другую сведет Тенишева и Иванова с чужими, незнакомыми, взрослыми людьми? Жаль их было, ох — жаль! И казалось, настоящая жизнь — та, что идет там, за забором, вовсе не зависит от планов, надежд, желаний каждого отдельного колониста, а решается опять-таки где-то далеко, за воротами, на миру. «Там, где сосны, где дом родной...» Сначала слухи возникли в учительской. Потом через двух-трех «любимцев», помогающих в воспитании колонистов молодым педагогам, слухи проникли в отряды. Потом уж и оперативники узнали. И, наконец, во всем поселке, в каждой семье обсудили новость: еще одна учительница в школу приходит. Правда, старушка. Из соседнего небольшого городка. Городок славился молокозаводом и языкастыми девчатами, сочинительницами частушек. Им приписывали едкий куплет о налоге за бездетность: До чего нас довели, До чего мы дожили — Что хранили-берегли, На то налог наложили. Старую литераторшу Ефросинью Сергеевну поселили в «заежку», гостиницу для командированного начальства, на первом этаже двухэтажного жилого дома. В самой маленькой, узкой комнате, где стояло зато четыре кровати, жила математичка Александра Васильевна, сухопарая и замкнутая. Ефросинья Сергеевна, узнав о койко-месте, духом не пала, а еще и утешила малоразговорчивую Александру: — Ничего, я на выходной уезжать буду. К сыну. Сын у меня женился недавно. Вот я им квартиру и отдала, ничего. Александра Васильевна кивнула и даже задала несколько вежливых вопросов, рассеянно глядя в морщинистое, доброе лицо новой соседки. Ночевала в гостинице математичка нечасто — ездила в город, к мужу, детям, за которыми присматривала свекровь. И работала без радости — чтоб только наскрести на кооператив. Ефросинья Сергеевна на своем веку повидала «лишенцев», но, похоже, колония удивляла даже ее. Вечерами, поколдовав на кухне над ужином, она деликатно выжидала минут двадцать и за чаем начинала делиться с Александрой Васильевной наблюдениями: — Ну, дураки у нас мальчишки! Памяти никакой, стихов не помнят. Я им «Мороз — красный нос» читаю, слушают, раскрывши глаза! «А вы его всего наизусть можете?» Александра Васильевна уважительно покачивала головой и доставала к чаю ванильные сухарики. Слушала она невнимательно, мечтая об отдельной квартире, теплой и обязательно с горячей водой, пусть и с колонкой. За окном мело. Плохо заклеенные уборщицей щели рам пропускали холод. А клеить самим — значило признать, что они тут надолго — бр-р! Перед сном в постели Ефросинья Сергеевна перелистывала свои тетрадки и вдруг разражалась речью: — Опять у меня «Евгений Онегин» завтра. Ах, мудрец ты, мудрец, Пушкин! За что ж ты казнил Ленского своего, за что Онегина сделал убийцей? Ведь умница какой, читал Адама Смита, а подчинился светским условностям, друга погубил. Расскажу завтра мальчишкам: нельзя подчиняться, надо свою голову на плечах иметь. Александра Васильевна отвечала одобрительными междометиями и снова утыкалась в приключенческую книжку. Однажды литераторша вернулась после занятий вечером мрачная и на вопрос Александры Васильевны ответила сердито: — Глупые какие люди бывают! И только перед сном, расплетая на ночь жидкую пепельную косичку, обычно уложенную узлом, рассказала все-таки. Ей передали в учительской, будто Александра Васильевна кому-то говорила (до приезда Ефросиньи), будто та пьет. Александра сделала большие возмущенные глаза, хотя об этом говорили все, и она в первые дни с готовым негодованием ожидала от новой соседки предложения справить новоселье. — Я слышала от завуча, что вы... Но сама — ни-ко-му! И с волнением припоминала, кто мог рассказать старушке эту сплетню. И с кем она месяц назад обсуждала предстоящий ее переезд. Ефросинья Сергеевна внезапно успокоилась и только упрекнула завуча: ведь неглупая она баба, вон как с директором ладит, в нее в ступке семью пестами не попадешь! Однако отношения с Александрой стали натянутыми. До тех пор, пока Ефросинья Сергеевна не прониклась участием к судьбе Джамлая, разоткровенничалась. Вечером, за традиционным чаем, она сообщила, что Джамлай совсем захандрил — после долгой беседы в пустом классе признался, что ему мать не пишет. Ну, поскольку они земляки, Ефросинья Сергеевна обещала сходить к нему домой, объясниться там... — Знаете, вы не говорите никому про это, — с сомнением и осторожностью посоветовала Александра. — Скажут: «Связь».— Это что — «связь»? В «люблю» я с ним играю в мои семьдесят два года, что ли? — Н-не то, чтобы, не такая связь... а деньги, подумают. — Фу, ты! Взятку мне с него брать нешто, за поездку за эту?— Подумают, вдруг от матери что привезете? Деньги или... вино, например. Ефросинья Сергеевна недоуменно посмотрела на Александру, возмущенно тряхнула головой, фыркнула и сказала: — Все равно зайду! Я тоже мать, я ее наставлю на путь-то! И неожиданно Александра Васильевна поймала себя на мысли, что ей интересно, чем закончится эта поездка. Но еще больше удивил ее укол зависти — сама она никогда не вела никаких таких задушевных разговоров с колонистами, не вникала в их настроения, была у оперативников на отличном счету, не замечаемая в «связях», и на все просьбы воспитанников отвечала виновато и укоризненно: — Мне сейчас некогда, право. А может, тебе к воспитателю своему обратиться? В понедельник она нетерпеливо поджидала в школе Ефросинью Сергеевну, та приезжала только ко второму уроку. Вошла в учительскую замерзшая, в старой цигейковой шубе. Пуховый платок она сняла с головы и сразу накинула на плечи, подвигаясь к электрическому «козлу», выпрошенному директором школы у мастеров в ПТУ. За пять минут на перемене Ефросинья Сергеевна успела подать лишь канву событий, но ее саму так занимало свидание накануне, что и по дороге домой и до ухода Александры на автобусную остановку разговоры велись только о семье Джамлая. — Прихожу по адресу, поднимаюсь на третий этаж. Мужчина открывает. Говорю, мне бы мать увидеть. «На работе. А в чем дело? Вы проходите. Я ведь, собственно... отец». Она мелко засмеялась. — Это связь! — ужаснулась Александра Васильевна.— Прохожу. Он говорит, мать тут неподалеку на молокозаводе работает. Ему и самому сейчас на смену. Можем пойти вместе, через проходную он меня, мол, проведет. «А пока, — говорит, — чайку выпейте». — Связь, связь! — каркающим голосом взволнованно оповещала гостиницу Александра Васильевна. — Так что же ты думаешь, Шурочка? Вызвал он мать из цеха. Она удивилась, конечно — страх! «Это вы специально из-за нашего оболтуса ехали?» Стоит на лестничной площадке. Тут — шум, народ по лестнице ходит. Она говорит, он еще когда в милицию привод имел, в школе, клялся, что больше — никогда. «Я, мол, его простила, а уж арестовали в этом году за драку — на суд даже не пошла. Обиделась очень». Он, оказывается, у знакомой девчонки часы отнял, а, ей свои дал. Ухаживание, значит, такое. Потом они поссорились. Появился у нее другой ухажер. Пошел к нашему Джамлаю разбираться. Говорит, чтоб часы вернул. Джамлай, нет, пусть девчонка сама придет на свидание, объяснит измену свою. А там и меняться часами можно. Парень ему часы в руки сунул, а Джамлай вместо благодарности раскипятился — и в драку! Мать говорит мне: «Я его, может, и прощу. Потом, может быть. И напишу. Только не сейчас. Пока еще не могу». Ефросинья вздохнула и продолжила: — Плачет стоит. Я, говорит, медалями награждена за труд, а сын в тюрьме. От людей стыд.— На то ты и мать. Кто ж еще его пожалеет теперь? Я и сама сколько прощала, господи! Мать ведь. — Ну и что? Как она? — жадно спросила Александра Васильевна. — Что сказала? — Обещала написать. Только через месяц, около того. — А ваши там как? — чтобы отойти от темы, спросила Александра Васильевна. — На Новый год — к ним, домой? Ефросинья Сергеевна замялась и с напускным равнодушием ответила, что мешать не хочет, останется тут телевизор смотреть. Новый год наступал через два дня. Сама Александра Васильевна, разумеется, уезжала. Вечером накануне отъезда она, к своему удивлению, застала Ефросинью Сергеевну за приготовлением праздничного ужина. Немного смутившись, та извлекла из портфеля бутылку темного вина и пояснила: — Надо хоть старый год проводить, а? Что ж мы — не люди? Посидим часок? Александра Васильевна закивала, захлопотала и простила соседке ее непонятное здесь донкихотство. «Хорошо все-таки, что я никому не рассказала про эту ее историю», — поблагодарила себя она, слегка уже захмелев за столом. А Ефросинью Сергеевну повело на песни: Ты не печалься, ты не прощайся, Все впереди у нас с тобой. Дойдя до слов «все впереди», она неожиданно захлюпала носом и полезла в карман за платочком. — Старая песня, — растерянно сказала Александра Васильевна.— Я по секрету скажу тебе, — отрывисто начала Ефросинья Сергеевна. — У меня ведь сын сидел. Вот как раз, когда эта песня появилась. Так я как услышу: «Будет радость, а может, грусть», ревмя реву, веришь, Шура? «Ты не прощайся, я обязательно верну-усь» — опять реву. Только не рассказывай никому. Люди есть и злые. А вернулся — жену бросил. Нервный стал. Второй раз женился, уж я рада без памяти. И убралась от них — пусть все наладится. Тесно вчетвером в двухкомнатной-то квартире, я понимаю. У нее, видишь, сын маленький, с ребенком ее взял. Ну, спой-ка со мной. И они вдвоем запели сначала: Там, где сосны, где дом родной... Александра Васильевна с облегчением подумала, что совсем скоро они внесут первый взнос за кооператив, и тогда можно будет уехать отсюда! Уж скорей бы! Ты не печалься, ты не прощайся, Ведь жизнь придумана не зря! По единственной в поселке улице неслась предновогодняя метелица и таяла во мгле окрестных заснеженных равнин. В колонии покачивались на столбах желтые яркие фонари, и было тихо. Солнцестояние В колонии вся жизнь на виду — режим. Это если не вникать в сложные внутренние отношения между мальчишками. А и зачем?.. Отработаешь положенное время — и домой. Тем более что оперчасть не поощряет прогулки по зоне. И никаких тебе разговоров с колонистами, никаких бесед на посторонние темы, подпадающие под неопределенное, но жутковатое определение «связь». — Следующий!— Гнию я весь! — Умываться надо почаще. Вульгарная грязь. В коридоре шум голосов, еще человек десять ждут своей очереди. — Свободен. Следующий! Вместе с больным, у которого явно высокая температура, зашел Гоша Жбанов, по кличке Джамлай. Уселся наблюдать. Когда год назад я знакомилась с начальником колонии, первый мой вопрос был об охране: «Должен ли присутствовать в санчасти вооруженный контролер?» Выяснилось, что никто здесь не вооружен, а контролеров из-за нехватки кадров никогда в санчасти не бывает. Охраны нет. Приходится делать вид, что я не замечаю нарушения дисциплины: выгнать Жбанова мне не под силу, а ссориться — только тешить ребят, что ждут приема. Слышимость отличная. Шум за дверью вырос. Двое принялись ругаться, и уже готова драка. — Эй, кто там допускает непарламентские выражения? Выгоним из колонии! В коридоре засмеялись. Жбанов высунулся за дверь, сказал что-то зловещим шепотом и опять плюхнулся на свое место. Установилась тишина. — Свободен. Следующий! Гоша Жбанов — человек истеричный, слабый и не выносит, когда его не замечают. Помолчав минут десять, он поинтересовался, отчего я не спрашиваю про его болезни. — Разве ты заболел? Не боялась я на приемах. Мальчишки, конечно, не знают, а на столешнице, сбоку, у батареи парового отопления, вмонтирована кнопка — звонок на пост охраны. Гоше не понравилось, что его предполагаемая болезнь вызывает сомнения. Какое-то несерьезное отношение со стороны санчасти. — Нет, не болен я! — на высокой ноте, слыша только себя, заговорил он. — Я пришел не за тем. Вы же прикидываетесь, что не замечаете... Я просто хотел вам сказать, что я вас люблю. Но вы же ничего не хотите видеть. И я к вам больше никогда не приду! Взбешенный тем, что я равнодушно продолжаю снимать повязку с ноги перепуганного пацана, Гоша хлопнул дверью. Он, наверное, предполагал, что я кинусь с криком: — Вернись, не разбивай моего сердца! Даю тебе, так и быть, освобождение от школы и производства на сегодняшний день! Через две секунды он заорал под окнами санчасти, не дождавшись моего раскаяния: — Лечить не умеют! Одну таблетку напополам: вот тебе от головы, вот тебе — от живота! Авторитет мой пошатнулся, но, кажется, выстоял. Потому что очередной пациент жалобно сказал: — Не обращайте внимания. Джамлаю освобождаться скоро, вот он и борзеет. А я и не обращаю. Еще полтора часа приема, новичков посмотрю — и домой. К книгам, к телевизору, к анкетам, на которые мне вчера отвечали больные в палате. — Они над нами, как над кроликами опыты делают! — самозабвенно заливался под окнами Жбанов. Чувства проявлял. Демонстрировал, что от любви до ненависти один шаг. И удалился только с последним больным, когда я заперла санчасть, чтобы отправиться к новичкам. Здесь можно обойтись без сопровождающего: карантин в том же здании — одноэтажном, недавно беленном, что и наша амбулатория со стационаром. Возле дверей карантина топтался Сашка Смирнов, возглавляющий восьмое отделение. Должно быть, собирался поболтать с новичками о вольных, недоступных ему прелестях жизни. — Я с вами! — сказал Сашка с грубоватым дружелюбием.— Контролер не пустит. — Меня? Ххы! — вместо возражения засмеялся Сашка. Как старший в отделении он пользовался авторитетом не только среди пацанов, но и у администрации. И сознавал это — стоило посмотреть на его рубленое, флегматично-высокомерное лицо. Пока я выслушивала стетоскопом четыре сердца, Сашка невозмутимо торчал за моей спиной в дверях крохотной комнаты. Железная решетчатая дверь поскрипывала на петлях под его рукой. Я читала прежде Сашкино дело — перевоспитывался он за хулиганство. Лица у новичков были замкнутые. Напряженные. В общей комнате, из которой двери вели в палаты карантина, сидел контролер, пожилой дядя Леша в расстегнутом кителе и читал газету «Труд». — Саша, стул принеси? — вопросительной интонацией я изобразила просьбу.— Х-хы! — Сашка покрутил головой, давая понять, что юмор оценил, и одним движением ладони заставил самого робкого новичка подать стул на середину комнаты. Оставалось провести беседу о правилах обращения в санчасть. Когда Сашка отошел к контролеру, один из вновь прибывших негромко спросил: — А это кто?— Да так, — безразлично ответила я. — Пацан один. — Паца-а-ан! То-то в кармане сигареты «Космос», — недоверчиво протянул он. Смирнов остался выяснить у дяди Леши, привезли ли с собой новенькие гражданскую одежду, а мне нужно было еще снять пробу в столовой. Большая столовая, на четыреста человек, стояла напротив санчасти. Вдали, возле заборов, на травке нежились под солнцем полуодетые колонисты, поглядывая — не идет ли начальство. Во время каникул у мальчишек оставались полдня свободными, и только на несколько часов они отправлялись в производственную зону собирать стулья из дюраля и матерчатого сиденья. Удивительное взаимопонимание царило между воспитанниками, дежурными на кухне! Старший наряда весело поздоровался. И сразу на звук его бодрого голоса появились еще трое ребят из холодного цеха и хлеборезки. — А вы пробу снимать? — поинтересовался старший. — Почему на кухне септические? — строго спросила я, видя, что приятель старшего по наряду ест вареную картошку прямо у плиты. Причем держит картофелины руками.— Он сейчас уйдет! — скромно пояснил кто-то. И все язвительно засмеялись. Поняли, что мне посторонних септических не изгнать. Ну — пусть. Сделаю свою работу — и за порог, домой, к грядкам с редиской, с разноцветными высокими (больше метра) тонкоствольными ромашками под окнами квартиры в двухэтажном, окруженном огородами, доме. — Давайте ложку, на пробу. Женщина-повар сделала вид, что ей безразличен наш разговор, и она уверена в своей продукции. — Посуда! Э! Ложку доктору! — закричали мальчишки на несколько голосов. Но дежурный на мойке понял по интонации, что торопиться ему не следует. Потому что чем дольше мы болтали бы у плиты, тем быстрее проходило б дежурство. —А вот прихватка вам! — услужливо сказал старший наряда, подавая мне вафельное полотенце, чтоб я сняла крышку с огромного, тускло блестящего бака и хотя бы на глаз определила качество борща. Крышка тяжелая, снимать ее пришлось так, чтобы не ошпариться — к себе. Но в баке оказался не борщ, а кипящая вода. Разыграли и засмеялись. Надо сделать вид, что сильно обижена. Я с досады бросила полотенце на раскаленную плиту, уверенная, впрочем, что его тут же выхватят, не дав загореться. Так и вышло. Язык жестов им более понятен. И старший наряда тем же, кажется, тоном, что и прежде, крикнул: — Посуда! Ложку! Быстро! Слова те же самые, только теперь в дверях мойки возник мокрый мальчишка в резиновом фартуке поверх грязного халата. В руке он держал новенькую, не погнутую (как у всех), а блестящую алюминиевую ложку. Борщ оказался почти несъедобным. Я громко отрапортовала: — Все вкусно. Можно раздавать. И никто не обиделся на это «вкусно». Закладку-то я проверяла: продукты были доброкачественные. И оставалось только удивляться, как наши доморощенные повара ухитрялись готовить на редкость неудобоваримые блюда. Конечно, кто-нибудь скажет, но ведь и дома все готовят по-разному, а тут рассчитай-ка на сотни человек... А вот был случай. В день приезда врачей из санэпидстанции сварила наша тетя Соня рыбный суп на мясном бульоне. Жалко бульон было вылить, вот и бросила туда рыбу. А может, мыть кастрюлю поленилась. Обиженные мальчишки нажаловались приезжим. Изумленный санитарный врач и спрашивает повариху: — А дома вы бы стали так готовить? — Нет,
— честно распахнув глаза, сказала
она. — Вылить суп? Да? Можно признать его негодным? Не в первый раз мне приходилось сталкиваться с таким изобретательством тети Сони. Да и тети Зины тоже... Вдохновляли их, по-моему, соображения такого рода: «Они сюда не отъедаться приехали!», «Они сюда не отдыхать приехали!» — Теоретически может же блюдо быть непригодным? — теребила я санитарного врача. Тот призадумался, испытывая какие-то сомнения, и ответил со вздохом: — Нет, не может. Как тогда списывать продукты? За чей счет? Это ж повара менять тогда надо? Мальчишки выслушали наш профессиональный разговор и с тех пор никогда уже ехидно не предлагали «съесть тарелочку» или «щец покидать». Даже шутили: «Вкусно, как всегда? Раздавать можно?» Оставалось проведать в палатах больных, которые вели себя послушно и тихо, отсыпаясь после нелегкой отрядной жизни. Возле постели Федюкова я собралась с духом и сказала: — Выписываю тебя завтра! Я же знала, что он начнет меня уговаривать, попросит отложить выписку, оставить его. — Но весь срок здесь не пролежишь, Женя! Про Федюкова мне было известно, что он совершил кражу в киоске «Союзпечати». А что там можно стащить? Просто чудеса какие-то! Надо зайти в спецчасть и попросить его дело. — Я убегу с зоны! Не выписывайте! В санчасть его забирать было не нужно. Неделю назад меня вызвали в школу, где он сидел в учительской, закрывая обеими руками глаза. Оказалось, кто-то окликнул Федюкова с задней парты, и когда он обернулся, получил удар книгой по лицу... Тяжелым переплетом. Очень его притесняли в отряде, я знала. Просто потому что москвич. Какое-то дремучее неприятие всего столичного провинциалами. На мои увещевания: — Да ведь он из пригородов! Жил в какой-нибудь деревне Малые Мочалки, в Москву выбирался раз в месяц за маслом... — мне многозначительно отвечали: — Не
на-до! Они все там много об себе
понимают! — Забираю в санчасть! Хотя реакция на свет зрачков, признаться, оказалась нормальной. А теперь он ожил, не хотел возвращаться к прежней жизни, еще и побегом мне угрожал! — Хочешь, я попрошу оперчасть, чтобы тебя как-то поддержали? Он так и подпрыгнул на кровати: — Вы что-о?! Только хуже мне сделаете!— Ладно. Пока лежи. Не убегай. Солнце еще высоко над головой, а рабочий мой день (шесть с половиной часов) уже закончился. Усталость — будто ведрами воду на коромысле носила — появилась уже с утра: заходил новый человек в приемную санчасти, и все голоса, все взгляды, все отношения между колонистами менялись... И думай, что тебе это сулит? Я повесила белый халат на гвоздик, взяла сумку. Невзначай выглянула в окно и увидела наискось от столовой, около маленького здания внутренней вахты Сашку Смирнова. Похоже, он кого-то ждал с производственной зоны. Пришлось снова надеть халат, тщательно причесаться перед большим навесным круглым зеркалом. Заперла санчасть в который раз. Конечно, он меня заметил краем глаза, но вид у него оставался самый скучающий. Голову повернул, только когда я оказалась в пяти шагах. — Хочу попросить тебя, Саша!— ...О чем? Еле губы разлепил. И в лицо старается не смотреть. Плохо. Надо сменить тон. — Я Федюкова собираюсь выписывать завтра в отряд.— … — Странный он какой-то. Боится. — ... Я собрала остатки душевных сил и принялась говорить горячо, убедительно: — Он даже сейчас ничего про свои неприятности не рассказывает. Как его лечить, если не знаешь, отчего травма, да? Молчит. И за что это его, как думаешь?.. Взял бы шефство над ним. Ну, что мне — Джамлая просить?— Трепло, — обронил Сашка, не меняя выражения лица. Это я — трепло. Так мне и надо. Приняла больных и шагай домой, цветы разводи, сажай крыжовник. Вот раньше никаких унижений мне переживать не приходилось. Правда, однажды мне крикнули какую-то гадость. Я еще проверяла чистоту в отрядах. Все хорошо шло. В одном отделении мне разулыбался какой-то мальчишка лет пятнадцати. Я удивилась, спросила: — Ты чего светишься, несчастный? — Я сегодня опять дежурный, — сказал он, и мне вспомнилось, как похвалила его за уборку месяцем раньше. Потом подымалась на второй этаж, а сзади мне крикнули смешную, непристойную фразу. По голосу можно было определить — Сережка Румянцев выкрикнул, маленький, четырнадцатилетний. Если б он был один, но слышали другие... «Ну, я тебе сделаю!» — в худших зоновских традициях мстительно подумала я. Нашла на втором этаже Сашку Смирнова и попросила спуститься со мной вниз. Он ни о чем не спрашивал. Ожидал развлечения. Так, молча, мы подошли к Румянцеву, и я сказала ему: — Ну, Сережа, повтори, что ты там крикнул. Саша вот мне не верит. Смирнов неопределенно улыбался. Он сообразил, что участвует в какой-то воспитательной акции. Румянцев переменился в лице и упавшим голосом пробормотал: — Ничего я не крикнул. Про Румянцева рассказывали, что он сидел за воровство: вытаскивал из частных автомобилей подушки, лимонад, даже карманные календарики. Постоять за себя в драке не умел, но исподтишка мог напакостничать. — Нет
уж, ты повтори. Или только в спину
кричишь? Ну, так сейчас меня, кажется, обругал Смирнов. «Трепло». Теперь к кому жаловаться бежать? Что за жизнь такая?! Одно остается, делать хорошую мину при плохой игре. — Ты думаешь, Джамлай — трепло? Так к кому же мне обращаться, я и говорю... Что мне с этим Федюковым делать?— Его никто не тронет больше, — веско произнес Смирнов и поглядел на меня сверху вниз. И этому обещанию можно было верить. Я вышла за ворота, двинулась кружным путем, вдоль длинного забора. Вплотную к нему подступали картофельные поля. Вокруг зоны было безлесье. На обочине канавки цвели лютики и другие привычные цветы неизвестных названий. Солнце обливало все так щедро, словно старалось уравнять дозу тепла между вольными гражданами и лишенцами. В одной руке я несла стоптанные босоножки и сумку, в другой — букет. Наконец-то можно будет пообедать, съесть настоящие наваристые щи, глядя в газету, прислоненную к сахарнице. Напиться крепкого чая. Почти у самых домов почему-то захотелось оглянуться. На неогороженной пожарной площадке, пристроенной к каменному зданию отряда, с высоты второго этажа через забор смотрели мальчишки. Загорали, скинув черные сатиновые куртки. Не может быть, чтобы не узнали меня, когда я проходила мимо. Но не завопили, не стали окликать, как обычно окликают любого вольного человека... Неужто я подозреваю в них романтические наклонности? Как они все это видели, интересно: вот идет себе девушка в ситцевом платье по картофельному полю босиком, цветы несет?.. И не имеет отношения ни к трем рядам заборов, ни к колючей проволоке? А может, даже подумали: есть ведь где-нибудь такие девушки, не слыхавшие даже о зонах и преступлениях. «Жить будет» Дверь из приемной, маленького кабинета, в коридор с больничными палатами обычно не запиралась. Больные порой развлечения ради подходили сюда и подслушивали, как ведется прием. В тот раз их у меня в стационаре лежало шесть человек. Осмотрев этих пациентов, я заполняла истории болезней. Двоих предстояло выписать, значит, нужно маяться с заключением — описывать, как и что случилось, чем, зачем лечила, когда, почему... Бумажная волокита. В институте преподаватели ругали нас всех за краткость «историй», говоря при этом: «Запомните, вы пишете для прокурора!» То есть, случись у больного осложнение или еще что, история болезни твой единственный оправдательный документ. Над нами витал призрак суда, в который мало кто из нас верил. Уж у меня-то никто не помрет! Я-то буду только спасать!.. Но сочинять подробные истории нас научили... Вдруг в дальних комнатах послышался топот, ко мне осторожно постучали и в ответ на приглашение: «Да-да!» — на пороге возникло несколько ребят в больших черных больничных халатах. Один из мальчишек, побойчее, вежливо попросил ножницы. — В столе возьми, — сказала я рассеянно, возвращаясь взглядом к злополучной истории. Ох, не любила я длинно расписывать!.. Вообще-то режущие предметы выдавать запрещалось. Но если им нужно ногти постричь? Хм, станут они стричь ногти всей командой! Да еще отправляться за ними всей толпой, бегом. По спине у меня пробежали мурашки. Не чуя ног, я вылетела в коридор и прежним еще, легкомысленно-домашним тоном, словно для того, чтобы удержать надвигающуюся страшную новость, спросила в пустоту: — А что, мальчишки, не повесился ли у нас кто-нибудь случайно?— Да нет, да нет, — ответили вразнобой голоса из подсобки. — Да вроде! В той клетушке, тесной, без окон, санитарка тетя Паша хранила ведра и швабры. — Что «вроде»? Кто?.. Зыков? Да? Режьте веревку и тащите его в кабинет! А сама уже лихорадочно перебирала в сейфе ампулы, хваталась за шприц, за сердечные лекарства, гормоны... Нет, это я все путаю. Перед тем — распахнула дверь в уличный коридор и крикнула кому-то, сидящему на корточках в углу: — В
оперчасть быстро! ДПНКа зови!
Быстро!! Раньше я на ребят не кричала. То-то он мгновенно исчез... Небось мальчишки-больные думали — ну и самообладание у нашего врача! И не подозревали, что меня никакая сила не заставит войти в темную подсобку, где так нереально, страшно и тяжело раскачивается невысоко над полом нечто, что раньше было Зыковым... Наконец внесли. Положили на кушетку. Испуганные. Боятся, что теперь-то их всех выгонят из санчасти. Нерешительно толпятся за спиной у меня. Так, осмотрим Зыкова. Слава богу, на шее синюшной борозды нет. Зрачки на свет реагируют, не расширены. Дышит. Быстро сняли. Да я ж с ним десять минут назад разговаривала. Сообщила, что хочу выписать сегодня. Ну, на всякий случай можно укол сделать. За спиной кто-то тихо и взволнованно рассказывал. Мне, по-видимому: — Иду, значит, в туалет, мимо. Слышу, он уже хрипит. Заглянул, а он висит там. Я позвал Пигуша, говорю: «Подержи ему ноги», а сам — за ножницами. У вас ножа, думаю, нету? Тут пришел дежурный помощник начальника колонии Афанасьев и Сергей Тимофеевич из оперчасти, как всегда, сдержанный и интеллигентный. Ни во время обыска, ни на допросе он, по слухам, никогда не выходил из себя. Да что! Говорят, в жизни ни одного колониста не ударил. И откручивая винты розетки, когда инструмент словно сам легко вращался в его умелых руках, находя там спрятанные деньги, он оставался меланхолично-сдержанным, как бы говоря помощникам: «Вы же видите, такая работа...» Сергей Тимофеевич отправил посторонних в палату, уважительно посмотрел на мои спасательные действия и мимоходом упрекнул: — Предупреждайте нас, когда таких психов выписываете... И как я не подумала, в самом деле, что Сашка Зьшов не простой больной? Нашли его в траншее. Неделю назад. Теперь-то я по-новому оценила все подробности этой истории. Тогда, в окно внутренней вахты, я видела, как к санчасти бежали несколько колонистов, потом возвращались с пожилой медсестрой Маргаритой Степановной. Она еще застала времена усиленного режима — прежде на этом месте была другая колония. Маргарита Степановна считала так: чем строже с колонистами, тем спокойнее жизнь и у них, и у сотрудников. С этой позиции она от души желала нашим воспитанникам попасть в худшие условия, на «особняк». — Да, были настоящие убийцы! — с расстановкой, веско и важно говорила она. — Были настоящие преступники, не чета этим шкодам. Но ведь как вели себя? Пройдешь — встанут, шапки снимут. Поздороваются, честь честью!— Да и по возрасту те же самые мальчишки, — поддакивала я, чтобы навести ее на мысли снисходительные и милосердные. — Те же?.. За тех надбавка больше. За страх все тридцать процентов платили, а не нынешние пятнадцать. И не приходилось на старости лет бегать взапуски из-за какого-то замызганного притесненного пацана, лежащего в траншее. Когда подбежала я, Зыкова уже вытаскивали из канавы, залитой весенней холодной водой. На вопросы он не отвечал. Похоже, действительно пребывал в беспамятстве. Несколько колонистов, стараясь не испачкаться о сырую грязную Сашкину одежду, отнесли его в санчасть. Вокруг тихо поговаривали, что Зыков украл сигареты и ему отомстили. Кто знает? Человек он был тихий и хитрый. В санчасть прибежали любопытные. А может, даже и участники печальных событий. И когда первая помощь Зыкову была оказана, Маргарита Степановна из женского любопытства учинила следствие. — Ты
ведь дежурил в отряде? — спросила она
Шамиля, возбужденного и взъерошенного
черноволосого мальчишку, который на
правах командира отделения сидел в
приемной и давал свои рекомендации по
лечению Зыкова.
— Ну, мы с Джамлаем. А что? — И надо же, неужели из-за пачки сигарет?!. — с упреком сказала я, укоризненно качая головой. Прием был запрещенный, примитивная «покупка». Но, заподозрив колониста в неблаговидном поступке, можно было вызвать взрыв возмущения и поток неконтролируемых слов, среди которых иногда мелькает хвостик разгадки. Другой сочувствующий нам, Сашка Смирнов, похоже, знал, в чем тут дело, потому что не вознегодовал, а примирительно произнес: — Не
на-до! Чуть что — сразу на нас! — Всегда так, да? Ничего не спросите, не узнаете толком, а сразу думаете, что это мы с Джамлаем!.. Вы послушайте, как все было-то! Сидим это мы с ним, Жбановым, в отделении, а все — в школе. Смотрим в окно, идет Зыков. Думаем себе, куда это он идет, да? Он же дежурный по кухне. Слышим, поднимается наверх, в чужое отделение, к первым койкам проходит. Потом бегом назад. Мы вышли на лестницу. Ждем. Джамлай ему говорит: «Здравствуй, Зыков! Что несешь?» Тут он сразу слинял, заколотился. Говорит: «Халат несу. Дежурю, мол». Ха? Я ему: «Покажи!» Вытаскивает халат из-под куртки. Джамлай спрашивает: «А в карманах что?» Консервы, сигареты, пряники, видим. Его ж самого на отоваровке мародерет до последнего спичечного коробка. У Сашки взял! За это знаете что полагается? Ножкой от стула зуб выбивать. Пошли, говорим, проверим, откуда это у тебя. До второго этажа дошли, тут он развернулся и выломился из отряда. Мы — за ним. А там директор школы. Позвал нас с Джамлаем зачем-то. Мы с ним и ушли. — И все? — равнодушно спросила Маргарита Степановна. — И никуда больше не ходили? — А в канаву-то как он попал? — удивилась я. — Не знаем, — честно тараща круглые татарские глаза, с недоумением сказал Шамиль.— Может, бежал от нас да споткнулся, — солидным баритоном предположил Гоша Жбанов, и никто бы не заподозрил в его тоне насмешку, хотя он при этом и поглядел на Сашку и Шамиля как-то особенно. Он вообще-то всегда дерганый, а тут — откуда выдержка взялась? Я бы им поверила, но к вечеру стало известно, что Шамиль заглядывал в класс, где учился Зыков, и громко, назидательно предупредил приятелей пострадавшего: — И впредь так будет с каждым!.. Удивительное дело: сами колонисты, считающие уголовный кодекс слишком жестоким и суд над ними несправедливым (каждый из них на вопрос: «За что тебя?» — отвечал: «Да не за что!»), сами они выдумывали немыслимые притеснения здесь, в колонии. Словно собственные злодейства совершали против незнакомых, «чужих», а здесь, извольте видеть, другие люди, другие взаимоотношения. Если принять во внимание, что никакие преступления против «своих» здесь не допускаются — своя, видите ли, справедливость. Модель лучшего общества... Дрогнула даже Маргарита Степановна, перестала их сравнивать со своими любимцами из зоны усиленного режима. С тяжелым вздохом сказала: — Убить, паразиты, готовы за пачку сигарет! А когда кто-то из самых притесненных мальчишек в день отоваровки принес к нам в санчасть банку джема, Маргарита Степановна согласилась положить ее в одну из пустых тумбочек на сохранение. Не понимала я своих коллег. Но пыталась держаться невозмутимо и сдержанно. Еще на летней практике в сельской больничке я поняла, что лечение приходится проводить вовсе не так, как требуется экзаменаторами в институте и приказами министерства. Нет лекарств, горячей воды, шприцев для прививок, боров в зубном кабинете. И нечего паниковать. В медицинской этике существует такое поразившее меня на четвертом курсе положение: «Изъяны и недостатки, существующие в медицине как науке, врач обязан восполнять собственным сердцем!» Я видела, как мои поселковые коллеги, проклиная нищенскую зарплату и нашу российскую безалаберность, продолжают делать свое дело. А главврач клянчит, выбивает, исхитряется урвать в городе то, без чего хоть прекращай прием. Да ведь и все равно не прекратили бы... Правда, самые малодушные пускались в бега. Но институт присылал новых. Так и в колонии приходилось сдерживать недоумение перед жестокой, бестолковой колонистской жизнью. Ну, не хватает много чего в медицине. Вот и у них, в исправительных заведениях, чего-то важного нет. Не хотелось казаться глупее других, неспрашивающих. Оставалось присматриваться, надеясь, что вот-вот-вот и сама пойму. Маргарита Степановна же понимала! Вот и я скоро разберусь, отчего это все сотрудники вокруг такие... Сашка Зыков, придя в себя, историю болезни не прояснил. Сказал, что ничего не помнит, а в канаву свалился, наверное, по недоразумению. Так что с Шамиля и Джамлая, как они думали, навет был снят. А Зыков ни у кого особого сочувствия и не вызывал — вечно с ним неприятности! Он и побег устраивал месяца два назад. Неугомонный какой-то человек. Обычно в побег уходили новички, те, кто не прожил в колонии полгода, кто не привык. Правда, о склонности к побегу воспитатели и оперчасть были оповещены заранее. Но что тут поделаешь? Можно взять расписку с обещанием не убегать. Одно плохо — неизвестно, когда именно побежники нарушат слово. И вот месяца два назад под утро завыла сирена. Собрался в штабе народ — контролеры, повара, мастера, санчасть — все двести человек. Осмотрели место побега: стенд «Готов к труду и обороне», прислоненный к забору возле пустующей вышки наблюдения. А что поделать, контролеров-то не хватает, что за профессия для молодого парня — «охранник»? Начальник чихвостил воспитателей — почему до сего дня не выполнен приказ убрать с территории лишнее. Уже отправили машину в ближайший городок, на вокзал. По опыту знали — побежники отправятся либо туда, либо пешком, через села. Оперативник Сергей Тимофеевич, поглядывая на часы, наверное, подсчитывал, сколько времени прошло с момента побега и не пора ли сообщать «наверх», в отдел исправительно-трудовых учреждений. Рапортовать — значит, в отчетности появится еще одно «внутреннее» преступление. А поймала побежников наша Маргарита Степановна. Те успели добраться до городка, но днем бродить по улицам в своей сатиновой форме не решились и залезли на чердак двухэтажного дома. К Маргарите Степановне пришел кто-то из соседей: — У вас не пропал кто? Не ваши это спят на чердаке? У меня там белье сушится.— А может, и наши! Не поленилась тяжелая на подъем Маргарита Степановна, влезла на чердак по железной, без перил, лестнице. Велела Маргарита Степановна мужу в милицию звонить. — Неохота связываться...— Пятьдесят рублей премии получать неохота? Сама тогда вызову. Милиция, конечно, тут же доставила побежников на прежнее место, а Маргарите Степановне вскоре в самом деле оформили премию. — За новым сроком побежали? — весело спросил у Зыкова Сергей Тимофеевич. — Мы всех ведь ловим. Никто не гуляет долго. Зыков и два его приятеля угрюмо отмалчивались. Потому что Сергей Тимофеевич угадал, они как раз за сроком и подались. Если бы им дали года по полтора-два, то обязательно перевели бы в другую колонию, с более строгим режимом. Подальше от прежних притеснителей. А им того и надо было. Это мне Зыков уже в палате рассказывал. — Нас будут судить? — с надеждой спросил Сергея Тимофеевича Зыков.— Идите в дизо, — великодушно ответил Сергей Тимофеевич. — Не будут. Опечаленные, усталые побежники поплелись в дальний угол зоны, в дисциплинарный изолятор. А Сергей Тимофеевич учинил разнос контролерам: как вынесли из отряда щит «Готов к труду и обороне»? Давно ли он лежал возле контрольной полосы и почему его никто не обнаружил? — Давно. Нет, чего и говорить — давно-давно, — примирительно вставил дежурный помощник начальника колонии с сердито-исполнительным лицом. Все знали слабость этого ДПНКа — подхватывать брошенный мяч, чтобы поддержать игру начальства.— А вы почему не убрали, если видели? — справедливо обрушился на него Сергей Тимофеевич. Долго выясняли, кто обязан следить за порядком, разговор ушел в сторону. Опять помянули тихим мрачным словом простои на производстве: а кто с ними захочет связываться, с уголовниками, они любой план завалят. Опять решили — чтобы не маялись дурью, пусть берут метлы и вычищают до блеска колонию. Тогда ни досок, ни щепок, ни лестниц, ни щитков не останется... Зыков с товарищами пробездельничал в дизо десять суток. И снова вернулся в отряд. А через несколько недель новая история, угодил в траншею. Проворовался. Он и в колонию-то попал за хищение личной собственности. Перевоспитали называется... Услышав от меня, что Зыков «жить будет», ДПНКа и Сергей Тимофеевич ушли. И тотчас в дверь постучали. Снова с той стороны, из коридора, где палаты. Появился высокий, необычно серьезный Толик Мальков и осторожно спросил: — Вы как думаете, выгонят нас?— Не вы же его вешали, правда? Оставят, наверное. Он заметно обрадовался, хотел шагнуть назад, но в последний момент, как о деле несущественном, заметил: — Да, а Зыков-то, знаете, почему не задохнулся? Он ведь шею шарфом обмотал. Мы сразу не поняли вроде. Во, ворюга! Только и умеет, что таскать из чужих тумбочек. Думаете, он в первый раз крадет?.. По дороге к дому, в рабочей зоне, мне попался навстречу Шамиль, уже осведомленный о «самоубийстве». Из педагогических соображений я принялась рассказывать ему подробности с сочувствием в голосе, но он перебил: — Я бы его, гада, вниз еще потянул! Ему б только нарисоваться — то в побег, то в петлю... Позорит отделение! Ну, вот вернется в отряд!.. Однако, сообразив, что сказал лишнее, Шамиль торопливо распрощался и зашагал к вахте жилой зоны. Милосердное дело Холоднее зимы здесь еще не было. И уж, конечно, в соседних деревнях и поселках перенесли ее легче. Наши двухэтажные служебные коттеджи продувало насквозь. А в колонии не только водопровод замерз, не только вышло из строя паровое отопление, но отключилась и канализация, и свет электрический мерк время от времени. Санчасть стояла запертая, заледенелая. Медсестры, дежуря по очереди, пребывали со своими саквояжами неотложной помощи в оперчасти, у печки. Накануне я заглянула в цех, в котором колонисты мастерили дюралевые стульчики. Ото рта шел пар. Стелился белый туман, и в нем заторможенно двигались окоченевшие одинаковые мальчишеские фигуры. Никто не работал: металл жег руки. Для разговора с начальником нашей колонии приходилось выбирать самые беспроигрышные аргументы. Я хорошенько их выстроила и сказала ему в коридоре штаба: — Закрываю производство. Температурный режим не соответствует санитарным нормам!— Вы не сделаете этого! — жестко возразил начальник, измученный неприятностями последних недель. Или рапортами о неприятностях, которые приходилось отправлять в центр? — Почему бы? — спросила я.— Потому что нам с вами тогда вместе не работать. — В
таком случае я подам докладную в ОИТУ
*[Отдел
исправительно-трудовых учреждений]. Весь вечер я мысленно укладывала чемоданы и подыскивала новую работу, отрывая от сердца все, к чему успела привыкнуть за год. Утром на разнарядке после разносов и последних предупреждений начальник сказал, не глядя в мою сторону: — Мы тут с врачом посоветовались. Будем закрывать производство. По нормам санитарного режима. Половина штабистов отозвалась на это сдержанным одобрением, половина засомневалась, не передерутся ли наши детишки, мучимые бездельем. Но вышло совсем не так, как ожидали пессимисты: узнав, что на работу ходить не надо, воспитанники улеглись прямо в телогрейках в кровати, укрылись одеялами и примолкли. В оперчасти блаженствующий в тепле Сашка Баранов подкладывал в печку березовые дрова. Тут же, за узким столиком, восседала фельдшерица Анна Григорьевна. Ее драненькое пальто, надеваемое только на работу, висело у входа. Белый халат топорщился от крахмала, олицетворяя строгое соблюдение правил антисептики. — Анна Григорьевна! — сказала я. — Нужно бы перевязать в отрядах помороженных.— Оперчасть не разрешает ходить по зоне, — справедливо возразила она. — Пусть мне дадут приказ, подписанный начальником, я кого угодно перевяжу. Металлическая сумка с лекарствами стояла на столе, и взять ее можно было без новых просьб и объяснений. Должен хоть кто-нибудь жалеть этих... Если никто не находится, следуя правилам режима, остается жалеть врачу. По заветам доктора Газа, который добился, чтобы даже каторжникам отменили кандалы. Такое медицинское дело — милосердное. Ему и носят на могилу цветы до сих пор... Я шла по узкой тропинке в снегу, припоминала недавнее собрание. Выступал приезжий инспектор из Москвы в нетопленом новом трехэтажном штабе, единственном высоком здании на сто верст вокруг. Инспектор не повышал голоса, но без лишних жестов и язвительных интонаций говорил обидные для коллектива слова: — Если в другом месте можно отсидеться, получать зарплату ни за что, так здесь, если вы не работаете, вы приносите страшный вред! Да и время сейчас не то, чтобы отсиживаться! Это же наши с вами дети! Я даю вам честное слово коммуниста: хуже вашей колонии нет во всем Советском Союзе! Не защищался славный механик, целыми сутками отлаживающий со слесарями котельную. Ничего не ответили сантехники и мастера. А что возражать, когда все оборудование давно пришло в негодность? Вот пытались отладить отопление в санчасти, вскрыли штукатурку, и оказалось — один кабинет вовсе никогда не мог бы отапливаться: вместо трубы строители (из заключенных) впаяли метровый лом. Закрасили — ну, труба и труба... В Москве, конечно, не поверят, за анекдот сочтут. ...В первом отряде дверь воспитательской стояла открытой настежь. За небольшим, светлого дерева письменным неполированным столом сидел Вячеслав Иванович и листал отобранный у колониста рукописный сборник местного фольклора. Я прежде тоже держала в руках такие толстые тетрадки, исписанные стихами вроде: «Не от наших ли ошибок седеют рано матеря?» Под стеклом на столе лежали списки лиц, склонных к побегу и порочным занятиям. Вячеслав Иванович — мужчина лет двадцати восьми, высокий и широкоплечий, с такой могучей фигурой, что вы переставали замечать скромные, мелкие черты простонародного лица. Он искренне считал, что воспитателем может быть любой, прошедший школу сержантов в армии. Не удивившись моему приходу, Вячеслав Иванович захлопнул тетрадь, запер ее в сейф и повел меня по отделениям. — Здравствуйте, дети! Я всегда с ними так. Чтобы соблюдали дистанцию. «Дети» отозвались басами и баритонами. У входа, где неуютнее, лежали, разумеется, самые плохо одетые, помороженные мальчишки. Из тридцати человек пять-шесть, без сомнения, мои пациенты. Кровати в два ряда занимали почти все узкое помещение со скользкими стенами, выкрашенными масляной краской. Углы таяли в утренней полутьме. — Не садитесь к Осьминину, не садитесь на шконку! За падло! — крикнул кто-то из глубины комнаты. — Он «чушок». Стула в отделении все равно не было. Пришлось опуститься на край кровати. Вячеслав Иванович безучастно стоял в ногах больного. — Стану я еще соблюдать ваши дурацкие законы! — сердито сказала я, разглядывая посиневшие холодные грязные стопы Осьминина. «Ознобление», первая помощь — согреть поврежденные участки кожи.— Пусть. Я потом подниму! — послышался вдалеке добродушный голос. Похожий на голос Сашки Смирнова. Это значит, если я прикоснусь к «опущенному» Павке Осьминину, меня надо возвращать в люди, восстанавливать в правах уважаемого члена общества. Авторитетный в колонии человек имел такое могучее право. Сколько раз мне приходилось слышать, как воспитатель, словно бы в шутку, просил того же Смирнова: — Саш, подними Пигуша. Его опять в туалете, в умывалке толкнули.— Ну, вот. Каждый дурак будет там падать, а его поднимай, — самодовольно возражал Смирнов, польщенный вниманием воспитателя. — Да что тебе стоит? Он же маленький... Плачет. За моей спиной началось какое-то оживление. Те, кто был одет потеплее, у кого два одеяла — в состоянии сесть и даже подойти, столпились, наблюдая за нами. Толстым слоем ваты пришлось покрыть ледяные ноги Осьминина, которые я смазала жиром, и забинтовать. — Вот вы с ними цацкаетесь, — прокомментировал мои действия Вячеслав Иванович, преследуя воспитательные цели. — А он освободится, встретит вас ночью и изнасилует. Вокруг засмеялись. Хрупкий, высокий, «прозрачный» Осьминин с детским лицом еле заметно улыбнулся и даже не стал возражать — уж так очевидна эта нелепость. Никакой он не насильник. Сам мне рассказывал, что отбывает срок за угон велосипеда. Взял у двоюродного брата по-свойски, чтобы доехать до своей деревни, а тот злой был за что-то на Павку, написал заявление в милицию. И, как ни отговаривали его родственники, довел-таки дело до суда. Может, Павка присочинил или недосказал что-то... С толпой сочувствующих и с воспитателем мы обошли все койки. Перед выходом, в дверях, стоял рослый Сашка Смирнов. Делая вид, что не замечает Вячеслава Ивановича, он проговорил с доброжелательной улыбкой: — Погодите. Нельзя вам уходить, пока вас не «подняли». Вы не бойтесь. И несильно ударил меня ладонью по плечу: «восстановил в правах». — Тьфу, дурачье! — с досадой оттолкнул его Вячеслав Иванович, но мораль читать не стал, и втроем мы двинулись дальше, в чужие отделения. Ну, и что б случилось, если бы Смирнов меня не ударил? «Опущенный» не должен есть из одной тарелки с другими колонистами, курить с приятелем одну сигарету на двоих, делиться отоваровкой, сидеть рядом в красном уголке перед телевизором... Вот уж горе-то было бы мне! По всему отряду — одно и то же: фурункулы, потертости, обморожения, ангины. — А расскажите нам что-нибудь! А посидите с нами!— Некогда, еще два отряда, после как-нибудь. Сашка Смирнов не мог выходить за порог общежития. Вячеслав Иванович мог, но опасался оставить одних своих подзащитных. — Завтра
придете? — тихонько спросил Смирнов,
когда воспитатель отвернулся, чтобы
открыть тяжелые двери. Вот и колонисты
понимали, что я нарушаю правила внутреннего
распорядка, делая обход отделений. Когда отношения с колонистами грозили перерасти в «недозволенную связь» — будь то просьба вынести за зону письмо или нарвать летом для пацана кукурузы в поле, оставался один выход — перехватить инициативу. Встать на позицию, с высоты которой можно великодушно увещевать: «Брось, в самом деле! Все у тебя и так скоро пойдет хорошо. Я верю в твою благополучную судьбу, светлую дорогу. И останемся каждый при своих...» — Придете? — мрачно и настойчиво повторил Смирнов.— Так тебе-то чего беспокоиться? У тебя и так все в порядке. И вообще, «у-до» скоро. Условно-досрочное освобождение. У широких дверей заснеженного второго отряда стоял начальник колонии капитан Замятин. Лицо его сегодня не казалось высокомерным, самоуверенным. И я решила все-таки зайти к больным. — Бинтуете? — вместо обычного замечания примирительно сказал начальник, и я вздохнула свободнее. — Ну-ну! Даже не добавил, как водилось раньше: — Они сюда не лечиться приехали! Кто знает, может, и на него произвела впечатление речь столичного ревизора. Некстати вспомнилось, как еще месяц назад, осенью Замятин отчитывал нас в санчасти: — Что это за тихие разговоры такие? Шепчутся, понимаешь!— Да как же перевоспитывать на расстоянии окрика? — Вот они освободятся, выйдут за зону, там их и будут воспитывать, а пока они отбывают на-ка-за-ние. Через год отпускали «по звонку» Сашку Смирнова. Накануне он уже приходил на прием, прощался. Во сколько спецчасть выдаст ему паспорт, было неизвестно. И я совершенно случайно увидела из окна столовой, как провожали его четверо приятелей до проволочного забора. Он пожал им руки, миновал вместе с охранником калитку. Взошел на каменное крыльцо пропускного пункта, оглянулся и... заплакал. Но сейчас же вытер глаза рукавом куртки, шагнув за дверь. Вспомнил, наверное, эту тяжелую холодную зиму. Или, действительно, пожалел о двух этих бесполезных, длинных, вычеркнутых из жизни годах?.. Цветочки-ягодки Цвело бабье лето. Под стоптанными ботинками мальчишек уже шуршали желтые листья, а поутру на сухих стеблях травы блестела сизая холодная роса. Пробежали несколько колонистов в грязно-белых куртках из отряда на кухню, дежурные. И снова над зоной повисло золотое оцепенение. Стоит ли сожалеть о прошедшем? Пройден путь. Ну, поработала здесь, а буду работать еще в каком-нибудь необычном месте. То ли в деревенской тихой больничке, затерявшейся на окраине области, в непроходимых лесах. То ли судовым врачом, попутно открывая для себя экзотические страны и между делом лениво почитывая книги из судовой библиотеки... Если уж мои отношения с инспектором медицинской службы так осложнились. Да еще, как ни странно, исчезла из кабинета папка с рапортами, что целый год подстраховывала меня от упреков в бездействии. Сигналы я подавала? Информировала? О помощи просила? Меры пыталась принимать? — Посмотрите, она ж не боится! — с тайной угрозой, как мне показалось, говорил обо мне один руководитель другому.— Но ведь правда на моей стороне? — туповато удивлялась я. — Они сейчас никого уже не боятся, — хмуро осаждал своего коллегу второй из них. — Но разве я не права? — опять спрашивала я. Без папки доказать, кто из нас прав, было не так легко, и теперь мои оправдания выглядели голословными. И оставалось удалиться, передав должность начальника медчасти в более энергичные руки. Эй, кто там у вас сумеет запустить печь для стерилизации завшивленной одежды воспитанников? Честь и место. Уезжать было грустно. Одноэтажная школа, три корпуса отрядов-общежитий, столовая, а за проволокой — рабочая зона, цех... За полтора года это стало частью моей жизни. — Постойте! — крикнули издалека. Двое шли и санчасти от вахты. Бежать им не позволял отрядный этикет, хотя, кроме меня, похоже, никто их не видел. Сапоги и ватники колонистам выдавали только в холода, но и по хорошо пригнанным черным сатиновым костюмам легко было догадаться, что идут авторитетные в колонии люди. Оказалось — Шамиль и Сашка. То искаженное представление о чести, которое довело их до тюрьмы, — «Вашего друга ударят, а вы в милицию побежите жаловаться, да?!» — в колонии, среди тех же мальчишек помогло им стать людьми независимыми, властными и самонадеянными. Сашка — медлительный, крупный восемнадцатилетний парень с угрюмым грубоватым выражением лица шел позади приятеля. — У нас просьба к вам! — еще издали крикнул несдержанный Шамиль. И легко можно было догадаться, что просьба криминального характера, иначе Сашка не отводил бы в сторону смущенный тяжелый взгляд. Кажется, затея его. У Шамиля не хватит духу увлечь в авантюру такого тугодума, да и сам он участвует в «деле», только когда лотерея беспроигрышная, а выдумать эдакое ему не под силу. Всегда взвинченный, истеричный, неуверенный в себе, он самоутверждался в отряде, притесняя слабых. Сашке угрожать никому не надо — у него авторитет. — Он бьет кого-нибудь? — спросила я однажды, желая узнать, что сила его в характере, или в чувстве справедливости, или в чем она там еще бывает. — Не, не бьет, — шмыгнув носом, ответил смышленый, хотя и слабоватый, «зачуханный» мальчишка.— Зачем ему бить. Достаточно посмотреть на его кулаки, и все делают как ему надо. Шамиль мог шкодливым тоном неожиданно задать вопрос в классе во время чинно текущей беседы, и тишина поглощает минуты твоего замешательства. Класс ждет оживленный, но неподвижный, научившийся из осторожности прятать усмешку. Ни одного сочувствующего лица! Вместо короткого, точного ответа всего только и найдешься сказать: — Вот после урока проводишь меня до КПП, по дороге и объясню. А сейчас, пожалуйста, не мешай. Всей кожей, лопатками, чувствуешь в такие минуты, как в классе меняется настроение — то ли наступает разочарование, то ли пролетает вздох облегчения. Один Шамиль доволен, он в лучах всеобщего внимания и славы. Да и то недолго, потому что в этой тишине безучастный ленивый голос Сашки вносит поправку: — Провожать пойду я. И Шамиль смят. Сашка не желает упускать первенства ни в чем, ибо сладка власть неразделенная, когда отдаешь приказы вполголоса и знаешь — выполнят. Яд власти отравил столько взрослых, умных людей, что ж говорить о мальчишках?.. Да они вообще не слышат мои уговоры, увещевания: — Вот выйдешь ты на волю, встретишь хорошую девчонку. Ты что, и в семье так собираешься командовать? — Не-э, там — другое. А здесь иначе нельзя. О Шамиле рассказывали, он любил поваляться с книжкой, засыпал поздно, контролеры смотрели на это сквозь пальцы. Перед сном он будил ребят, чтобы человека три-четыре разобрали ему постель да еще и колыбельную спели: «Спите, зэки, доброй ночи, станет срок на день короче». Оказывается, он прекрасно знал цену своим ужимкам и прыжкам, потому что однажды не к месту спросил, неожиданно и грустно: — А вы мне там... на воле руку подадите? И я довольно искренне воскликнула: — Конечно! Хотя мне в голову не приходило, что Шамиль захочет поздороваться со мной за руку. Надо было держаться достойно, а для этого верить, что все у них со временем станет хорошо. И постоянно говорить себе и им: «У вас все наладится. Все будет в порядке». — За что вы их так любите?! — возмущался инспектор медслужбы. — Вас никогда не обворовывали? Ваших родственниц не насиловали?— Но это же люди! Мы же их воспитываем! — Вот выйдут из заключения, там будут людьми, а здесь они преступники. Вы еще про Макаренко вспомните... Тогда не то время было. — У нас, знаете, какое дело к вам? — тянет резину Шамиль, стараясь поймать уклончивый взгляд Сашки. В тоне его двусмысленность. И вдруг я начинаю бояться, подозревать, что все это неспроста. — Дело у нас. Вы удивитесь! Да уж, удивлять они умеют. Сашка чуть-чуть отстает и делает какой-то знак Шамилю. Он вроде колеблется. Неповоротливый человек. Разговаривает Сашка одинаково сдержанно и с мастерами, и с охраной, и с учителями. Как равный, с чувством собственного достоинства. А это сохранить в себе здесь дано не каждому. Мне ведь самой известно, как трудно демонстрировать присутствие духа. Это ставит их на место, приходится... А то однажды мы с Сашкой собирали в каптерке стеклянные банки, чтобы на воле их сдать и купить колонистам алюминиевые ложки вместо исковерканных, погнутых. Сашка, ужи выходя, заслонил дверь плечом я некоторое время изучающе-задумчиво меня разглядывал. Потом не без недовольства спросил: — Ну почему вы нас не боитесь?! И от одного этого вопроса я внутренне похолодела. Оценила обстановочку. Хотя тут же и ответила что-то равнодушное, спокойное. Сашка всегда предпочитал неторопливую творческую работу: стеклить окна, сажать вокруг жилых бараков цветы, считать белье в бане. Любил оставаться в отряде дневальным: уж чего проще — заставить дежурных мыть полы? Но грубый труд слесаря его совершенно не привлекал, и он находил сотню уловок, чтобы не заглядывать в рабочую зону. Наконец, ему поручили кочегарку, где в его подчинении оказалось несколько мальчишек послабее. ...До входа в пустой сейчас барак оставалось шагов двадцать, когда Сашка, тяжело вздохнув, сказал: — У нас к вам такая просьба будет... — Только вы обещайте сначала! — закричал будто обиженный Шамиль. — Не! Так не пойдет! — Такая просьба, — сказал Сашка, презрительно не заметив воплей товарища. — Бросьте на воле письмишко? Вы ж уходите. «Ну, вот!» — расстроенно подумала я. Стало быть, они считали все мои разговоры, все задушевные беседы службой. И теперь, раз служба закончилась... «Нельзя воспитывать на расстоянии окрика, — это кто же так говорил красиво и убежденно?Это я. — Надо на расстоянии души». Значит, мальчишки просто подлаживались под мой задушевный тон. Разыгрывали меня, уступчиво поддаваясь педагогическим усилиям. И надо было догадаться об этом раньше. Поводов нашлось бы сколько угодно. Как-то раз Шамиль нагрубил медсестре на приеме. Та, недолго думая, выгнала всех из санчасти, повесила на двери замок и отправилась жаловаться на Файзуллина в штаб. Надо было принимать меры. Стоял июнь. И откуда бы я ни выходила, видела возле столовой, у дверей отряда, на крыльце санчасти Сашку. — Пойдем, — позвала я его, — поищем Шамиля. Разыграем психологический этюд. Жалоба медсестры грозила мне дополнительными осложнениями, еще одним свиданием с инспектором мед-службы. Кто их распустил? Я, конечно. — Это что, этюд? Сашка сразу заинтересовался. — Сценка такая. Ты не вмешивайся, только стой рядом и все время говори: «Как тебе не стыдно?» и «Тебе не стыдно?» Вот и вся твоя роль, понял? Сашка кивнул, разулыбавшись. Этюд сулил развлечение — дело редкое и высоко ценимое в колонии. А ради нового удовольствия любой колонист готов был шагнуть даже навстречу администрации! Мы нашли Шамиля в столовой. Он сидел на кухне у окна, затянутого марлей, и смотрел, как повар тетя Соня командует дежурным нарядом. Все двери столовой запирал снаружи лично помощник начальника, но какими-то неисповедимыми путями туда все же проникали избранные. Дежурный помощник, гремя связкой ключей, пошел по подсобкам. — Шамиль, ты что натворил в санчасти? — удрученно спросила я. Присутствие Сашки явно сбивало его с толку. В окнах раздачи появились любопытствующие лица мальчишек, которые мыли пол в зале.— И тебе не стыдно? — укоризненно поддакнул Сашка. Потрясенный двойным обстрелом, Шамиль сразу перешел в наступление: — А чево было-то?— Еще спрашивает, — поделилась я с Сашкой. Он кивнул, мол, сам понимаю. — Ты за что оскорбил старую женщину, которая тебе в бабушки годится? — Сказал бы я, на что она годится!.. Женщину, ага! Вы бы слышали, как она сама меня... Мне вообще ничего там не надо было, в санчасти! Я туда больше сроду не приду!! Сашка, стараясь сохранить тон упрека, ненатурально произнес неизменное: — Как тебе не стыдно!— Вот сейчас пойду, я ей еще не то скажу, раз вы так! — взорвался уязвленный вероломством друга Шамиль. Сашка довольно захохотал. — Вернись, постой! — обескураженно крикнула я, вообразив новые для себя неприятности. Он размашисто шагал к выходу. — Ты позови, — попросила я Сашку.— Шамиль, поди сюда! — крикнул Сашка, и, на удивление успокоенный, Шамиль вернулся как ни в чем не бывало. — Он извинится? — спросила я Сашку. Тот кивнул. А Шамиль ничем не выдал своего протеста. Пожалуйста, может и извиниться. Вот оно что! Это все было только развлечением! Вопросы задавали обо всем на свете, дружелюбные улыбки дарили, а теперь удар пришелся по солнечному сплетению моих иллюзий. — Кому письмо-то? — безразлично спросила я.— Да-а... — неожиданно замялся Сашка. И нагловатый Шамиль почему-то смутился. Это уж вовсе странно. — Письмо-то... в военкомат, — выдавил из себя Сашка. — Военному комиссару, что ли. Или кто у них там. Главное он сказал, а уж Шамиля потом понесло как с горки: — А че? Не выйдет, думаете? Вы там ошибки исправьте только и вообще можете переделать... Мы там в Афганистан просимся, а че? В ту войну ж зэков посылали, я точно знаю. Мы так и пишем, хотим тоже смыть кровью... Как вы думаете? Конечно, смех мой звучал оскорблением, но я никак не могла остановиться. Может, потому, что мне страшновато было минуту назад шагать с ними в безлюдной зоне к пустому бараку, А сейчас все вдруг стало прежним, обычным, имеющим свои соразмерности. Мир опять подчинялся законам исторического оптимизма, о котором нам твердили на кафедрах общественных наук в институте. Кровью? Кровью смывать грехи мальчишеской глупой драки? —А тебе ж, Шамиль, вообще осталось полгода всего, чудак! Он нахмурился и заскулил: — Ну, я так и знал. Я предупреждал... Глупо, да? Сашка все...— Вы почему смеетесь? — вторил Сашка мрачно. — Скажите, если что не так, а смеяться незачем! — Мне друг из армии, знаете, какие письма пишет! А я что выйду расскажу? Как шнырей за картошкой гонял? — подхватил и Шамиль. Мы стояли у входа в барак. День был выбран для прощания самый прекрасный — теплый, безветренный. Ничего, почти наверняка, не могло получиться из их затеи. Но в них самих должны были произойти перемены, потому что они уже пережили свой уход в армию, участие в далекой войне, даже отношение к тем, кто здесь остался бы... Я перестала веселиться и ответила, что письмо возьму. Они переглянулись, потом, полные надежд, сбегали в отряд и вынесли незаклеенный конверт без адреса. У выхода из жилой зоны мы распрощались, и я подумала, что, наверное, не зря ухлопала здесь полтора года жизни. И вообще ничего никогда зря, видимо, не бывает. |
рекомендуем читать: рекомендуем читать: рекомендуем читать: рекомендуем читать: |
рекомендуем читать: рекомендуем читать: рекомендуем читать: рекомендуем читать: |
© Неизвестная Женская Библиотека, 2010-2024 г.
Библиотека предназначена для чтения текста on-line, при любом копировании ссылка на сайт обязательна info@avtorsha.com |
|