Вход   Регистрация   Забыли пароль?
НЕИЗВЕСТНАЯ
ЖЕНСКАЯ
БИБЛИОТЕКА


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


Назад
Под Красной Звездой

© Серебрякова Галина 1968

Гражданская война! Неизмеримо много дала она тем, кто хоть в малой степени был к ней причастен и сражался за победу Октября в рядах Красной Армии. Нигде не проверяется так человек, как в борьбе и преодолении трудностей в тяжелую пору народных испытаний.

Мне посчастливилось встретить в 1919 году замечательных по целеустремленности, самоотверженности, отваге людей и осознать, глядя на них, что такое храбрость, верность, служение идее.

Незабываемые, обогащающие душу годы. В боях ковалась тогда, впервые в истории, новая мораль, креп характер человека нового мира. То была суровая и благодатная школа, учившая, каким быть, чтобы познать счастье и дать его большими пригоршнями людям, никогда не знавшем ранее ничего, кроме унижений и горя.

В пламени гражданской войны закалялась наша воля, совесть, понятие о дружбе, любви и чести.

САПОГИ

В 1919 году, поздней осенью, штаб 13-й Красной армии расположился близ станции Паточная, Тульской губернии. Тиф и голод, кося страну и армию, пособляли Деникину. Отступление, тяготы войны не осилили, однако, воли защитников Октябрьской революции.

Не могу точно припомнить, где стали мы, три девушки из политотдела, на постой. Дни и ночи проводили на работе, в холодном двухэтажном доме местного богатея, в клубе, который помещался в отапливаемом «буржуйкой» лабазе, или в лазарете, где помогали вконец изнуренным бессменными дежурствами санитарам и медсестрам.

В один из этих дней созвала всех нас в свой кабинет начальница политотдела 13-й Розалия Самойловна, более известная по своей партийной кличке — Землячка.

В потрепанной кожаной тужурке, с револьвером на поясе, стояла она у стола. Совсем недавно Землячка сама вела на врага красноармейские части и задерживала отступавших. Огромное нервное напряжение, труд без отдыха и сна, точно хворь, изменили ее. Лицо осунулось, волосы потускнели, узкие губы синей полоской выделялись на пожелтевшем лице, глаза болезненно блестели из-под стекол очков.

Вот, — сказала Землячка отрывисто и, подняв тонкую руку, показала серый листок бумаги,— заявление одного из политработников. Просит выдать новые сапоги. Портянки вылезают. Хочу знать ваше мнение, как мне поступить.

Шкурник, — сердито выпалил Михаил Альфин, завагитпропом политотдела армии, рабочий юноша с грубоватым, широкоскулым, сильным лицом, с неожиданно прекрасными, умными и мечтательными глазами.

Он, как и Землячка, вернулся накануне из полка, где сражался, заменив там выбывшего по ранению комиссара. Вражья пуля пробила его старенькую шинель, опалила гимнастерку и партийный билет в кармане на груди и лишь чудом, скользнув в сторону, не задела сердца. Альфин писал стихи, которые мы учили наизусть. Его бесстрашие вошло в поговорку. Землячка доверяла Альфину больше, чем всем другим его сверстникам, и, к нашей зависти, то и дело посылала на самые опасные задания.

Шкурник, — повторил Альфин, — в такое время, когда красноармейцы разуты, хочет обуть новые сапоги.

На Альфине, как и на всех нас, было нечто лишь отдаленно напоминавшее обувь. Он сам латал свои ботинки и штопал обмотки.

В 1919 году армейские собрания не затягивались. Все были слишком заняты неотложным делом. Единогласно приняли мы резолюцию, предложенную Землячкой. Покуда все красноармейцы 13-й армии не будут обуты, политотдельцам новых сапог не давать.

ТРАКТАТ О ЛЮБВИ

Перед уходом домой, попозже, зайди к начполитотдела, — сказал таинственно Вася Ванеев, вестовой Землячки, самый юный среди нас. Ему недавно исполнилось тринадцать лет.

Я оробела. Вызов не предвещал ничего хорошего. На плохо обструганном столе передо мной лежал начатый, исчерканный «План работы передвижных полковых клубов на первое полугодие 1920 года». Работа не спорилась и не могла меня отвлечь от тягостных мыслей. Как верующий перед исповедью, я мысленно перебирала все возможные свои прегрешения. Неужели Землячка узнала, что я заснула на ночном дежурстве? Разбудил меня Альфин, вернувшись из штабарма. Но он не выдаст. Может, Землячка серчает, что не сдала я в срок статьи о комсомольской работе для «Красного воина»? Но ведь зато два раза выступила в красноармейских тыловых частях с читкой брошюры о меньшевиках и эсерах, спевшихся с Антантой и предающих революцию.

В первой четверти века не было в быту радио и каких-либо способов передачи важных сведений народу, к тому же в значительной массе неграмотному. Политотдельцы были чтецами и вестниками, лекторами и разъяснителями решений и мыслей партии.

Беспокойство мое нарастало и совсем отшибло аппетит. В обед получила в походной кухне пшенную кашу и, отведав не более ложки, отдала свой котелок Васе Ванееву.

Спросила его:

Не знаешь, зачем это я ей понадобилась?

Он повел острыми плечиками, поправил сползшую на лоб буденовку и сказал, заметно страдая от своего пискливо-детского голоса:

Сама знаешь, неспроста. У Землячки без тебя дел по горло. Да ты не дрейфь и не нюнь.

Но я дрейфила. День тянулся дольше, чем ночь на дежурстве.

В сумерки зашел ко мне инструктор Кривцов.

Я уезжаю в сорок шестую дивизию, — сказал он. — Помнишь, в разбитом особняке в Мценске ты на рояле Моцарта играла? Я тогда стихи под твою музыку написал. Возьми и передай Еве. А то как знать, вернусь ли?

Кривцов ушел. Я развернула листок бумаги и прочла неожиданные и беспомощные вирши:

ГРЕЗЫ

Еве Селистовой посвящается

Мелодекламация

Музыка Моцарта, слова Кривцова

Тихо, скорбно вдали умирали порывы

В бессловесном сплетении фантазий и грез;

Стонут волны, река и обрывы,

Упоителен запах увядающих роз.

С шумом волны несут безотрадные мысли о прошлом,

Желчь страданий и мук, ненасытную жажду любви,

Исканья ее, терзания о грубом и пошлом,

Сочетанья блаженства, вдохновенья огни.

Больные аккорды, как эхо безумной мечты,

Последний порыв вдохновенья, как стонущий на море вал...

Тишина... Я уж больше тебя не люблю и не пленник твоей красоты,

В тихом всплеске волны схоронил я любви идеал.

В половине одиннадцатого вечера Землячка позвала меня в свой кабинет. На столе коптила керосиновая лампа. Снова случилась авария на электростанции. Едко пахло гарью. Землячка указала мне на покосившийся венский стул, встала и открыла форточку. Ноябрьский воздух ворвался в прокуренную комнату. Розалия Самойловна жадно вдыхала его, не отходя от окна. Резким жестом она расстегнула верхние пуговицы гимнастерки, и я увидела, как тяжело она дышит. На ее худой шее резко пульсировала аорта, и как бы в том же такте раздувались посиневшие ноздри.

Вы больны, — сказала я и, вовремя вскочив со стула, подхватила покачнувшуюся было женщину. — Сколько уже ночей, поди, не спите.

Не в этом дело, пустяки, — невнятно ответила Землячка, когда я уложила ее на диване с порванной клеенчатой обивкой и выпершими наружу пружинами.

У меня не было носового платка, но в кармане шинели начпоарма я нашла чистую тряпочку и, намочив водой из графина, положила ей на грудь.

Ладно, — сказала вскоре Розалия Самойловна, — спасибо. Нет у нас времени болеть. Пройдет, пустяки.

Я помогла ей дойти до стола и сесть в узкое деревянное креслице.

Вам бы поспать хоть одну ночь с вечера до утра.

Вот прогоним белых за Харьков, тогда и отдохнем, — попыталась улыбнуться Землячка и добавила строго: — О том, что мне было сейчас худо, — никому, вам понятно? А то всполошатся. Этого сейчас нельзя. Поговорим о другом. Ева Селистова живет вместе с вами. Так вот, она отвлекла, вольно или невольно, это безразлично, хорошего парня от дела. А ведь время не то. Видите ли, — продолжала мягко начальница политотдела, — не думайте, что я сухарь, не знающий жизни, классная дама из тех, о ком много писалось в юмористических рассказах. Вовсе нет! Моей профессией было преподавание французского языка. Я зачитывалась Готье, Бальзаком, Стендалем, Флобером, любила стихи Мюссе и Бодлера. Ничто человеческое не было и мне чуждо. Но всему свой час. Теперь, когда все наши помыслы, мечты, воля должны принадлежать борьбе за победу, имеем ли мы право запереться в чуланчик наших маленьких по сравнению с общей целью чувствишек! Любовь в такой момент ослабляет и вредит. Она даже опасна. Надо вам и Лидии Алексеевой повлиять на Еву. Человек обязан руководить своими чувствами. — Землячка замолчала. — Вы, верно, — начала она опять, — думаете, слушая меня, что я стара и не понимаю истинной романтики. Не так уж сложно прочесть ваши мысли. Но сейчас мы только воины. Придет время, мы победим, кончится война, и тогда запоют соловьи лирические песни и зазвучат для всех вас, юных, слова любви. Но не раньше.

ПРОЩАЙ, КИЕВ!

Мать нашла меня в конце 1919 года, когда политотдел армии находился в Мценске. К этому времени я была уже членом партии. Мы встретились лишь через неделю после ее приезда, так как я с подругой, инструктором агитпропа Лидией Алексеевой, ездила в Орел за литературой. Мы увиделись на армейском партийном собрании. Мать уже несколько дней как работала в разведотделе штаба.

Дурочка, — сказала мама и заплакала. — Ведь твое исчезновение чуть не свело меня в могилу. Как же ты могла скрыть от меня все и бежать из дома?

Мне очень хотелось попросить у матери прощения, но, защищаясь от того, что казалось проявлением слабости, я грубо ответила:

Все это сентиментальности. Ну что могло со мной случиться? Я ведь не маленькая, а ты все еще не можешь этого понять. Надеюсь, ты уже устроилась с жильем?

Я твердо решила не жить с мамой вместе, чтобы никто не мог усомниться в моей самостоятельности. Мне было четырнадцать лет. Приезд матери равно радовал и досаждал мне.

Ты могла бы выбрать другую армию, — сердилась я.

Мать, поддразнивая, ответила:

Я нарочно захотела быть поближе к тебе. Ладно, живи, как раньше. А понадоблюсь — приду.

Ночью я долго ворочалась без сна, вспоминая о том, как тайком уехала из Киева на фронт, не пожалев матери и отделавшись коротенькой запиской: «Мама, не волнуйся. Еду в 13-ю Красную армию. Хочу воевать. Твоя Галя».

А как было поступить иначе? Мать и слышать не хотела, когда я ей говорила, что должна, как все комсомольцы, идти на фронт.

Подожди до шестнадцати лет.

Тогда война кончится. Не хочу прийти на готовое.

И здесь работы хватит. А главное, надо учиться. Без этого революционер не революционер. Четыре класса — ничто. Ты пишешь с ошибками, а советской власти нужны грамотные.

Мы спорили в те короткие часы, когда бывали вместе. Мать уходила на работу спозаранку и возвращалась к полуночи. Я жила привольно, предоставленная себе самой. Так было с весны 1919 года. В начале лета меня приняли в только что организованный на Украине комсомол, и я проводила дни в губкоме, расположившемся в одном из особняков бежавших за границу сахарозаводчиков, в Липках. Там в начале августа, после окончания шестинедельных курсов красных сестер-санитарок, я получила направление на работу в 13-ю армию Южного фронта, в городок Ливны, Орловской губернии, где находились штаб и политотдел.

Наверно, странное это было зрелище, когда к военному эшелону, направляющемуся в Курск, подошла девочка в белых носочках и матерчатых туфлях, с двумя косами, перевязанными красными лентами, с маленьким парусиновым чемоданчиком и, предъявив документы, попросилась в теплушку. Но время было такое, когда никто ничему не удивлялся. Девочка была бойка и на вопрос, сколько ей лет, приврала, что пятнадцать.

Лезь на нары, — сказал тучный пожилой матрос. — Медицина на фронте нужна.

Когда вскоре эшелон отошел и Киев скрылся, мне стало боязно. Заныло сердце в тоске по матери, по родному городу. Испугалась неизвестности, в которую ринулась с детским бесстрашием.

В ту именно пору мать пришла в Дом Советов, где мы жили, открыла дверь нашей с холодным безвкусьем убранной гостиничной комнаты и увидела на столе дочерние торопливые каракули. Бедная мама! Сколько месяцев жила она в неутешной тревоге, запрашивала, ждала ответа, отчаивалась и надеялась, прежде чем узнала, где я. Не от меня. Киев был оставлен красными. Мать отступила с последними советскими частями. Прибыла в Москву, и оттуда партия направила ее в армию, где мы встретились в дни напряженнейшей борьбы за тульскую землю, находившуюся в опасности.

ПЕРВЫЙ БОЙ

Мандат, подписанный Землячкой, был короток и суров: всем учреждениям и воинским лицам предлагалось оказывать мне содействие в исполнении задания. С ночи на перроне вокзала города Александровска, где вот уже месяц находился политотдел армии, ждала я воинского эшелона. Линия фронта пролегла недалеко от Перекопа.

Куда держишь путь, парень? — окликнул меня густой мужской голос.

Я не удивилась такому обращению. У меня была обрита после тифа голова, и носила я кожаные штаны и куртку.

В сорок шестую дивизию.

Что везешь?

Литературу для клубов.

Нам по пути до Мелитополя. Тащи мешок.

Я обрадованно взобралась в теплушку, освещенную огнем раскаленной печурки.

Нары обещали желанный отдых. Я устроилась в углу и крепко заснула.

Эй, желторотый, просыпайся, а то останешься без обеда, — разбудил меня тот же басовитый голос.

Я повязала чуть обросшую волосами голову красным кумачом и подошла к «буржуйке».

Чудеса! Парень-то оказался девкой! — удивились вооруженные ложками красноармейцы, которых было в вагоне человек тридцать.

Знал бы, что оборотень, не пустил бы, — сказал мой покровитель, оказавшийся комиссаром части.

Двери теплушки были полуоткрыты, и вместе с освежающим, острым воздухом в вагон врывались весенние лучи солнца.

Не сбрасывать же ее на ходу, — засмеялся кто-то и протянул мне котелок с дымящейся бараньей похлебкой, запах которой плыл над нарами.

Как тебя зовут? — все еще с заметным разочарованием спросил меня комиссар.

Галя. А вас?

Фамилия Шварцборд, имя Абрам.

Комиссар был курносым, розовощеким блондином с голубыми добрыми глазами.

Ехали мы долго, как обычно в те годы разрухи на транспорте, отсутствия горючего, саботажа чиновников. От Александровска до Мелитополя тащились пять дней: нередко приходилось выходить из вагонов и толкать их, помогая паровозу «брать высоту», заливали то и дело горевшие буксы, стояли в поле, пока отыскивали воду и топливо.

Я подружилась со своими попутчиками, рассказала все о себе и досконально узнала их короткие биографии. Все это были юноши, как и комиссар, не старше двадцати пяти лет, готовые пожертвовать жизнью, лишь бы осуществить в стране идеи социализма. Шварцборд оказался студентом одного из московских институтов, в 1917 году он бросил учиться и вступил в красногвардейский отряд. Он любил стихи Блока и с пафосом читал «Башню» Гастева. Густым баритоном, с умиленным выражением лица и даже слезинками в светлых глазах пел революционные песни. Его репертуар был очень обширен, и начинал он всегда свой концерт с любимой песни Ленина «Замучен тяжелой неволей» и протяжного «Слушай», а заканчивал «Интернационалом», который мы все подхватывали с энтузиазмом.

Я люблю все необыкновенное, — говорил мне Шварцборд, — а революция — это самое величественное на земле, она пробуждает в человеке титана.

В Мелитополь мы приехали утром. Комиссара тотчас же вызвали, и мы не успели проститься. С ним вместе стремительно покинули теплушку и остальные красноармейцы. На открытой платформе, груженной военным скарбом, я добралась до Новой Алексеевки и попала туда в час жестокого боя. Пришло время моего боевого крещения. Правда, я была уже под обстрелом: когда поздней осенью прошлого года 13-я армия оставляла, а позднее освобождала от белых Орел, тогда нашу санлетучку бомбили два аэроплана.

В Новой Алексеевке я очутилась под настоящим огнем, в самой гуще боя, и попервоначалу изрядно струсила. Да чего уж скрывать, отчаянно испугалась. Грохот и вой снарядов, гул человеческих голосов, выкрики команды и шквал несущихся мимо пеших и конных людей, громыхание запряженных двуколок, артиллерийских повозок, падение бомб с одиноко кружившихся в небе самолетов — все это обрушилось на меня как прорыв всех стихий и сигнал всемирного конца.

С трудом подавляя ужас, желание укрыться, бежать прочь, я бессознательно шептала «мама» и чувствовала, как начинаю дрожать и холодеть. И вдруг, как бы выскочив из-под земли, рядом оказался Шварцборд. Он был возбужден, весь охвачен азартом боя.

Вот когда мы их загоним в Черное море! — крикнул он мне, заряжая на ходу винтовку. — За мной, герои, ура!

Красноармейцы бросились вперед с комиссаром, и какая-то волна подхватила и меня, понесла вслед за ними. Небо, казавшееся мне раньше темно-серым, вдруг прояснилось. Да оно и было ясным для тех, кто победил страх.

Стой! — крикнул мне комиссар. — Видишь медицинский пункт? Чеши туда да помоги мне, товарищ ранен пулей навылет.

Мы донесли красноармейца до крайней избы полевого госпиталя.

Лишь через год снова встретился мне Шварцборд. Он был тогда секретарем Дмитрия Ильича Ульянова, полюбившего его, как сына.

Спустя несколько месяцев он умер. Это был один из самых оптимистичных, смелых и преданных партии молодых людей, которых я знала. Шварцборда не брала белогвардейская пуля, а убил подколодный враг революции — тиф.

КОМАНДАРМ ГЕККЕР

Наше знакомство с Анатолием Ильичом Геккером было необычным. После десятидневного трудного пути добралась я наконец до Ливен, маленького, живописно расположенного над рекой городка Орловской губернии. Там находились штабные учреждения 13-й армии. Изголодавшаяся до стойких головокружений, я свернула с вокзала на базар в надежде разжиться хлебом, но там торговали только овощами. Не имея денег, выменяла несколько малосольных огурцов на свои красные ленты, которые с горечью вынула из уныло болтавшихся кос. Парусиновые туфли и носки из белых давно превратились в буро-серые, а измятое коротенькое платье с пояском предательски выдавало мой отроческий возраст. В дороге меня обокрали, и в чемоданчике остались только перешитая из теткиной нижней юбки рубашка, старенькая фланелевая кофточка, несколько комсомольских брошюр, «Памятка санитару» и пачка писем с объяснением в любви одного киевского гимназиста, которыми я очень гордилась. В политотделе меня отправили за оформлением в штаб, и тут-то на грязной лестнице я повстречала военного среднего роста, с добродушным полным лицом и веселыми, живыми карими глазами. Протянув ему свой комсомольский билет и направление в армию, я спросила, кто может послать меня на работу, желательно поближе к действующим воинским частям.

Сколько тебе лет? — спросил явно заинтересованный моей особой военный и вдруг широко улыбнулся, показав ровный ряд блестящих зубов.

Я замялась.

Да оно и так видно, — продолжал военный. В это время к нему подошли еще несколько человек. — Не хотите ли посмотреть, какое нам шлют подкрепление? В армии детям делать нечего. Отправить ее в тыл.

Никуда отсюда не поеду! — закричала я в бессильной злобе.

Решение командарма, — сказал кто-то.

Так впервые увидела я Анатолия Ильича Геккера и прониклась к нему жестокой неприязнью. Из армии меня, однако, не услали, и пошла я работать санитаркой в прививочный отряд. Вместе с врачом разъезжала по тыловым воинским частям, добросовестно смазывала йодом спины красноармейцев на месте укола противобрюшнотифозной сыворотки. Позднее перевели меня в политотдел.

Сначала я избегала попадаться на глаза Геккеру, но через несколько месяцев, под влиянием доброжелательного отношения к нему всех окружающих, постепенно смягчилась.

В январе 1920 года тиф собирал богатую жатву. Как злейший диверсант в засаде, подстерегал он нас. Занемогла и я, но, покуда была в состоянии, скрывала свой недуг. На третий день, когда штаб готовился к переезду из Купянска в Бахмут, я свалилась без сознания в политотделе. Репников на розвальнях отвез меня в санитарную теплушку для заразных. Много дней длилось беспамятство, а пришла в себя от громкого мужского голоса, распекавшего кого-то:

Безобразие! Расхлябанность! Почему больные валяются без матрацев и плохо укрыты? Под суд угодите.

Товарищ командарм, — устало отвечал врач санлетучки, — мы не спали уже пять суток. Вместо двадцати в этой теплушке находятся тридцать четыре больных. Не хватает медикаментов. Сена для матрацев нет: ушло на фураж. Я сам только поднялся после тифа.

Голоса удалились. Я снова погрузилась в забытье. Когда открыла глаза, кто-то осторожно прикладывал к моему измученному бредом и жаром лбу мокрую холодную тряпицу. Узнала в склонившемся надо мной человеке Геккера.

Эту девчонку я видывал, — сказал он удивленно. — Мы с ней маленько повздорили. Значит, нарушила мой приказ, на своем настояла. Осталась-таки в армии. Упрямая, таким тиф не страшен.

Геккер вместе с несколькими штабными работниками задержался в вагоне сыпнотифозных, чтобы помочь едва державшимся на ногах от усталости медикам. Спустя несколько часов всех больных разместили в реквизированном доме, уложили на удобные постели, согрели и накормили.

Прежде чем уехать на фронт, Геккер снова пришел в лазарет.

Ничего, видать, не боится — ни заразной вши, ни пули, — говорили о нем красноармейцы,— чисто ленинский командарм.

Геккер был любим теми, кто его знал. Штабротмистр генштаба царской армии, он привел в решающие Октябрьские дни войска лейб-гвардии Семеновского полка в Смольный, к Ленину, и стал одним из активнейших борцов с контрреволюцией. Тогда же его приняли в партию.

Всю гражданскую войну этот доблестный офицер-коммунист сражался на самых трудных участках, командуя армией, делил с воинами тяготы, преодолевая все испытания и побеждая. Общительный, душевный, всегда бодрый и щедрый, скромный и честный до фанатизма, он располагал к откровенности, воодушевлял всех своим примером. Было в нем что-то озорное, когда, широко открыв полные губы, он заразительно смеялся и шутил. В годовщину Октября он плясал с красноармейцами русскую, а под утро был уже на передовой.

Когда отбушевала гражданская война, я часто встречалась с Геккером и его дружной семьей. Хлебосольный хозяин любил веселое застолье. Его страстью были народные песни, и он мог часами слушать их с особым вниманием и восхищением.

«В ДНИ РЕВОЛЮЦИОННЫХ БУРЬ»

Землячку вызвали в Москву. Начальником политотдела стал Григорий Федоров, питерский рабочий со столь же суровой внешностью, сколь мягким, отзывчивым сердцем. Лицо у него было насупленным, неулыбчивым, а заглянешь в глаза под нависшими бровями и удивишься, какие они внимательные, ласковые. Заместителем Федорова работал тоже питерский рабочий, член партии с 1912 года Петр Репников, которого мы все по-доброму звали просто «Репушка» или «Репка». Невысокого роста, красивый, курчавый, он был неутомим и терпелив, как праведник. Мы находились под его дружеской опекой. Он все знал о нас, судил, мирил, наставлял, входил в наши бытовые заботы и охотно помогал словом и делом. В январе 1920 года более половины политотдельцев слегло в сыпном тифе, и Репушка выхаживал нас, помещал в лазареты и, главное, работал один за десятерых.

Когда, наголо обритая, отощавшая, нетвердо стоявшая на ногах, я вернулась в общежитие, врач потребовал для меня трехнедельного отпуска: шалило сердце. Федоров и Репников проведали меня. Оба принесли разной снеди в придачу к пайку. Даже плитку трофейного харьковского шоколада «Жорж Борман».

Репников сразу приступил к делу.

Нет у нас пьес для красноармейских театров, — сказал он мрачно, — смотрел нынче программы, только и ставят в клубах что «Коварство и любовь», «Дон-Жуан» и прочую дореволюционную антимонию. Не знаю, как быть. Впору самому писать, так вот нет ни умения, ни призвания. Вот бы мне твою образованность, то-то накатал бы пьеску. — Репушка даже привстал и тряхнул кудрями. Он один из нашей политотдельской коммуны избежал тифа и сохранил завидную шевелюру.

Поправляйтесь, — завершил беседу Федоров, — и приносите нам через три недели хорошую драму, этакую, чтобы посрамила всех буржуазных драматургов. Кому тогда и писать, как не вам. Говорят, на рояле играете да к тому же четыре класса уже кончили, интеллигентка и член партии. Тем и отпуск свой оправдаете.

Федоров говорил шутливо, но я отнеслась к его пожеланию со всей серьезностью своих отроческих лет. Мне казалось, что написать пьесу легче, чем статью для газеты «Красный воин».

Кроме Альфина, который в это время болел тифом и находился в дивизионном лазарете, тонким ценителем литературы считался Федор Иванович Абрамов, агитпроп политотдела. Он был единственный студент среди нас и учился до фронта в Москве, на филологическом факультете. Он читал нам стихи Брюсова, Блока, Бальмонта, Игоря Северянина. Репников называл Абрамова иронически «интеллигашка» — из-за частых смен настроения и позерства, столь чуждого остальным политотдельцам.

Человек не схема и не примитив, — сказал нам как-то Абрамов. — Жажду заблуждений, в них ядро истины. Путь к правде — через неправду.

Все это звучало для меня как ребус и вызывало почтительный интерес к студенту.

Абрамов обещал просмотреть мою пьесу, когда она будет дописана, и я погрузилась в творчество, о котором имела самое смутное представление. Сочинения в четвертом классе давались мне легко и нравились учителю. Уже через десять дней пьеса, названная мною с помощью Репникова «В дни революционных бурь», была готова. Ни малейшего напряжения она у меня не потребовала. Тогда я еще не знала, что рождение значительных произведении тяжело и стоит большого ковша крови и слез.

Трудно было написать хуже, чем это сделала я. Но бойкость речи и поверхностность мыслей, та опасная легковесность, которая обманывает несведущих, придала пьесе видимость значительности.

Репушка сказал: «Ну, молодец, из тебя выйдет толк». Точно так же оценили мой труд и другие товарищи. Не без робости принесла я исписанную тетрадку Федору Ивановичу Абрамову. Он потребовал ночь на прочтение и вынесение приговора. Это было в его дежурство. Утром я встретила его у дверей политотдела, и мы пошли к берегу Днепра. Абрамов многозначительно и важно молчал. Я едва сдерживала дрожь.

Пьеса ваша нужная, искренняя, мотыльковая. Что видите, то и пишете. Сегодня такие нужны. Вот так-то, девушка. Огонь живет смертью воздуха, воздух — смертью воды, все течет, все изменяется. Чтобы увековечить в образах гражданскую войну, нужны будут мастера мозаики. Россыпь алмазов и самоцветов в памяти человеческой поможет их трудному делу. Кое-кто дивится, что я, нытик, на фронт пошел, Маркса, Ленина принял. Умом принял, а затем и сердцем. Вот и пошел. Другого пути нет. Вы все стальные, а я возле вас сильней становлюсь. Так-то. Знаете, Тургенев, Некрасов плохо писали поначалу, а потом в большие, великие вышли. Так что не смущайтесь. А ваша пьеса чем-то за душу берет, неважно, что не сильна она.

Так и не сказал Абрамов мне ничего больше.

Вскоре я напечатала свою пьесу в армейской типографии. Пошла она по клубным сценам армии, а спустя год случилось мне быть в Харькове. Кончилась гражданская война. Ехала я в Киев, и гуляли мы по Харькову с одним молодым пареньком. Вдруг на окраинной улице на дверях клуба увидела я рукописную афишу. Какой-то самодеятельный кружок ставил пьесу «В дни революционных бурь». Автор не был указан.

«Вот славно, — подумала я, — удивлю сейчас своего знакомого моим творением».

Но с первого действия и сюжет и диалоги вызвали неудержимый смех моего попутчика.

Ну и бездарная же пьеса, экие сравнения оригинальные: «Ты сегодня розовый, как поросенок в сметане», — потешался он. — А сюжетец: героиня сражается на стороне красных вместе с сыном, а герой, ее муж, белогвардеец. Трафарет, набивший оскомину.

И мне оставалось смеяться над собой, и самое грустное было то, что пьеса действительно никуда не годилась. С высоты времени, проведенного за учебой, я отчетливо видела несовершенство того, что считала ранее удачей. Поняла и устыдилась. Вернувшись после позорного для меня вечера, когда я так и не осмелилась признаться в том, что пьеса «В дни революционных бурь» была написана мной, я в своем дневнике поклялась не пытаться делать того, к чему нет у меня дарования. Право на творчество казалось мне потерянным навсегда.

ЛИДИЯ АЛЕКСЕЕВА

Были девушки в 13-й армии. Они не уступали никому в самоотверженности и храбрости. Вера Шаталова, Лида Володарская для пользы революции готовы были ринуться и в прорубь и в пекло. Всех больше нравилась мне Лидия Алексеева, щупленькая женщина двадцати двух лет, с иконописным, бледным лицом, сжатым, маленьким красным ртом и скорбно сведенными бровями над серьезными серыми глазами. Наглухо застегнутая косоворотка, тяжелая юбка и широкий пояс с браунингом дополняли ее суровый и по-своему прекрасный образ. Она не раз бывала в боях, без устали выхаживала раненых и сыпнотифозных, никто лучше ее не выступал с лекциями, к которым она готовилась требовательно, настойчиво. Для меня Алексеева была идеалом, и я старалась подражать ей во всем. Только закрутки с махоркой не могла научиться курить.

Лидия Алексеева долго меня не замечала, но когда мы вместе попали под бомбежку в Орле, за час до сдачи города белым, и я помогла ей погрузить важные документы, она изменила свое пренебрежительное отношение, и мы подружились.

Альфин называл Алексееву «Царевной Несмеяной», и я действительно никогда не видела ее улыбки, хотя более полугода мы жили вместе. Если не было работы и чтения, Алексеева доставала грубоватый кисет из темно-зеленой ткани с чьими-то неизвестными мне инициалами и начинала скручивать козьи ножки. Прокуренными, коричневыми пальчиками она ловко заворачивала махру и принималась дымить, глубоко затягиваясь. Однажды на постое в пустом, холодном здании мы нашли гитару, и я увидела, как обрадовалась ей Лидия. В первый же свободный вечер перед сном она легко извлекла из инструмента мелодичные звуки и запела: «Крики чайки белоснежной, запах ели и сосны...»

Алексеева пела мастерски и с поразительным чувством. Волновали не только музыка и слова, но, главное, голос — проникновенный и печальный.

Однажды в политотдел приехали новые работники из Москвы. Никогда, ни в тяжелых испытаниях войны, ни в минуты полного отдыха, я не видела ее такой изменившейся, как в тот раз, когда она вышла из комнаты, где повстречалась с москвичами, и сказала мне, тяжело заглатывая воздух:

Сергей жив. Муж мой жив!

Я не знала, что Лидия замужем. И даже в тот вечер эта женщина мне ничего не пояснила, только пела и курила. Вскоре, уезжая в другую армию, приоткрыла она мне до того тщательно затянутую завесу своей жизни.

Была Лидия дочерью небогатого купца и мыкалась без матери, покуда он пил, буянил, блудил. Этот непутевый человек в конце концов повесился на глазах у десятилетней дочери. И пошла девчонка в люди. Хватила горя через край.

В 1917 году в Петрограде закрутил ее водоворот у особняка Кшесинской, когда выступал там с балкона Ленин. Вскоре повстречала она молодого паренька и стала его женой. Это и был Сергей. А дальше завихрились судьбы молодоженов. Сергей после Октября поехал в Москву, оставив беременную жену на попечении свекрови. Ребенок родился у Лидии хиленький и вскоре умер. Отправилась она искать мужа. В трех армиях побывала. Не гостьей праздной, а рядовым бойцом, медсестрой, политработником. Желая быть как можно полезнее народу, вступила в партию, но в сердце ныла боль страстно любящей женщины. Кто-то сказал ей, не проверив, что Сергей убит, и Лидия перестала искать и ждать. Не впервой ей было терять дорогих людей и оставаться одной. И вдруг круто, нежданно обернулась по-иному жизнь. Алексеева нашла того, кто, как и она, все эти годы искал ее на путаном бездорожье гражданской войны.

КОММУНА «КУЗНЕЦОВ»

Любимой песней нашей была:

Мы — кузнецы, и дух наш молод,

Куем мы счастия ключи...

Мы жили коммунами — мужской и женской, питались из походной кухни, но если перепадало что-либо необыкновенное, вроде гречневой крупы или бутылки молока, устраивали совместные пиры. Собирались мы, чтобы почитать на досуге или послушать музыку. На мужской половине большой избы вместе с политотдельцами поселился скрипач Цицаркин, высокий, нескладный юноша со стриженой, точно углем измазанной, головой и такими блестящими в оправе черных ресниц и густых бровей глазами, что прозвище его сразу же стало «Цыган». Где он учился музыке, откуда попал на фронт, никто из нас его не спрашивал. Редкое свойство было у той поры: люди настолько остро жили настоящим и особенно будущим, что не интересовались прошлым. В ярком пламени революционной эпохи сгорало все низменное в душах людских. Как-то само собой получалось, что не любопытствовали, не сплетничали, не суесловили, не клеветали. Зато, живя в осуществленной мечте, не переставая мечтали дальше, а греза и скверна не сосуществуют. И мы парили в добрых чувствах и, главное, стремлениях.

Не важно, что Цицаркин был очень курнос и носил выцветшую военную гимнастерку и сапоги в нелепых заплатах. Сколько я ни слыхала позднее прославленных скрипачей, державших в чудодейственных руках творения Страдивариуса или Амати, мне всегда казалось, что Цицаркин все-таки играл лучше и его плохонькая скрипка звучала напевнее и глубже. Так сильно было восприятие музыки в разрушенном Мценске или в заснеженной Паточной, когда в полутьме, при коптилках, сидя на топчанах, застланных поверх соломенного матраца одной шинелью, наслаждались мы Листом и Чайковским. Но особенно нравились нам зажигательная мазурка Венявского и тоскующие ноктюрны Шопена.

Мы устраивали импровизированные концерты и превращались в певцов, декламаторов и танцоров. Случалось, звуки, пробивавшиеся сквозь окна, завлекали к нам гостей. Приходил один из руководителей штаба армии, всеми чтимый Магидов, по прозвищу «Борода». Он был, как и Землячка, строг с молодежью, справедлив и по-отечески отзывчив. Мы знали, как необычна, трудна и увлекательна была в прошлом его полная тревог и опасностей жизнь профессионального революционера. Магидову исполнилось не больше сорока лет, но он числился у нас в стариках — так неопытны и юны все мы были. Как-то зашли, услышав скрипку, командарм Геккер, начальник агентурной разведки румянолицый, всегда подтянутый Ильинский и похожий на былинного витязя, известный своей отвагой Медведев. Они возглавили наш хор своими сильными голосами. Песня собирала слушателей и звучала в избах и на улицах. И хотя мы все жили впроголодь, в удачные ночи спали не более пяти часов, исполняли самые различные нелегкие обязанности, воевали и в беспамятстве валялись в сыпнотифозных бараках, дух наш ничто и никто не смог сломить, ослабить.

Нередко, очарованные скрипкой, мы подолгу мечтали в молчании, прежде чем приняться за обязательное чтение и разбор какого-либо серьезного произведения. Тот же Цицаркин обычно читал нам «Анти-Дюринг» или «Эмпириокритицизм», а Альфин и Репников объясняли затем наиболее трудные места. И когда положенный политчас кончался, если было что-либо в закромах коммуны, мы принимались за еду. Чаще всего, кроме хлеба и кипятка, нам ничего не перепадало, но однажды секретарь политотдела, сутулый, рыжеволосый и веснушчатый Лазаревский, добыл откуда-то немного гречневой крупы. В течение трех дней мы предавались сладостному чревоугодию и поглощали кашу с микроскопическим количеством молока, пожертвованного хозяйкой нашей избы.

Лазаревский вступил в партию в 1917 году и поэтому имел перед нами, более молодыми коммунистами, неоспоримые преимущества. Он отличался деловитостью и здравомыслием, которые действовали на нас подобно полезному ледяному душу. В большом деле такие люди, как Лазаревский, незаменимы. Всегда уравновешенный, точный, он знал в мельчайших подробностях цифры отчетов с мест и будничную суть политотдельской бухгалтерии, запасы литературы и оборудования, возможности снабжения клубов, библиотек, изб-читален и агитвагонов. Он помогал нам в составлении отчетов и выручал, когда мы теряли или забывали инструкции, планы и действовали недальновидно и самостийно.

Начальники считались с Лазаревским, и он, случалось, выгораживал нас, когда над нами нависала беда по причине нашего легкомыслия или самонадеянности. Но, предотвратив взрыв, он точил нас поучениями, не повышая своего тусклого голоса и посмеиваясь одними только маленькими светлыми глазами. Он всегда подшучивал не только над нами, но и над собственными неприятностями, и я не видела его вспылившим или подавленным. Лазаревский никогда никого не нагружал багажом своих тревог и неудач: он был деликатным и не хотел никого обременять.

Началось наступление. Цицаркин уехал на передовую, не сказавшись. Впрочем, обычно мы делали так же. Скрипку он не взял. Руки его сжимали винтовку, он был превосходным стрелком и гордился этим. Шли месяцы, и коммунары долго возили его скрипку с собой. Цицаркин так и не вернулся.

СИЛА УБЕЖДЕННОСТИ

Зал клокотал. Митинг давно начался, когда я, урвав часок, прибежала из политотдела в большой амбар. В те дни в нем происходили летучие солдатские собрания.

Густой дым от махры плыл над головами. На небольшом, наспех сколоченном возвышении стоял оратор, хорошо знакомый нам уполномоченный штаба армии — бородатый утомленный человек в короткой старой бекеше. Папаху он снял, открыв широкий лоб и гладкие, небрежно падавшие волосы. Он говорил о предстоящих боях, о нашем тернистом пути и неизбежной победе. Имена великих первых коммунистов прошлого столетия и погибших парижских коммунаров звучали как поминовение и клятва. Оратор рассказывал красноармейцам, уже обожженным войной и готовым к новым схваткам, о том, что мир движется к счастью волей и добротой им подобных, и обращался к истории, как свидетельнице этой единственной земной правды.

Братья Гракхи, Спартак, Джордано Бруно и Галилей, Коперник и Данте, Робеспьер и Бланки, Маркс, Энгельс и Ленин — все незримо присутствовали на митинге в селе близ Тулы, и люди переставали чувствовать тридцатиградусный мороз, безжалостно щипавший руки и ноги, и то ярились, то смеялись.

Экая силища — слово, — заметил паренек в мешковатой тужурке и кроличьей ушанке, когда оратор кончил.

Мы с этим парнем вышли вместе. Я заметила на его лице свежий большой рубец от сабельной раны.

Приезжайте к нам в часть! — И мой новый знакомый назвал номер полка и свое имя — Митя.

Прошло полгода, и я очутилась под Сальковом в часы высадки белого десанта генерала Слащева. 13-я армия шла на Крым. У Перекопа начались жестокие бои. Враг, припертый к Черному морю, судорожно, зверски сопротивлялся. И снова в нескольких верстах от боя, на полянке за низким лесом, собрались на короткий митинг красноармейцы. В ораторе, взобравшемся на пушечный лафет, я узнала Митю. Рубец фиолетовой чертой пересек ему правую щеку от скулы до подбородка.

Хорошо говорит наш командир, — сказали мне красноармейцы, как бы читая мои мысли.

Ни единого фальшивого, неуместного слова не позволил себе оратор, и речь его, тоже изобилующая фактами о революционерах прошлого, пересказывающая выступления Ленина, поднимала боевой революционный дух слушателей, звала их на подвиг.

Магическая сила таится в словах человека, кровно убежденного в том, что он ратует за правое дело, эта сила способна творить чудеса отваги и самоотречения: я не раз была тому свидетелем на гражданской войне.

Речь Мити прервала начавшаяся канонада. Прямо с митинга пошла часть в бой. И какое это было сражение! Белые бились насмерть, отступать им было некуда: Красная Армия взяла в кольцо противника. Не помню, когда началась и когда кончилась военная страда, но твердо знаю: ради того, чтобы люди покончили с войной навсегда, каждый из красных воинов готов был отдать свою жизнь. Вокруг меня раздавались голоса раненых, заглушаемые артиллерийской и ружейной стрельбой.

На другой день бой затих, наши очистили Сальков от белых. Вдалеке услыхала я звуки духового оркестра. Хоронили героев. Не знаю, какой порыв подхватил меня. Пришла я к большой братской могиле. Незнакомый комиссар с рукой на перевязи произносил прощальные слова. Я посмотрела на убитых и увидела на белой щеке одного из них лиловый шрам от виска к шее. Митя! Он казался совсем юным, и глаза не то чтобы закрылись, а сощурились от резких, прямых лучей солнца, ласкающих его в последние минуты.

Митя! Чей он сын, брат? Кто он был? Был... Я горько заплакала над молодыми жизнями, которые оборвались во имя коммунизма.

КИСЕТЫ

Как очутился Миша Сапегин в нашей армии, я не узнала. Он работал в штабе, и познакомились мы в Белгороде в канун Нового года. После общего собрания гурьбой высыпали на безлюдную улицу. Снегопад и морозная свежесть подействовали на молодежь пьяняще. Мы принялись лепить снежную бабу и решили устроить в клубе агитационную елку. Но никто из нас не умел рисовать и не знал, как осуществить этот замысел.

Комиссар штаба армии Кизильштейн, бывший докладчиком на заседании и шедший вместе с нами, порекомендовал своего секретаря как превосходного художника. На другой день в обеденный перерыв Алексеева и я отправились к нему. Сапегин оказался молодым, застенчивым человеком с женственно пухлым и миловидным лицом. Нас несколько обескуражило светское воспитание нового знакомого. Он попытался помочь нам снять шинели, подал табуреты и остался стоять, покуда мы не сели. Эти простые проявления внимания смутили нас, и мы тщетно пытались спрятать неуклюжие ноги в непомерно больших, стоптанных сапогах, красные, огрубевшие руки с не совсем чистыми ногтями и торчащими заусеницами. Сапегин невольно напомнил нам, как мы мало похожи на девушек, воспеваемых в классических романах и поэмах. Желая отогнать возникшую неловкость, Алексеева громко откашлялась и принялась сворачивать козью ножку, затем нарочито по-мужски закурила. Сапегин, будто ничего не замечая, взялся за дело и скоро увлек нас своей изобретательностью и умением, с каким он вырезал из бумаги и картона, клеил и раскрашивал карикатуры на Чемберлена, Болдуина и белогвардейцев разных мастей. Мы соорудили большую пятиконечную звезду и красноармейца, который метлой выметал с советской земли различную нечисть. К вечеру елка была водружена в клубе, занимавшем зал одной из неработавших школ, и на диво украшена. Мы осветили зал плошками. Народ валил к нам валом, и всю ночь не умолкал баян, не прекращались песни и танцы.

Мы все подружились с Сапегиным. Он оказался двоюродным братом знаменитого в начале века киноартиста Максимова, чья немного слащавая красота чаровала многих любителей первого кинематографа. Обычно Максимов играл вместе с Верой Холодной и Полонским.

Отличные, хотя и казавшиеся нам тогда старомодными, манеры талантливого художника Сапегина всегда обезоруживали и стесняли меня. Никто из нас не знал правил обихода и поведения в обществе. Мы мучились вопросом, что хорошо в быту, а что плохо, преследуемые сомнениями, откладывали все на будущее. Не на войне же решать, как вести себя девушке с мужчиной, можно ли дружить с человеком, имеющим семью, и где грань дозволенного. Мы были пуритански чисты, но на словах пытались ниспровергать все преграды, которые называли предрассудками. Время диктовало целомудрие и строгость, и мы умом и сердцем понимали это. Ставка наша была на всю долгую жизнь и не терпела компромиссов.

Сапегин попросил меня сшить ему кисет для махорки. Я оторвала кусок бархата от обивки дивана и принялась кроить мешочек. Но получалось плохо, пока мне не помогла Алексеева, хорошая швея и рукодельница. Нелегко было найти золотые нитки, и если бы не старые эполеты, валявшиеся в доме, где мы реквизировали книги для клубных библиотек, — хозяева дома бежали с белыми, — инициалы «М. С.» вышиты не были бы. Но Сапегин, как оказалось, вовсе не хотел, чтобы именно его инициалы были на кисете. Краснея, как отрок, он признался, что хотел кисет с буквами «Л. А.». Ему хотелось подарить его Лидии Алексеевой.

Мы шили множество кисетов, стремясь порадовать ими наших боевых товарищей. И пусть не сложено песен о кисетах, но они согревали наши души.

С Мишей Сапегиным я встретилась много лет спустя в Москве. Он был тогда одним из ведущих художников Большого театра.

В МОСКВУ

Почти год пробыла я в Красной Армии. Мать, задолго до меня уехавшая в Москву, настойчиво, с каждой оказией, звала вернуться к ней. Отец, проживший с матерью семнадцать лет, оставил ее, и я знала, как она страдает.

Советское воинство очищало родную землю от врагов. Многие из моих однополчан уже уехали на другие фронты либо в тыл, учиться.

Я собрала свой незначительный скарб, сменила кожаные штаны на неуклюжую юбку и приготовилась в путь-дорогу.

Начальник политотдела, недавно прибывший к нам, пожав плечами, сказал, перелистывая мою анкету:

Вам только пятнадцать лет!.. Как случилось, что вы столько времени провели в армии?

Осмелев, я ответила:

Видно, не до анкет было, товарищ начпоарм, а иной молодой в борьбе трех стариков стоит.

Оса! — рассмеялся мой начальник. — Езжай в Москву учиться. Теперь другой спрос. Одного энтузиазма и отваги мало. Знания нужны, знания!

В теплушке воинского эшелона уехали мы прочь от берегов Днепра, из Запорожья, где город, как метелью, осыпали лепестки акации, где соцветия каштанов и сирени такой пахучести, что их запах пропитал, казалось, даже стены домов и мостовые. Остались позади Бахмут, Купянск, Белгород, Курск и Орёл — города, ставшие для меня родными. За них дралась Красная наша Армия и гибли дорогие мне люди. Вместе со мной возвращался в Москву и Федя Абрамов. Поезд подъезжал к станции Паточная. Вдали видны были дома села Сергиево. Скрылись последние рубежи, где стоял штаб 13-й армии.

Вот, — говорил Абрамов, широко раздвинув двери теплушки и указывая рукой на тульскую землю, — вот оно, величие Ленина, идей наших и людей русских. Босые и раздетые не пропустили сильнейшего, до зубов вооруженного, вскормленного всеми буржуями мира врага. И до Тулы — не то что до Белокаменной нашей — не смог подобраться. Пиками, камнями, голыми руками, можно сказать, отогнали, на телегах и тачанках, на хрипящих паровозах, невзирая на голод, тиф, саботаж, долбили, били и разбили. Отступил враг перед силой нашей большевистской и сгинул, как тать во тьме. Вот она, душа земли, — идея.

Мы подъезжали к Москве в молчании. Каждый как бы уединился, испытывая грусть разлуки и тревогу перед неизвестностью. Из кармана гимнастерки я достала мандат на хрупкой бумаге со штемпелем политотдела 13-й армии и не смогла унять волнения.

Мандаты гражданской войны, неразлучные спутники наши! Какими могущественными чувствовали мы себя, пряча маленький листок в кобуру револьвера или рядом с партийным билетом, в нагрудный карман! Всесильный документ давал нам право на ношение холодного и огнестрельного оружия. Мы могли безвозбранно взбираться на тендер паровоза или крышу вагона любого поезда, отправлять телеграммы, останавливать подводы и даже реквизировать книги для воинских библиотек. Пожелтевшие, испещренные помарками «взят на довольствие», «суточные оплачены», «прибыл», «отбыл», они бесконечно дороги каждому участнику гражданской войны, как и старая, обветшалая военная карта, отслужившее оружие или протершаяся буденовка с красной звездой.

Друзья моей юности!.. Каждый из них пошел своей, особой дорогой. Многих сегодня нет уже в живых. Иные отслужили свое, состарились. Но любой из них сберег в душе память о нелегкой и, однако, счастливой поре, проведенной в Красной Армии, под красной звездой, в годы жестоких боев за коммунизм.

1968

© Серебрякова Галина 1968
Оставьте свой отзыв
Имя
Сообщение
Введите текст с картинки

рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:




Благотворительная организация «СИЯНИЕ НАДЕЖДЫ»
© Неизвестная Женская Библиотека, 2010-2024 г.
Библиотека предназначена для чтения текста on-line, при любом копировании ссылка на сайт обязательна

info@avtorsha.com