НЕИЗВЕСТНАЯ ЖЕНСКАЯ БИБЛИОТЕКА |
|
||
рекомендуем читать: рекомендуем читать: рекомендуем читать: рекомендуем читать: рекомендуем читать: |
Назад
© Петренко Софья 1987 Почему я написала эту книгу Детство не забывается, как бы далеко ты ни ушел от него. Счастливое или трагическое — оно всегда с тобой. У меня было сиротское детство. Я воспитана государством. Поэтому и не могу быть безразличной к судьбам детей, живущих в детских домах, и к тем взрослым, что вышли из этих учреждений, росли, не держась, как говорят, за мамкин подол, без ее забот и ласки. К детдомовцам, бывшим и настоящим, я испытываю неизменный интерес и питаю родственные чувства. Конечно, не все дети, имеющие родителей, жили и живут обязательно в холе, окружены постоянным вниманием, и все же, все же... В Москве зима. На крышах, у домов — Повсюду снег лежалый и спрессованный. Не увидать клубящихся дымов, Печные трубы снегом замурованы. Трамваи ржавые, скрипя, ползут едва, И окна в них рогожами завешены. Кули с картошкою везут, Везут дрова, А люди — пешие. Мы съежились и семеним сквозь снег По линии трамвая, вдоль сугроба, Пусть изредка, а вспыхивает смех, Пробившись через дробь озноба. Ватага беспризорничья течет К Вокзальной площади: Куда ж еще податься? Уже рассчитано на «нечет» и на «чет», Кому в каком вокзале побираться. Потом, под паутиной чердака, Мы делим все до крошки, до огрызка. И праведна делящая рука, И кажется, что мама где-то близко... В период моего беспризорного, а потом детдомовского детства, в начале двадцатых годов, всем жилось не сладко. И при родителях большинству детей пришлось и голодать, и холодать. Помню, как смотрели мы на жующие рты, на «богатеев»-мешочников, на буржуев в пролетках, на витрины нэповских магазинов. Мы, «приютские» (как нас брезгливо называли мещане), получавшие баланду, где одна крупица гонялась за другой, кашу-размазню с капелькой постного масла, что слизывалась со дна миски одним движением языка, много думали и говорили о еде, всячески старались раздобыть съестное. В детдоме голодно, холодно, на печку — три-четыре полена дров, платки нитяные, вигоневые, пальтишки кургузые, рукава короткие и такие узкие, что замерзшие, распухшие руки в них не засунешь, а рукавиц нет. На ногах опорки, мальчишечьи штиблеты с оторвавшимися или дырявыми подошвами. Выдавались иногда валенки из войлока. Они сразу расползались, и нужно было их перетягивать тряпками, веревками, бинтами — чем-нибудь, что найдется, а то разъедутся совсем. Так было. Все это страшно и все же не главное. Если ты с людьми, которые считают тебя своим, понимают тебя, стараются помочь, то ты не одинок, а значит, и не несчастен. Нас в начальные годы революции формировала сама эпоха, само время, но и люди, конечно, что оказывались рядом. Хорошо, если среди них были добрые, умные наставники: директор, воспитатели, учителя. При них и коллектив складывался здоровый, и если ты вписывался в этот коллектив, был принят им, то рос, не так уж и страдая. Ведь вокруг были такие же ребята — без отцов и матерей, довольствующиеся вниманием друзей, воспитателя. Позже, став взрослым, а может быть, уже старым человеком, ты все же ощутишь свое сиротство в раннем детстве. Выросшие вне семьи — особенные люди. У нас нет «малой родины», нет отправной точки, какой-то начальной установки, полученной от самого близкого на свете человека — матери. Нет памяти о родном доме, о березке под окном, твоей, единственной. Ты богаче меня намного: На лампадки мерцающий свет, На скобу, что прибил у порога Неизвестно когда твой дед. Ты богаче меня на тропинку Меж ботвы росяной до колодца, На плетень в крутобоких крынках И на мальву под низким оконцем. Ты богаче на бабкины сказки, На ветлу у родимой реки, А еще на нечастые ласки Материнской шершавой руки. Не всегда семья, обычаи, заведенные в ней, — то лучшее, благородное, на что ты всю жизнь потом оборачиваешься, что навсегда определяет твои взгляды, суждения. Может быть, ты давно идешь иным путем и стал совсем не тем человеком, каким, казалось бы, должен стать, исходя из устоев семьи, но она была, семья, и ты несешь ее в памяти, если не в сердце. И все же сколько из детдомовского «сословия» выросло замечательных коллективистов, организаторов — не по чину, а по выработанной внутренней потребности, сколько было героев в войну, прекрасных тружеников в мирное время! Это те бывшие детдомовцы, которые воспитывались в отличном коллективе, где были сильны и пионерская, и комсомольская организации, где действовало активно ребячье самоуправление, где воспитателями были умные, добрые люди, которые любили детей. Двадцатый год. Разруха, тиф, фронты. И топлива и хлеба очень мало. И мыла, чтоб стирать кровавые бинты, И марли на бинты недоставало. Тогда нас, Жителей асфальтовых котлов, Сирот, привыкнувших к чесотке и трахоме И безнадежно грезивших о доме, Страна спасла — Дала еду и кров. Особняки, поместия князей С дремотой рощ, зеркальными прудами, С причудливым узором вензелей, Старинными фамильными гербами Достались нам. Ура! Над нами крыша, Столовая у нас и чистые постели. Но всех иных роскошеств и излишеств Мы оценить, как надо, не умели. Не дорожили мраморным фонтаном И нос отбили у Афины грозной. В ампирном зале, рядом с Левитаном, Плакат повесили: «Борись со вшой тифозной!» В гостиной меж сверкающих зеркал, Взамен монарха в золоченой раме, Наш беспризорный Репин написал Максима Горького с широкими усами. В основе нашего воспитания был труд. Детдом, расположенный в бывшей барской усадьбе, назывался школьной трудовой колонией. Дети тут и учились, и работали. Было почти полное самообслуживание, и если имелось свое хозяйство, то мы не только дом убирали, белье стирали, готовили еду, пекли хлеб, заготовляли воду и дрова, а и коров доили, огород сажали да еще помогали в полевых работах бедняцким семьям, потерявшим на войне кормильца. Труд, учеба, деятельность общественных организаций определяли наше становление. Тут утверждались наши характеры, создавались жизненные устои. Сейчас детей-сирот несравненно меньше, чем в послереволюционные годы и в годы Великой Отечественной войны и сразу после нее. Но детские дома есть, и без них не воспитать ни детей-сирот, ни тех, у кого родители лишены священных родительских прав. Лишение недостойных родителей этих прав — необходимый и гуманный акт нашего государства. Нас воспитывать было легче. Истощенные голодом, во вшах и чесотке, в струпьях и чирьях, мы имели здоровые души. Наши родители погибли. Это горе, но не позор. Теперь в детские дома чаще всего поступают ребята, начальный жизненный опыт которых надломил, жестоко исказил их представления о добре и зле, о человеческом долге, справедливости, о человеческих отношениях. Он, этот опыт, травмировал их нервную систему, нередко даже психику. Тем больше внимания требуют они к себе, тем более необходимы здесь настоящие педагоги — душевные, любящие детей и умеющие с ними работать, могущие вернуть им веру в добро или научить ей заново. С одним таким детдомом, что находится за много тысяч километров от Москвы, в маленьком поселке на берегу Охотского моря, я познакомилась десять лет назад. Дважды летала туда в гости к ребятам, переписывалась и встречалась с приезжающими в Москву воспитанниками, директором, воспитателями. Все годы я знала, что происходит в доме, как складываются судьбы бывших детдомовцев, какие планы у директора, каковы итоги его деятельности. Бывший детдомовец, он отдал себя целиком своему детищу — этому детскому дому. Будучи там, я прочла массу писем бывших воспитанников. Они рассказывали о своей учебе, о работе, о службе в армии, присылали фотографии в кругу семьи, вырезки из газет, где сообщалось об их трудовых и воинских успехах, благодарности от командиров частей — всё, что шлют обычно сыновья и дочери, уехавшие из семьи, своим родителям, чтобы порадовать их. Директор к тому времени проработал в доме уже около четверти века. Он помнил и любил каждого из своих воспитанников, почти каждым мог гордиться. Однако не у всех ребят все в жизни складывалось как надо. И об оступившихся директор заботился особенно. Помню, как, достав из толстой папки с корреспонденцией одно письмо, он сказал: «Случилось горе с Николаем, но он уже давно выправился, хорошо работает на прииске, а видите, как написал: «Простите меня, батя, не ставьте на мне крест. Скоро кончится срок. Я не подведу вас, родной наш дом. Буду человеком». Я радовалась, получая хорошие известия о жизни детдома, горевала, если случались неприятности, старалась как могла и чем могла помогать. Наша дружба крепла. Однажды ребята приехали в Москву на каникулы. Посещали достопримечательные места, театры. Я была у них в общежитии. Спрашиваю: «Ну, как вам Москва?» — «Интересно все, конечно, но домой хочется. Уже соскучились». Да, у них был свой дом, большая, но дружная и родная семья. А потом произошла катастрофа. Сняли с работы директора, оторвали его от детей, 160 воспитанников, так славно до того живших в детском доме со своим «батей». Это была вопиющая несправедливость. «Как могло это случиться, почему, зачем?» — вопрос не давал покоя. Про все это — и про хорошую жизнь, и про несчастья — мне нужно было написать. Это был мой долг перед директором и ребятами, с которыми я сроднилась. В моем книге нет придуманных ситуаций. Все написанное — чистая правда. Только вот иногда две судьбы слиты в одном, а еще изменены имена и фамилии большинства героев. Марат Это было в Ленинграде в 1927 году. Летним днем к двухэтажному особняку за потемневшим забором, тянущимся вдоль тихой улицы на Крестовском острове, подошли двое парней с красными повязками на рукавах. Один из них неумело держал младенца, завернутого в одеяло. Из-за забора доносились детские голоса. На балконе второго этажа стояла худенькая женщина, с прямыми, гладко зачесанными под гребень короткими волосами. — Скажите, тут гражданка Морозова сирот растит? — обратился к ней дружинник. — Тут, тут. Открывайте калитку, входите, — ответила женщина и, наклонившись над перилами, негромко, но внятно сказала: — Петяша, отпусти Костика. Как можно обижать младшего братишку! Ай, как не хорошо, Петяша! Играйте, пожалуйста, вместе. Парни вошли в сад. Старые деревья, кусты жасмина, чистые дорожки, посыпанные песком, и цветы, цветы — и на клумбах, и вдоль забора. На качелях девочка с бантом в волосах. Ее раскачивает другая, постарше, время от времени она поглядывает на детскую коляску со спящим младенцем. Две малышки играют у скамейки с куклами, в песочнице копаются несколько карапузов, а на дорожке мальчики, видимо Петя и Костик, тянут лошадку на колесиках каждый к себе: один — за хвост, другой — за гриву. Под тенистым деревом сидит по-турецки мальчик лет четырнадцати и читает вслух окружившим его детям книжку с картинками. Дом большой. На нижней террасе старушка в белом фартуке накрывает на стол. Двое детей ей помогают. — Кто там у вас, молодые люди? — Женщина, что была на балконе, подошла к парням. — Нам гражданку Морозову надо. — Я и есть Морозова Мария Яковлевна. Здравствуйте. Кто это у вас? Мальчик? Где же вы его взяли? — Шли вдоль Мойки. Видим, на ступеньках сверток лежит. А там, оказывается, ребенок. Спит себе. Мы в райком. Спрашиваем, что с ним делать. Там стали звонить, а потом велели к вам нести. — Очень хорошо. Мы его возьмем. Скажите друзья, а записки при нем никакой не было? — Нет. Вот так и лежал. В райкоме смотрели, не нашли. Он спокойный, не плачет. — Хороший мальчик. Давайте определим его возраст, наречем имя. Мальчику было месяцев пять или около того. — Давайте дадим ему революционное имя — Марат, — предложила Мария Яковлевна. — А чего? Можно и так, — согласились дружинники. Отчество записали Иванович, потому что нес его комсомолец Иван. Фамилию присвоили Морозов, как и у всех детей этого детского дома. Создала его и руководила им большевичка, первый эмиссар по дошкольному воспитанию в северных областях республики товарищ Морозова. Еще в 19-м году мандат эмиссара вручил ей Анатолий Васильевич Луначарский. Дом жил как большая семья. Тут были дети-сироты всех возрастов: и груднички, и подростки. Старшие заботились о младших, помогали во всем воспитателям, нянечкам. Сюда вечерами, в часы после школьных занятий, приходили учителя рисования, музыки, ритмики. Ребят водили в театры, в музеи. Не только в саду, но и в доме всегда были цветы, а на стенах висели картины. М. Я. Морозова стремилась всесторонне развить своих питомцев. Сама Мария Яковлевна вела аскетический образ жизни, довольствовалась во всем самым малым, а детям старалась дать все необходимое. В маленькую комнатку, где она жила, дверь всегда была открыта. Дети, встречая чуткое, добросердечное отношение, сами учились доброте. Никто у них не срывал зря цветка, не обижал животных, старшие заботились о младших. Забегая вперед, скажу, что во время Великой Отечественной войны на имя Марии Яковлевны Морозовой шли аттестаты, как матери от ее сыновей — старших воспитанников, сражавшихся за Родину. Она получила тогда три похоронки — ее воспитанники, ее дети погибли как герои. В детском доме и воспитательницы, и технический персонал подбирались под стать заведующей. Все были беззаветно преданы долгу воспитания осиротевших детей. Еще был очень мал Марат, когда принято было решение ликвидировать морозовский детский дом. Почему случилось такое? Да потому, что в 31-м году восторжествовала у нас в педагогике точка зрения, будто бы пролетарским детям нужно «спартанское воспитание». Буржуазными предрассудками были названы цветы и картины, танцы и музыка, новогодние елки, сказки про Иванов-царевичей и бабу-ягу. «Все сироты должны жить в равных условиях, — утверждали «борцы с предрассудками». — Почему у Морозовой лучше, чем в других домах? Почему там варят домашние обеды и платья на девочках каждое по мерке сшито?» Мария Яковлевна сама устраивала детей, стараясь передать их в те дома, где были знакомые ей хорошие воспитатели. Марат попал к Елене Михайловне Вагнесовой, в детдом № 62. Держа его за руку, Мария Яковлевна говорила: — Пожалуйста, занимайтесь с ним музыкой, он очень способный. Я уверена, вы его полюбите. Он и рисует хорошо, и очень увлекается этим. Марат спокойный, добрый, уже обладает и чувством справедливости, и чувством долга. Она ласково поглаживала по мягким волосам своего питомца и непрерывно вытирала платком уголки глаз. А слезы все набегали. — Не беспокойтесь, дорогая Мария Яковлевна. Мы тут все сделаем, чтобы Марату у нас было хорошо, — успокаивала Елена Михайловна, понимая трагедию Морозовой и сочувствуя ей. Пятилетний мальчик стоял, прижавшись к Марии Яковлевне и держа сумку с вещичками, заботливо уложенными для него в морозовском детском доме. Кроме рубашек и штанишек тут были губная гармошка, игрушечный кларнет, карандаши и альбом с его рисунками. Казалось, прижился в новом доме Марат. Неторопливый, вежливый, он всем здесь нравился. Елена Михайловна не спускала с него глаз. Но она замечала, что мальчик скучает. Он постоянно вспоминал о «братишках и сестренках», и младших, и старших, о нянечках и воспитательнице, о «маме» — Марии Яковлевне. Слово «раскассировали» он слышал, произносил, но не понимал. Часто Елена Михайловна ловила устремленный на себя вопрошающий взгляд: «А почему меня увезли из нашего дома?» И вот она решила: — Марат, поедем в твой дом. Посмотрим, что там делается. Хочешь? — Хочу, Елена Михайловна! Мы там совсем останемся?! «Ой, кажется, я опасное дело затеяла. Он, видимо, уже сжился с потерей прежнего дома, а я...— думала Елена Михайловна, — но пусть увидит, что все там теперь другое, что нет уже взрослых и детей, его близких людей». — Нет, Марат. Ты увидишь, что там уже нельзя оставаться. Сам все увидишь. Мы просто побудем в гостях у твоего дома и сада. Дом был пустым, там начался ремонт. Двое рабочих орудовали на террасе. — И тогда тут так пахло, — печально сказал мальчик, когда они вошли в комнату, где была его спальня. — Пойдемте в комнату Марии Яковлевны. Вдруг она там? — Нет. Она здесь больше не живет. — А я хочу посмотреть... — Пойдем, пойдем, дорогóй. Все посмотрим. Ты мне расскажешь, где вы кушали, где играли, где спали другие дети. Хорошо? Он водил ее, держа за руку, и объяснял, что и где было тут раньше. Может быть, благодаря этой экскурсии Марат и запомнил свой первый дом навсегда... Мальчик рос, и характер его все более определялся. Елена Михайловна с радостью отмечала в нем целеустремленность, самостоятельность, упорство в отстаивании своего мнения. Больше всего он любил рисовать и заниматься с малышами. — Марат, ты еще не садился за рояль, — беспокоится Елена Михайловна. — Да, но я помог сделать уроки Сереже и Николаше, — спокойно отвечает он. Марат учится теперь и в общеобразовательной, и в музыкальной школе. Взрослые его уважают, сверстники обижают редко, хотя Марат не умеет драться. — Нежненький, как девчонка, — скажет одноклассник иронически. — Да, — невозмутимо подтвердит Марат. — Что же делать? Он научился отбирать для себя важное, интересное, а мимо остального проходить, будто бы не замечая. «Этот не из стада. Он сам по себе», — отметил однажды, понаблюдав за мальчиком, единственный мужчина из воспитателей, что играл с ребятами в футбол, составлял коллекции марок. Марат к футболу был равнодушен, к маркам тоже, не слушал «разные сплетни», как он называл пустые рассказы, «треп» ребят, их похвальбу. У многих воспитанников были свои «истории». Позовут его: — Топай сюда! Послушай, что Кузя лепит! Животик надорвешь. Он в ответ: — Да? Но я не хочу надрывать животик. — Пижон! — несется вслед. Марат опекает маленьких. Пусть мальчишки говорят: «Ты как нянька. Зачем тебе рояль, все равно будешь только носы малышам вытирать!» Однажды он пошел в класс, когда там били (и поделом, между прочим) его сверстника. — Перестаньте! Что вы делаете?! Он один, а вас куча! Нечестно! — напрасно кричал Марат. Его не слушали. Лупили лежачего. Тогда Марат подлез под кулаки товарищей, закрыв собой скорчившегося мальчишку. — Вот дурак, чего удумал! Руки повредим, играть не сможешь. Слышишь, чумной?! А Марат лежал, бурча: — Бейте меня, если вам охота. Мальчишки сразу остыли. И отошли, пыхтя и недоумевая. — Чудак, кого пожалел? Поучить не дал как следует. В альбом, привезенный из морозовского детдома, Марат вносил лучшие рисунки. Кончились листы, он вклеивал туда новые. Берег этот альбом. — Мне его Мария Яковлевна подарила на день рождения. Я помню. Впрочем, и гармошку, и кларнет он тоже берег. Так же как и любимые книги, ноты, что дарила теперь Елена Михайловна. Как художника ввели Марата в редколлегию детдомовской стенной газеты. — Маратик, придумай, как сделать заголовок. Хочется, чтобы был особенный! Понимаешь? Покрути воображением, — просил Серега, старший художник. Марат садился за эскизы. «Старший» глядел, нахваливал. — Что ж, идея ясна. Приступим? И вот треть полотнища из двух склеенных ватманских листов заполняется развевающимся знаменем с лучистым солнцем под серпом и молотом. Из множества звездочек складывается название газеты, а под знаменем — строй ребят в галстуках и с барабаном. В этой экспозиции ничего нет от замысла Марата, от его эскизов, но старший художник неизменно очень серьезно утверждает: — Идея твоя, ты направил мое вдохновение, друг. Часами они оба лежат на полу, раскрашивая знамя и все остальное. С «другом художником» Серегой он пристрастился ходить в музеи. Среди своих малышей отыскивал любящих рисовать и брал их с собой на выставки. Тех, у кого обнаруживал хороший слух, учил играть. — Марат, я устал, — хнычет ученик, с которым он больше часа разучивает какую-то пьеску. — Ты хочешь научиться играть? — Хочу, но я устал. Уже сколько сидим. — Ну ладно, отдыхай. Я не думал, что ты такой слабый. В музыкальной школе он занимался по классу фортепьяно, но умел и любил играть на кларнете. Как-то выступал на концерте с оркестром младшего курса военного музыкального училища. Руководителю военных музыкантов понравилась его игра на кларнете. Он пригласил мальчика к себе и стал заниматься с ним, брать иногда на выступления. — Закончишь музыкальную школу, поступишь к нам. Идет? — Хорошо, я подумаю. Это было незадолго до войны. Когда она грянула, Марату шел пятнадцатый год. Большинство старших мальчишек-детдомовцев сразу стали проситься на фронт. В РК комсомола отобрали пятерых. Остальным велели продолжать учиться. Марат работал в тимуровской команде, в бригаде «Воздух». Их обучили тушить зажигалки, оказывать первую медицинскую помощь. Занятия музыкой приостановились. Блокада. Взрывы на продскладах. Голод. В полутемной холодной комнате детдома ребята вели нескончаемый разговор: — Удрать бы на передовую! Там все нужны. Маленьким легче в разведку ходить. Может быть, возьмут. — Назад отошлют, еще и всыпят. Ведь ходили в военкомат и в райком. Разведчик нашелся! На фронте тоже пайки на учете, не зря их дают. А тебя, сопливого, кормить надо. — А что делать будем? В школу я больше не пойду. — Я думаю, ребята, кому пятнадцать — воевать можно. Я, например, «ворошиловский стрелок». Все равно убегу фашистов бить. — А ты чего молчишь? — спрашивает товарищ Марата. — Не знаю, боюсь не сумею. — Ну, известно! Он не сумеет! Ему бы на рояле тренькать да с малышней нянчиться. Воевать не его дело. — Да, не мое, пожалуй. Марат печален, но насмешка его не задевает. Собственное сознание, что не сумеет, куда горше осуждения. Хлеба дают все меньше и меньше. Суп совсем пустой. Маленькие хнычут, просят есть. Тарелки вылизывают, подбирают каждую крошечку съестного. А Марат отдает половину своей порции малышам. — Ты же совсем ослабнешь! — удивляется подруга по музыкальной школе, его ровесница Света. — Я не очень хочу есть. Старыми запасами живу. Я ведь толстый, — улыбается Марат. — Какой ты теперь толстый?! В зеркало на себя взгляни. Началась переброска по Ладоге маленьких блокадников их района. Тут и детдомовцы. Участвует в подготовке детей к эвакуации Елена Михайловна Вагнесова. Она комплектует группы, проверяет, как дети одеты, есть ли документы на каждого, в порядке ли списки, известно ли место назначения. Передаст одну группу на транспорт, берется за другую. Тут, на берегу Ладоги, именно Марат сумел стать самым надежным, самым собранным помощником своей воспитательницы. Он еще в детдоме одевает, обувает ребятишек, готовящихся к отправлению. Как наседка за цыплятами, следит за своей группой в пути по городу и здесь, где начинается переправа. В день отправки первой очереди детдомовцев старшие ребята ушли за город, на поля — откапывать из-под снега картошку. С ними были несколько младших, подлежащих эвакуации. — Марат, ты тоже уедешь с ними, — сказал заведующий. — Нет. Я поеду на «большую землю», когда отправим всех малышей, — ответил мальчик. Он знал, что должен поступить именно так. Это его долг. Но было и другое. Честолюбие? Было у него и это чувство. Ему хотелось, чтобы его уважала Света. Раньше он старался не стоять с ней рядом, чтобы не бросалось в глаза, что он меньше ее ростом. Теперь Марат не думал о своем росте. Но о долге, о чести своей не забывал. Однако и это не было главной причиной его самоотверженности. Главное же было в любви и жалости к перепуганным, голодным малышам. «Только бы их не убило, только бы не умерли с голоду, не обморозились, скорее бы уехали из Ленинграда», — тревожился он. Это чувство и руководило им в первую очередь. Еще хотелось Марату поддержать Елену Михайловну. Он втайне называл ее «мама». Две женщины: Мария Яковлевна Морозова и Елена Михайловна Вагнесова были его «святые», любимые. Образ Морозовой постепенно сливался у него в сознании с образом теперешней воспитательницы. Какое наслаждение — сидеть с ней рядом, вдыхать запах ее теплого старого шерстяного платка, касаться ее платья, ощущать на своей голове прикосновение ее руки! «Мама моя», — про себя говорил он и старался быть достойным ее любви. Ребята ничего не замечали, но Марат знал, был уверен, что Елена Михайловна любит его больше других, хотя ко всем детям детдома она всегда была очень внимательна и не только его, Марата, гладила по голове. На льду Ладоги, рискуя каждую минуту провалиться в полынью, быть сраженным при обстреле, этот невысокий парнишка действовал неторопливо, уверенно. Со стороны казалось, что он и страха не испытывает вовсе. Маленькие должны видеть его спокойным, и он был таким. Переправа детей из их района длилась несколько дней. Марат почти не спал. Если удавалось прикорнуть, моментально просыпался, когда нужно было включиться в дело. И в эти дни он, как раньше, не съедал целиком весь свой паек, ухитрялся оставить немного для самого маленького, самого слабого. Однажды на льду, рядом с ним, страшно грохнуло, окатило его водой, и что-то острое впилось в лицо. Марат упал на спину. Лицо горело. Глаза залепило. Поднял руку, провел по лицу. Разглядел, что рукавица в крови. «Ранило», — решил он. Сел, покрутил головой. Особенно сильной боли не было. Оказалось, просто исцарапало осколками льда. — Жив, парнище? Все цело? Отправляйся скорее переодеваться. А то закоченеешь. Бегом марш! — скомандовал командир, что распоряжался погрузкой. «Хорошо, что Елены Михайловны нет тут, а то бы испугалась за меня», — первое, о чем подумал Марат. Уехал он не с детдомовской группой, а с училищем военных музыкантов, эвакуировавшимся в Магнитогорск. Музыканты видели, как работает Марат, а когда Елена Михайловна сказала: «Марат ведь учится в музыкальной школе, да вы это знаете, взяли бы его с собой», командир и капельмейстер тут же согласились: — Давай с нами, мы тебя сыном училища сделаем. — Как же вы, Елена Михайловна? А ребята?.. — Ничего, дружочек. Поезжай. Для тебя это самое хорошее. Мы тоже очень скоро уедем. Писать тебе будем. Распрощались, и он уехал с музыкантами. Уже на месте, в Магнитогорске, из письма ребят и Елены Михайловны узнал, что Борис Климов, первый из детдомовцев ушедший на фронт, пал смертью храбрых. Долго блуждала похоронка, пока пришла в уральский городок, где теперь находился детский дом. В госпитале от ран скончалась Лида Обухова. Она была санинструктором. Ребята писали Марату: «Мы устроили их уголок. Тут фотографии, описания их жизни, вещи Лиды, которые нам выслали из госпиталя. Хотя бы больше никто не погиб!..» Марат плакал, читая письмо. Он давно тайно восхищался Борисом, силачом, боксером. Нравилось ему наблюдать, как тренируется с грушей Боря, как разминается, прыгает, бегает. Сам Марат не мог себя заставить делать даже простую зарядку, но смотреть на Бобика, любоваться им мог часами. «Ах, боже мой, именно он погиб! А я сижу в тылу, играю себе, занимаюсь...» И надумал он подать рапорт и проситься на фронт. — Ну что, надумал воевать? — спросил капельмейстер, человек далеко не молодой и хворый. — Надумал, — ответил Марат. — Мне шестнадцатый год, пора. Вон какие бои идут, а я тут... музыкой занимаюсь... — Тут все музыкой занимаются, и она нашей армии необходима, наша музыка! Или ты этого не понимаешь? — Понимаю, но я хочу на фронт. Оказалось, каждый второй из их взвода просится на фронт. Ребята много старше, опытнее, со строевой, с изучением уставов у них лучше и стреляют на «отлично», да не отпускают музыкантов. И Марата не отпустили. Он принялся усиленно заниматься. Музыкальное училище закончил, а на войну не успел. Вернулись в Ленинград. По годам он еще должен был продолжать военную службу, но при этом ему разрешили учиться на вечернем отделении консерватории. Талант у парня был явный... Уже несколько лет Марат вновь в Ленинграде. Теперь это русоволосый, кареглазый молодой человек с мягкой белозубой улыбкой. Роста он стал чуть выше среднего, и тревоги по этому поводу у него больше нет. Военная служба мало изменила его внешне. Он все так же медлителен, задумчив, немногословен. Только в общении с детворой становится иным —оживленным, разговорчивым. Марат — пионервожатый и часто приходит к малышам своего детского дома, где по-прежнему работает его «мама», Елена Михайловна. В консерватории он на третьем курсе. Живет взахлеб. — Марат, как дела? — Прекрасно! Не на что жаловаться! — отвечает он весело. Но вдруг жизнь его круто повернулась. На студенческом субботнике, где разбирали кирпичи разрушенного в войну дома, Марат, несший носилки, зацепился за торчащую арматуру, упал и сломал руку. Сложный перелом правой кисти. Полгода сращивали и вновь ломали неправильно сраставшуюся кость. Это у него, пианиста! Однако Марат сам на себя удивлялся: «Какой я, однако, толстокожий!» — не пропал у него ни сон, ни аппетит, хотя тяжелые мысли и горькие чувства частенько накатывали. И все же не так он страдал, как можно было предположить. При встречах с друзьями не хотел много говорить о своем несчастье, даже улыбался, шутил. — У тебя прекрасный характер, — завидовал его детдомовский друг Николай. Он закончил радиотехнический институт, собирался жениться и все же частенько находил поводы жаловаться на всяческие неурядицы. — Мне стыдно становится перед тобой. Я ною, а ты посмеиваешься. Что собираешься делать дальше? Ведь игра твоя, видимо, закончилась? Или еще надеешься? — Нет. Врачи говорят, что ложку держать буду, а чтобы играть — не обнадеживают. Пробовал перейти на кларнет. Губы воспаляются. Это не по мне. Что ж, стану работать с детьми. Вы меня давно к этому приговорили. Помнишь? А тяга к детворе прочная. Да грустно, конечно, но от нытья легче не станет.' Марату в то время нравилась одна девушка, тоже студентка консерватории. Занимались они вместе. Ему казалось, что он полюбил. — Мама! Марат станет замечательным пианистом! Как он сегодня играл на шефском концерте! Великолепно! Корми нас скорее! И мать, и отец девушки радушно встречали Марата. — Вы даже похожи друг на друга. Отличная пара. Это судьба! Кушайте, дорогие, кушайте. А их и уговаривать не надо было. «Кушали» за обе щеки и, счастливые, улыбались друг другу. — Полюбуйся, отец, какие они у нас красивые. — Ладно, мать, еще сглазишь. И «сглазила». Сломанная рука Марата все изменила. Как-то очень скоро за соболезнующими вздохами стал Марат улавливать настороженность мамаши. Оказывается, она сама побывала в больнице, где его лечили, разузнала, сможет ли он играть. И вот его любимая сказала просто и сразу: — Знаешь, лучше нам расстаться. К чему приведут дальнейшие встречи? Мучить будем друг друга, и все. Я не могу видеть тебя немузыкантом. Каково тебе слушать мою игру, знать о моих успехах, а самому... Ты невольно станешь обижаться, а я переживать. Не сможем мы теперь соединить наши судьбы. Ты уже не пианист, а кто? Кем ты теперь вообще сможешь стать? — Да, конечно, конечно. Расстанемся. Я так и предполагал. Кем-нибудь я стану, но это, собственно, касается только меня одного, — стараясь быть невозмутимым, согласился Марат. Острая боль от обиды, никогда еще не испытанная раньше, ожгла сердце. Он стоял и смотрел на нее, совсем недавно казавшуюся такой милой, близкой, очень красивой. Теперь он увидел, что она, пожалуй, не была красива. Большие серые глаза смотрели на него уже не ласково и простодушно, а остро, оценивающе и отстраненно. «Глаза матушки! Вот они какие», — понял Марат. Больше ему не хотелось на нее смотреть. Ее лицо было недобрым. Конечно, ей не очень легко было так говорить с Маратом, и он помог ей кончить все сразу. Повернулся и, не попрощавшись, зашагал в сторону. Друзья не оставляли. Каждый пытался помочь деньгами, советом. Марат мягко отказывался от денег, успокаивал: — Ладно, ребята, не закипайте. Проживу и все переживу. Из консерватории ухожу. Музыка обойдется без меня, и я без нее как-нибудь обойдусь. Много есть путей в жизни. Сколько погибло людей на войне! Среди них были какие талантливые! Так бы им нужно было жить, а лежат в сырой земле. А я живу! Молодой, здоровый. Что мне мешает и дальше работать вожатым, учиться в педвузе? Да мало ли возможностей? Деньги есть. Не беспокойтесь. Я ведь теперь оклад получаю. В райком оформили. Больше всех поддержала Марата Елена Михайловна. Она, уже пожилая, ставшая бабушкой, жила в тесной квартирке с семьей дочери. Пригласив его в свою комнатушку, усадила в каким-то чудом уцелевшее, не сожженное в блокаду кресло с протертой обивкой и вылезшими пружинами, а сама села напротив на кровать и, поглаживая припухшую, недавно освобожденную от гипса руку Марата, сказала: — Молодец! Я всегда верила в тебя. Вижу, не ошиблась. Плохо, знаешь ли, если путь усыпан одними розами. Пусть будут и тернии. Впоследствии ты оценишь это. Безусловно, найдешь прекрасный выход. Пока наслаждайся музыкой, слушай, как играют другие. Со временем играть будешь, рука разработается. Я уверена. Но это будет игра больше для себя. Ничего... Елена Михайловна долгим взглядом обласкала своего воспитанника, вздохнула и продолжила: — Всего себя ты отдаешь другому делу — детям. Верно? (Марат кивнул утвердительно.) Прекрасно. Это будет для тебя любимое дело, а не просто случайно выбранная профессия. Это по зову твоего сердца, я знаю. Сейчас тебе нужно не киснуть, не вздыхать. Нужно учиться писать левой рукой. Читай больше, готовься в педагогический. Как вожатый наблюдай, копи опыт. Работай теперь не только для души, а с дальней целью. Цени то, что ты молод. В это время человек легко берет быка за рога. Хорошее у тебя время, и дело, выбранное тобой, прекрасно. Ты веришь мне? Я имею право это сказать. Марат рассказал Елене Михайловне и о крушении своей «любви». — Она меня быстренько отрезвила. Видимо, я и не любил. Стало скучно даже смотреть на нее, не хотелось больше слушать. Только бы уйти скорее. Нет, конечно, обидно, но не очень. И не оказалось это для меня трагедией. Что-то больно легко я все переношу. Может быть, просто такой «облегченный» человек? Как, по-вашему, Елена Михайловна? — с нескрываемой тревогой спросил он. — Нет, дружочек. Не облегченный ты, а здоровый человек. Вон какой ты был на ладожском-то льду. Помню я тебя. Молодец ты! Детей любишь, а это много. Ну, что любовь кончилась, это уже польза от твоего увечья. А так бы не разглядел, женился и мучился потом, — засмеялась воспитательница. Они пили чай в закутке Елены Михайловны, уместив и чашки, и чайник на маленькой тумбочке. Нежно глядели друг на друга. Душевно они были очень близки. Шел 52-й год. Марат работал инструктором райкома комсомола по пионерскому движению. И вот его вызвали в горком и предложили полететь на Дальний Север, к холодному морю. Работа с пионерами. Поступил запрос. Марат уже подал документы в институт, но предложение было очень соблазнительное. Давно мечталось побывать в дальних краях. «А что, отложу институт на годок. Поработаю там. Интересно», — мысленно убеждал себя. И он согласился. Не на годок, оказалось, прилетел сюда, а на многие годы. Начало Давно велись разговоры в горкоме и обкоме комсомола, что необходимо исправить положение в детдоме, а для этого прежде всего нужно сменить директора. В облоно стараются найти, да нет у них подходящей кандидатуры. Марат, слушая все эти речи, ожидал, что додумаются, наконец, ему предложить директорство. Он — бывший детдомовец, занимается с пионерией, детей любит, человек непьющий и на подъем легкий, без семьи. Перебрали, кого можно назначить, по тем или иным причинам многих отвели и уперлись в него. Он отказываться не стал. «Это то, что мне нужно», — решил про себя. С детским домом познакомился еще зимой. Был как-то в поселке. Санный путь туда лежал по береговой кромке замерзшего моря. Приехали в поселок, а там готовится в областной город обратный обоз. Одни товары возчики привезли, другие увозят. На первых санях под полушубком устроились трое ребят. Выглядывают из-под прикрытия, ждут не дождутся, когда лошади тронутся. — Это куда ж вы собрались? — спросил Марат. — Из тухлого детдома тикаем! — Прощай, вшивый поселок! Прощай, тухлый детдом! Частенько «драпали» дети из детского дома. Их там особенно не удерживали. Порядка не было никакого. Марат пошел туда. Деревянное одноэтажное здание было до половины окон занесено снегом. Из трех труб шел дым, но внутри холодно, неуютно. Бродили по дому бледные, плохо одетые ребятишки. Вспомнишь о них — сердце заходится. Теперь конец весны. Веселее, небось, там стало. Марат не строил планов, с чего начнет. Знал, однако, что работы будет невпроворот. Это не пугало. В обкоме обещали помогать. В облоно, правда, не особенно обласкали. Согласились, видимо, назначить, рассуждая: «Ладно, пусть попробует. Снять всегда успеем». — Сколько же вам лет, Марат Иванович? Ах да, вижу, вижу, уже двадцать семь, — заглянув в какой-то документ, произнесла инспектор. — Ну что ж, молодой вы, конечно. Но, может быть, справитесь. Посмотрим. — Посмотрите, а я буду стараться. Надеюсь, поможете на первых порах? — Почему на первых? Вообще наш долг и прямая обязанность помогать нашим учреждениям, следить за их жизнью. «Видал я, как вы следите. Знаю, что там, в этом учреждении, делается», — подумал молодой директор, но вслух ничего не сказал. Раскланялся. В первый день пришел в детдом чуть свет. Походил по пустому грязному коридору, услыхал, что со стороны кухни и кладовки хлопнули дверью, зазвенели посудой. Пошел туда. Кладовщица выдавала кухарке продукты. Небрежно шмякала на весы куски мяса, лила в бидон подсолнечное масло. — Здравствуйте, я новый директор, — представился Марат Иванович. Взял накладные, посмотрел в них, хотел сказать: «Давайте проверим, как вы мясо взвесили», да передумал: «Успею еще». Все-таки предупредил: — Взвешивайте спокойнее. Не торопитесь. Проверять буду. Учтите. На кухне уже были дежурные. Марат осмотрел котлы. Конечно, грязные, с прилипшими корками пригоревшей каши. Ложки, миски сальные. — Самим не противно? Беритесь, отмывайте. Дежурные стали чистить посуду. Когда уходил, услышал, как одна из девчонок сказала другой: — Новая метла всегда чисто метет. Надолго ли хватит? — Обвыкнет, перестанет везде совать нос. Видали мы их, новых-то, — поддержала подружка. Потом он ходил по спальням. Скорчившись под тонкими бумазейными одеялами, укрывшись поверх них пальтишками, спали дети. Разбросаны грязные рубашки, у кроватей рваная, неопрятная обувь. В окнах много выбитых стекол. Дыры заткнуты подушками, кое-где заклеены газетами. Девчонки — дежурные по дому, нечесаные, позевывающие, размахивали метлами. — Здравствуйте, девочки! Почему мусор в углы заметаете? Соберите — и в печку. — Вот еще. Все так убирают, — возразила старшая, продолжая небрежно, будто во дворе, махать метлой. — Больше никто так дом убирать не будет. Давайте проведите сегодня первую хорошую уборку. Вымыть бы весь дом надо. Вот что. — Вымыть?! А чем? Тут ни ведер, ни тряпок, да и воды теплой не допросишься. В комнате у себя и то убрать не можем! — Хорошо. Убирайте чисто пока метлами. Скоро у нас будет все, что нужно. В это время, с опозданием, появилась дежурная воспитательница. — Вы уже здесь?! Так рано? Марат Иванович взглянул на часы, нажал на кнопку звонка: «Подъем!» Ребята в столовой оживленно переговаривались: — Завтрак мировой! Ложки блестят, столы чистые. Во дает директор! Правильная линия взята. Для нас главное — пожрать. Марат Иванович продолжал везде «совать нос»: заменены рваные одеяла, пальтишки и куртки. В чулане оборудован уголок дежурных по дому. Там халаты, ведра, тряпки, швабры. Всеми правдами и неправдами (обращаясь во все организации, упрашивая, доказывая) удалось достать книжки для библиотеки, новую одежду, обувь, токарный станок, столярный инструмент, швейные машинки, утюги, спортинвентарь и, наконец, пианино. Работая в обкоме комсомола, Марат снимал комнатку у старого рабочего с мебельной фабрики Ивана Ивановича, который надумал перейти мастером в ПТУ. Собирая свои пожитки перед отъездом в поселок, Марат сказал Ивану Ивановичу: — Если чем и можно завлечь ребят, так это трудом. Инструмент я достану, обещали уже, а кто их научит столярничать? Приезжайте, Иван Иванович, месяца на три к нам, пока еще в училище не оформились. Какое доброе дело сделаете для детдомовцев! Иван Иванович обещал. Марат ждал его теперь со дня на день. В школе каникулы. Среди слоняющихся без дела ребят он ежедневно отбирал группку человек в пять и давал им задания: вставить стекла, вкопать столбы и соорудить во дворе скамейки, починить крыльцо. Работами руководил слесарь и истопник, прихрамывающий на израненную ногу инвалид дядя Паша. Бригада работает, а директор присматривается к мальчишкам, выискивает, на кого рассчитывать можно. Но особенно ретивых что-то не видно. У старших парней в обычае после завтрака и до обеда «смываться» из дома. Они проскальзывают мимо директора, одни смущаясь, отводя глаза, другие нахально посмеиваясь, с папиросками в зубах, чуть ли не задевая его плечом и как бы говоря: «Старайся, мужик. Но нам все это до фени. Не удивишь. Как жили, так и дальше жить будем». Заметно было, что ребята действуют по чьей-то указке, что ими кто-то управляет. Но в первые дни еще трудно было среди них, одетых в одинаковые бесформенные штаны и куртки мышиного цвета, отличить заводил от «овец». «Ладно, скоро все проявится», — говорил себе Марат. Девчонки будто бы не уходят со двора. Собираются стайками, греются на нежарком солнышке, рукодельничают, вышивают платочки. А младшие вокруг воспитательницы. Кое-кто уже потянулся к новому директору, нутром почуяв в нем своего защитника. Они, младшие, больше всего вызывали у Марата желание скорее действовать, скорее изменить здесь все. Так хотелось наконец отогреть этих птенчиков бледнолицых, худеньких и негромких, боязливо озирающихся, когда мимо шастали старшие ребята. Приехал на полуторке Иван Иванович с чемоданчиком в руке. — Инструмент привез, Марат Иванович. Все по наряду получил. А с фабрики мне для вас и матерьялец кое-какой дали и два верстака. А то как же? Марат был этому так рад, что и не знал, куда посадить старого мастера. Комнату он ему уже подготовил рядом со своей, в домике для служащих. Когда шли они с Иваном Ивановичем в столовую, ощутил на себе какой-то особенный, прилипчивый взгляд. Захотелось стряхнуть его. Обернулся, заметил в дверях сутуловатого парня лет семнадцати. Роста среднего, лицо сухощавое, украшенное густыми широкими бровями. Это он смотрел на Марата, не мигая, глубоко посаженными небольшими глазами из-под припухших век. Черные волосы на маленькой голове расчесаны на косой пробор, тщательно приглажены волосок к волоску, будто напомаженные. Шея тонкая, кадык сильно выступает. Руки в карманах, и все равно заметно, что они непропорционально длинные. Марат, по природе добрый, редко так вот, вдруг проникался антипатией к человеку, особенно молодому. Но этого бровастого сразу невзлюбил. — Мое почтеньице, — произнес парень, встретившись взглядом с остановившимся в дверях директором. — Богатеем помаленьку? — мотнул он головой в сторону полуторки, стоящей у калитки. Вокруг нее уже вертелись ребята, вытаскивая под руководством дяди Паши верстаки, ящики и доски. — День добрый, — ответил Марат Иванович. Бровастый был не один. Рядом, чуть сзади, стоял высокий светлоголовый парень с бледным, унылым лицом, какой-то неразбуженный, склонивший безвольно голову набок. А день этот оказался совсем не добрым. В поселке уже под утро обворовали ларек рыбкоопа. Вскоре, по конфетным оберткам, в изобилии разбросанным вблизи их дома, милиция установила, что «налет» — дело рук детдомовцев. Директора вызвал районный прокурор, нежданно оказавшийся человеком улыбчивым, с юморком. — Ну вот, ваше вступление на хлопотную должность ознаменовано очередным происшествием! Не обошлось без оного, — сказал прокурор, протягивая руку Марату. — Самое забавное, что грабители у сторожа ружье сперли. — Как это? — Уснул караульщик. Да, видать, крепко. Сквозь сон свист услышал. Хвать, а ружья нет. Видит, впереди, в полумраке какие-то фигуры, вроде бы ружье ему показывают. Он к ним, а они за угол и опять свистят. Балуются, значит. Бегал он за ними, бегал, потом увидел, что ружье на столбе висит. Снял, а затвора нет. Пошел к объекту охраны, а там уже «полный порядок». Рама выставлена, ларек обворован. Водку «Зверобой», консервы, конфеты, фрукты сушеные грабители с собой уволокли. Крупу, муку с битым стеклом перемешали. Нехорошо, конечно. Ружье — это хуже всего, — вздохнул прокурор. — Жестоко могут пострадать. Вы им объясните. — В том, что это дело рук детдомовцев, вы не сомневаетесь? — А у вас сомнения имеются? — Да нет. Вы обстановку знаете. Я несколько дней всего тут. Однако думаю: вдруг кто-то под наших сработал? Ведь бумажки от конфет разбросать не трудно. — Верно. Но «почерк» все-таки их, ваших. Ведь не впервой они так «балуются». На какое-то время смутило это событие Марата Ивановича. «Может быть, не тем я занялся? — размышлял он. — Навожу порядок в доме, раздобываю оборудование, за водопровод взялся. Может быть, прежде всего надо очистить коллектив, а потом хозяйство налаживать? Да, но как я выявлю сразу именно заводил? И куда их девать? Отобрать, сдать, пусть катятся под горку? Вместе с двумя-тремя ворами попадут в колонию те, кого и здесь можно исправить. Нет. Буду делать, как начал». Он поехал на совещание в облоно, но в последний момент забежал к прокурору и попросил подождать с разбирательством, пока они сами в детском доме не выявят опасных вожаков. — Дайте мне только оглядеться сперва. — Добро, — согласился прокурор. В областном отделе народного образования Марат Иванович сообщил о случившемся инспектору, высказал свои соображения. Инспекторшу возмутил неофициальный и, как ей показалось, недостаточно озабоченный и даже какой-то непочтительный тон нового директора. Такое произошло, а он, видите ли, улыбается, явился в рубашке «апаш»! По ее представлению, он вообще недостаточно солиден. Его глаза светились умом и добродушием, а она прочла в них иронию, скрытую издевку, самомнение и безусловное легкомыслие. — Как же вы не заинтересовались поглубже этим делом?! Уехали, не приняв сразу решительных мер! Нужно было воспользоваться случаем, отсечь сразу всех подозрительных. Есть повод сдать их в трудовые колонии. Пора очистить коллектив от разлагающих элементов! Сегодня же после совещания отправляйтесь к себе и наводите порядок, — тоном приказа заявила она ему. Надеяться на взаимопонимание не приходилось. Он поскучнел и поспешил раскланяться. А дома уже установили, что восемь человек из заподозренных двенадцати пили водку. Значит, они и есть налетчики на ларек. С ребятами поговорили в милиции. Они сознались. Показали место, где пировали. В укромной ложбинке между сопок валялись пустые бутылки, банки из-под гороха со свининой. Много тех же оберток от конфет. Нашла милиция и часть захороненных впрок продуктов. — Ружье не брали, — твердили подростки. — Врет сторож! Сам затвор потерял, а на нас сваливает. На кой он нам, этот затвор? — Он палатку вовсе не караулил. Подошли мы, никого нету. Окно уже было выставлено. Мы и влезли. Главарями шайки в милиции посчитали двоих 16-летних парней: Рюмина и эвенка Просолова. Они уже не впервой попадались. Их забрали, остальных временно оставили в детском доме до окончательного расследования. Длиннорукий бровастый парень по фамилии Тихий и его анемичный друг Верба привлечены не были. Водку не пили, значит, к делу не причастны. — Какие люди водятся! Их государство кормит, поит, а они, неблагодарные, воруют! Удивляюсь даже, — разглагольствовал Тихий, проходя мимо директора. Бледнолицый Тимофей Верба, как тень, всюду сопровождал Тихого. Что было в детском доме хорошо налажено еще при старом руководстве — это самодеятельность. Все благодаря молодой, миловидной и очень энергичной воспитательнице Галине Федоровне. Она руководила средней группой. Казалось, ничего она не замечает, ничто ее не волнует, кроме того, как ребята поют в хоре или пляшут. — Дети, на спевку! Ко мне скорее! — и хлопает в ладоши. — Мальчики, берите балалайки. Начинаем занятие. Марат Иванович посмотрел на репетицию и пошел в кабинет. Тут он вынул папку с «делами» воспитанников. Хотелось поскорее узнать истории «героев дня» да и некоторых других. К нему постучались. — Марат Иванович, я буквально на минутку, — полушепотом зачастила Галина Федоровна. — Да, именно на минутку, чтобы ребята не приметили, что зашла к вам. Хочу сказать: не обольщайтесь относительно Тихого. Тут, как говорится, в тихом омуте... Я была рядом с Рюминым, когда его забирали. Слышала, как он сказал Жорику Тихому: «Считай, я на тебя отработал». Надеюсь, вам понятно? Ну, я побежала, а то они приметят. Страсть, какие наблюдательные! «Это хорошо, что Галина Федоровна не только самодеятельностью занимается. Неравнодушный она человек. Вот я здесь уже и не один», — обрадовался директор. Поздно вечером, почаевничав с Иваном Ивановичем, Марат Иванович решил заглянуть в дом. Как там? Все ли спят? Вошел в коридор. Тихо. Хотел уже к себе возвращаться, но услышал шаркающие, нетвердые шаги. Встал за угол и в слабом свете ночника увидел нескладную высокую фигуру в накинутом пальто. Придерживаясь за стенку, к двери плелся Тимофей Верба... Это он-то был «как стеклышко», когда проверяла всех милиция! Парень вышел из дома и направился к забору. Его рвало, он сдавленно стонал. Утром, когда ребята завтракали, Марат Иванович обходил спальни. Постель Тихого была заправлена более аккуратно, чем остальные. Под подушкой лежала смена нижнего белья, еще теплого после глажения. Белье не казенное, трикотажное, как говорили тогда, «американское». Наволочка, простыни на его кровати чище, чем у других. «Так вот он какой, Тихий! Вот кто старшой», — определил директор. Дел у него была масса. Оборудуется столярка в бывшей кладовой, приехал сантехник помочь проложить водопровод и канализацию. Они с дядей Пашей составили план, где трубы прокладывать. А потом дядя Паша прихромал к Марату Ивановичу. — Есть у меня до вас одно дело, — начал он. — Кум приходил. Ну, не кум, так просто его зову. Это что ларек караулил да ружье проспал. Он мне записку передал. Под дверь ее подсунули. За затвор 500 [Старыми деньгами (до реформы 1961 г.).] рублей требуют. Выложи, мол, а то утопим твой затвор. Местечко указали, куда деньги положить. Знают, шельмецы, что рыбкооп требует со старика затвор. Кум ругается. Ишь, мол, что удумали, отвали им 500 рублей за один затвор. Пусть, мол, директор с них так стребует. А через милицию он не хочет: как бы хуже не получилось. — Так. Деньги я дам. Только кого послать выяснить, кто за деньгами явится? Кому такое доверить можно, как вы думаете? — Внука своего пошлю. Дельный он, комсомолец, в коптильне при рыбзаводе работает. С нашими не знается. Проследит и приметит, кто придет. Будьте спокойны. — Хорошо, дядя Паша. Пусть он. Дело это важное. Дядя Паша вторым человеком оказался, на кого можно было положиться. Выяснилось, что взял деньги и оставил затвор воспитанник Лоскутков, один из числящихся в списке милиции. Следить и следить теперь за ним нужно, чтобы узнать, куда ниточка потянется. Марат Иванович со столяром Иваном Ивановичем проверяли в зале оконные рамы. Рассохлись они, плохо закрываются. Одни надо отремонтировать, другие сменить. В зал вошли трое: Тихий, Верба и еще не знакомый Марату парень. — Мое почтеньице, товарищ директор! Разрешите тут в шашечки сразиться? — спросил Тихий. — Играйте. Вы нам не мешаете. Играть напротив Тихого сел этот третий парнишка, плотный, круглолицый, с ежиком светлых волос. Играют молча. Потом Тихий начинает напевать довольно приятным тенорком. Судьба играет человеком. Она изменчива и зла. То вознесет его высоко, То бросит в бездну без следа. Тимоха Верба сидит недвижно. По выражению его лица понять невозможно, бодрствует он или спит с полузакрытыми глазами. — Вот, — обращается к нему Тихий. — Смотри, Тимох, не сдается. Факт. Бьет меня. Ишь, ротастый черт!.. Ну, стручок! Ишь как... Скажи ты! Опять припер. — А ведь это ты в школе вперед учительницы задачки щелкаешь? (Это уже парню.) Говорили мне. Ну, стручок! А я смотрю, не побоялся со мной сесть играть. Ах, думаю, ротастый! Теперь я вспомнил. Мне про тебя докладывали... Сказал и осекся. Зырк глазами на директора, а тот будто и не слушает, про что они говорят. Обмеряет с Иваном Ивановичем комнату, рассуждает, куда шкаф новый поставить. — Ишь, снова обыграл. И не боишься? — Чего тебя бояться? Ты не пугало. У нас в деревне на огороде ставили, так его я боялся. — А если я рассержусь? — Сердись, мне-то что? — А в шахматы умеешь? — Умею. Давай сыграем? — Давай... Хотя нет, неохота. Где ты в шахматы научился? — Сперва сам, по книжке, а потом с ребятами, в том детдоме, где раньше жил. И вот объявлено общее собрание. В зале расставляют стулья, лавки. Ребята рассаживаются. Младшие — впереди, а остальные, как и следовало ожидать: с одной стороны — девчонки, с другой — мальчишки. Но и тут некоторое разделение. Ротастик, что играл с Тихим, не мешается с его компанией. Он с конопатым очкариком, которого все ребята зовут «Художник», и еще с одним из эвенков — поближе к малышам. Все остальные мальчишки — впритирочку друг к другу, вблизи Тихого и Вербы. — Я считаю, — сказал директор, открывая собрание, — что каждый человек желает для себя в жизни хорошего. Правильно? Все с этим согласны? Ребята закричали: — Правильно! Согласны! — Значит, думаем все одинаково. А для того чтобы каждому из нас и всем вместе было хорошо, надо многое сделать. — Началось! Опять делать да делать! Пошло-поехало! — загудела ребятня из среднего мальчишечьего ряда. Раздались смешки, закрутили ребята головами. — А как же? — перекрывая шум, продолжал Марат Гванович. — Вот нам нужны канализация, водопровод. Трубы дали, а канавы рыть предстоит самим. — Не отказываемся, — громко произнес мальчишка, что играл с Тихим в шашки. — Выроем канавы и трубы проложим. Остальные ребята сидели с напряженными лицами, как бы невзначай поглядывая в сторону Тихого. — Разрешите справиться? Сколько человеко-дней потребуется для этой работы? — спросил Тихий, вставая. «Даже руки по швам, прямо по-военному. Ишь-ты, человеко-дни...» — усмехнулся Марат Иванович. — Думаю, если поработают дружно человек десять недельки две, будем с водопроводом, — ответил дядя Паша. — Беремся, — сказал Тихий. Лица у ребят расслабились. — Следующий вопрос — столярная мастерская. Вот Иван Иванович приехал, чтобы обучить вас немного своему ремеслу. Дело интересное. Пока будете учиться, свою мебель отремонтируете, а потом станем заказы брать, деньги зарабатывать. — Шутишь, директор! — А зачем нам деньги? Чего на них покупать будем? — В Москву, в Ленинград поедем на экскурсии. Спортинвентарь, форму купим. Машину бы свою завести. Неплохо, а? — Вот это да! — Машину! Разве мы заработаем столько?! — Захотите, так заработаете, а пока записывайтесь, кто хочет обучиться столярному мастерству. — Я хочу. Виктор Бравый. «Молодец, именно Бравый. Подходящая фамилия. А что он «ротастик», так это Тихий верно подметил. Рот до ушей, зубы так и сияют», — обрадовался про себя Марат Иванович, а вслух сказал: — Записываю, Бравый. Кто следующий? Молчат, ерзают, только руки меж колен зажали. Ясно — ждут, что Тихий скажет, и он поднимается: — Нас вон сколько. Все, небось, хотят, да стесняются. Как друг у дружки перехватывать станешь? Не все так могут, как этот. — Тихий махнул головой в сторону Бравого. — Мы, товарищ директор, подумаем, прикинем, тогда и запишемся. — Ладно, прикидывайте. Завтра утром запишетесь. Потом на собрании выбрали старост. Конечно, первым был выбран Тихий, потом Лоскутков и Вера Беляева, крупная, хорошо, не по-детдомовски одетая девочка, с тяжелым подбородком и толстой косой. (Вскоре узнал Марат Иванович, что именно она стирает и гладит белье Жорику Тихому.) Кроме еще двух девчат и мальчишки из соседней группы ввели «очкарика» Петю, друга Бравого, как лучшего художника: «Пусть газету разрисовывает». После собрания в дверь кабинета кто-то заскребся. — Это я, Владимир Мешков. Запишите нас с Сергеем Ивашевым в столярную бригаду. Мы хотим учиться. Хорошо будем заниматься, не сомневайтесь. Только не говорите ребятам, что мы уже записались. Это когда другие запишутся, можно и про нас сказать. — Ну, так вы и запишитесь завтра со всеми. — А вдруг места не хватит? А мы с Сережкой очень хотим. Только чтобы ребята наперед не знали, чтобы Тихий не узнал. — Он у вас старшой. Уважаете его? — Уважаем. — Ладно. Запишу. И под фамилией Бравый в тетрадке у Марата появились фамилии Мешков и Ивашев. Мальчишка высунул голову в коридор, взглянул направо, налево и выскользнул. Поздно вечером, перед тем как лечь спать, Марат опять пошел посмотреть, что там у ребят. Ночник слабым светом освещал коридор, горела лампочка в комнате дежурной воспитательницы. Вышел уже во двор, вдруг мелькнул огонек в окне его кабинета. «Кто это там?» Подошел к окну сбоку, заглянул. Над столом склонилась прилизанная голова. Тихий, подсвечивая себе карманным фонариком, листал его тетрадку, единственную, что оставил в ящике стола. Все документы были закрыты в сейфе, а в этой тетрадке только записи о предстоящих работах на ближайшие дни, фамилии избранных старостами да тех, кто записался в столярную бригаду. «Ладно, пусть полюбопытствует». И, не заходя в дом, Марат вернулся к себе. А назавтра Володя Мешков и Сергей Ивашев, один с синяком под глазом, другой с расквашенным носом, отвернулись от директора. Однако Марат услыхал, как Мешков сказал ему вдогонку: — А еще директор! Легавый! У, жаба! «Все. Пора закруглять это дело», — сделал вывод Марат Иванович. Но «закруглять» пришлось не только то, что было уже очевидно. Открылось и новое. Иван Иванович с очками на лбу, в расстегнутой жилетке, со стружками в бороде, спешил к нему. — Весь инструмент сперли! — взволнованно заговорил мастер. — Ни фуганка, ни рубанка, ни угольника. Всё подчистую! Как и не было. Одни стружки да верстаки в мастерской. Вот проходимцы! Тут возник Тихий со своею «тенью». — Марат Иванович, извольте. Мы списочек составили. И я хочу поучиться столярничать. Так что бригадка полная. Взгляните. Протянул листок и впился своими «буравчиками» в лицо директора. — Списочек составили? Это хорошо. А инструментик где? — Как где? Все по полочкам, по ящичкам разложено в кладовке, т. е. в мастерской столярной. Где ж ему быть? — Это было, а теперь? — Неужели украли?! Вот это да! А вы говорите: работайте, учитесь, стройте новую жизнь. Да разве с этими хмырями можно? Вор тут на воре. Вот и получилось! Инструментик, оказывается, уже тю-тю. Верба стоял, глядя в сторону, будто ничего не слышал. «Интересный тип. Что у него в башке происходит? Ладно! Надо браться за Лоскуткова, — решил Марат Иванович. — Ведь его потому и выбрали старостой, что он из компании Тихого». — Иван Иванович! Обещаю найти инструмент. А вас попрошу с дядей Пашей: не сводите глаз с этой парочки, — кивнул он на удаляющихся Тихого и Вербу. — Пусть дядя Паша понаблюдает, с кем они говорят, куда отправятся. — Хорошо, Марат Иванович, постараемся. Марат вызвал по телефону милицию, а потом нашел Лоскуткова. Не привлекая ничьего внимания, ввел его в кабинет. — Вот что. Говори мне всю правду. Врать и ловчить хватит. — А когда я врал? — Ты честный человек? — А что? Честный! — Вот и врешь. Ты же вор, а говоришь, что честный. Еще позволил ребятам старостой себя выбрать, а сам бандит. — Какой я бандит? Что выпили тогда немного, так меня угостили, и я не один пил. И не воровал я вовсе. — Хватит. Все мне известно. Может быть, вы решили, что я такой добренький, все вам с рук сойдет? — Не, мы так не думали. — А как вы думали? — Никак не думали. — Куда дели инструмент? — Я почем знаю? — Значит, продолжаешь врать? Ты знаешь, где затвор, украденный вами? — Не знаю. — Вот ты себя и выдал. То, что он украден, знаешь, а где он — нет? — Ничего я не знаю — ни про затвор, ни про инструмент этот. — Хорошо, не знаешь, где теперь затвор, так отдавай мне сейчас 500 рублей денег, что взял там! Ты затвор отнес в тайник, а деньги оттуда взял. Лоб Лоскуткова мгновенно взмок, лицо пошло пятнами. Понял, не просто на испуг берет его директор, знает все. Тут уж не выкрутишься. Парень сразу сник, съежился. «Э, да ты трус», — понял Марат и, глядя ему в глаза, твердо сказал: — Отдай деньги. Они мои. Я их велел туда положить. — У меня нету. Они у... — Тихого? Лоскутков кивнул. — Вот так. Теперь рассказывай про инструмент. И не пытайся юлить. Имей в виду: за кражу оружия достанется крепко. Много больше, чем за ограбление ларька, а ты тут главный виновник. Лоскутков начал всхлипывать и торопливо, давясь словами, заговорил: — Он в пустом колодце, за сараем. Там наш «загашник». В мешках все спустили. Верка ребят городских ночью приведет. Увезти должны. Не отправляйте меня, Марат Иванович, в колонию! Я не буду больше никогда! Я бы и сам ни в жисть не полез воровать. Тихий заставляет. Честное слово. Мне самому неохота. Он всю жизнь заедает. Не отправляйте меня! Лоскутков внезапно брякнулся на колени. — Ты что? Сдурел?! Сядь на стул. Утрись. Марат Иванович вышел. Одного воспитанника послал за Тихим, другого за Иваном Ивановичем. Иван Иванович вместе с дядей Пашей появились первыми. — Инструмент в старом колодце, в мешках. Возьмите нескольких ребят, пусть достанут, — сказал им Марат Иванович. — Это мы мигом! Тихий вошел, напевая, следом за ним — Верба. — Разрешите? «Совнарком» собираете? Однако вид понуро сидящего на стуле Лоскуткова сразу прояснил для него ситуацию. Тихий мгновенно подобрался, улыбки как не бывало. — А ты, Тимох, иди, — бросил он своей «тени». — Нет, Верба пусть останется. Привел, так зачем же отсылаешь? Предупредить он все равно никого уже не успеет. За инструментом уже пошли, — спокойно произнес директор. — Нашли, значит? Я очень рад, — попробовал опять «прикинуться» Жора Тихий. — Хватит тебе дурака валять. Все открылось, — устало махнул рукой Марат Иванович. — Это вам Лоскут выложил?! Он же и есть вор! Кому доверились, начальник! Тонкие губы Тихого сложились по-блатному, презрительно вытянулась нижняя губа. — Он же у меня всегда на васере [Стоять на васере (жарг.) — «следить».] стоял. А тут, видно, делишки стал обделывать и клепает еще! Директор наблюдал, как сверлит своими глазами-буравчиками Тихий съежившегося Лоскуткова. — Ладно, Жорик, какие там свои делишки? Хватит мне твой воз везти, — вскочил, сжав кулаки, Лоскутков. Марат Иванович встал между ним и Тихим. — Ты, Тихий, сам себя выдал. Пожадничал с затвором, а мы проследили. Ночью я тебя видел здесь, у стола, с фонариком. Ребят избил. За что так жестоко? — Так я же не до чего не причастный. Воровал не я, затвор не я брал и отдавал не я. И ребят не я бил. — Ты барин! Своими руками ничего не делаешь. У тебя на то рабы есть. Кто же мальчишек колотил — Лоскутков? Верба? Кому ты поручил? Опять презрение на лице Жоры Тихого: «Эх, мол, ты, начальник, ни лешего не представляешь себе». — Зачем Тимохе руки марать? Дружки малые побили. Им только намек дай, что легавые. Они легавых не любят, живо проучат. А эти легавые и есть, факт, — высокомерно заявил Тихий. — Да, не герой, ты, Тихий, — с жалостью глядя на него, продолжал Марат. — Жадный просто, вот и все. И действовал совсем неумно. Не понимаю я этих ребят, что у тебя в прилипалах ходят. Ну, вот хотя бы ты, Верба? Ну, подпаивал он тебя, видел я, как ты еле на ногах держался, а потом жутко рвало тебя у забора. Неужели в этом и вся радость? Такой ты большой, красивый, а тенью за этим Тихим ходишь, голоса своего не имеешь. Не понимаю. Ладно, это мы еще обсудим. А сейчас, Тихий, отдай мне мои 500 рублей. Из своей получки в тайник я велел их положить. Записочка ваша в дело пойдет, а деньги мои ты верни. Тихий бросил Вербе: — Тимох, верни. Верба полез во внутренний карман своей истертой вельветки, извлек сверток, отсчитал деньги и протянул Марату Ивановичу. — Да, директор, твоя взяла. Конечно, батя бы меня не одобрил. На мелочи попался. Не так я дело повел. Обманулся насчет тебя, вот что. Недооценил, — рисуясь, произнес Тихий. — Батя твой рецидивист, вор. Плохую тебе службу сослужил. Направил по своему пути. А ты его в пример себе ставишь! — с горечью заметил Марат Иванович. — Батю моего не трогай. Мы с ним Тихие. Уж такие есть. У меня все от него. Я и с лица, как он. Вот только брови мамашины. Мой папаша старатель — дай бог каждому. Золотишка намывал, говорил, ух, сколько! Его и начальство уважало. Он свое дело знает, собой дорожит. — Это он мать до психиатрической больницы довел? — А кто же? Он! Он у меня строгий. Сам ее и в Находку отвез, сдал, как полагается. — И тебе мать не жалко? — А чего ее жалеть? Она не в своем уме. Батя вот — иной коленкор. Отбудет срок, явится, увидимся мы с ним... Марат сел писать сопроводительную на Тихого. На душе было тяжело от сознания собственного бессилия. Кто виноват, что Тихий вырос таким? Ему не ведомы ни жалость, ни сострадание, даже мать родную предал. Вот он сидит, нагло развалясь, уже не разыгрывая из себя вежливого, дисциплинированного воспитанника. Он подличал чужими руками и сейчас расчетливо прикидывает: «Что ему влепят? Сам не воровал, все Лоскутков, те пацаны, кого уже взяли, ну Верка может погореть, если не смоется. Они с Вербой рук не марали. В тюрягу не загонят. От силы год трудколонии до совершеннолетия припечатают...» 17 лет человеку, заскорузлому, закаменевшему в своих понятиях. Такого из детского дома убрать необходимо, и как можно скорее. Увезли Тихого, а Верба остался. Но допустил Марат оплошность: недоглядели за ним, и он исчез, и Вера Беляева тоже. Поиски в поселке ни к чему не привели. Без Тихого в доме сразу стало легче дышать, и ребята повеселели. Марат разрывался на части. Он обстреливал «Дальстрой» письмами, просил дать средства на проектирование и постройку нового здания детдома — с бассейном, спортивным залом, с просторными спальнями и классными комнатами и добивался у совхоза согласия на свою, детдомовскую рыболовецкую бригаду. Это Марат считал первоочередной задачей. — Товарищи, — убеждал он директора и секретаря парторганизации совхоза. — Вы поймите, как важно для наших ребят почувствовать, что они настоящим делом занимаются: рыбу для государства ловят, план вам выполнять помогают, а за это вы им деньги платите, и пойдут они на специальный счет детдома, а расходоваться будут только по решению самих ребят. Польза здесь обоюдная. Бригаду создать удалось. Труд, настоящий, мужской, — это замечательно! Но нужно еще что-то придумать такое, чтобы окрылить ребят, дать им духовную радость. Марат знал, что в Москве живет и работает Глеб Максимилианович Кржижановский. А что если попробовать связаться с ним, рассказать о жизни детского дома? Собрался актив, и написали детдомовцы письмо другу и соратнику Ленина, товарищу Кржижановскому. И была в том письме фраза: «Давайте дружить». Какая была радость, когда пришел ответ от Глеба Максимилиановича и началась постоянная переписка. Так возникло шефство научного института, руководимого товарищем Кржижановским, над далеким детским домом. За многими срочными важными делами и ежедневной неизменной суетой молодой директор как-то забыл про исчезнувшего Тимофея Вербу. И вдруг прибежали ребята, возбужденные, взъерошенные: — Марат Иванович! Наш Тимоха Верба у дома все ходил, ходил, а потом к морю пошел. Это вчера было, а сейчас мы пошли на берег, а он там на камушках лежит... мертвый. По предположениям, сидел Верба на суку прибрежной лиственницы, что протянула свои ветви над морем. Уснул, может быть выпивши был, и свалился с высоты в десяток метров в воду во время прилива. Его, убившегося, унесло было в море, а потом выбросило на берег. Вода ушла, а он остался. В кармане вельветки нашли пачку денег, подмокшую, но уцелевшую. Она была завернута в клеенку. Это были деньги, что хранил Верба по поручению Тихого. Зачем он приходил к детскому дому? Может быть, хотел остаться тут и сдать эти деньги, ведь не истратил же их, проблуждав где-то недели две?.. Горько переживал случившееся Марат Иванович. Навсегда запомнил он нескладного, непонятного Тимофея Вербу, в душу которого хотел, но так и не успел заглянуть. Мама родная — Оля! Тебе письмо! — Ой, от кого?! Всегда быстрая, решительная, Оля робко протянула руку, отвернувшись от подруги перед тем, как вскрыть конверт. Листок, вырванный из школьной тетрадки, был исписан с одной стороны. Буквы неровные, строчки кривоватые. «Дорогая дочка Оля, с приветом к тебе твоя мамочка. Хочу приехать и взять тебя к себе. Хватит уж по чужим людям. Получаю я сейчас ничего. Проживем. Скоро жилплощадь давать станут у нас. Если приедешь — нам однокомнатную на двоих выделят. Ковер у меня куплен шикарный, тебе повешу. Тахты тут завезли — тоже ничего. Опять тебе возьму не хуже людей чтобы. Здоровье мое ничего. Тут учиться можно и работать учеником устрою. Как хочешь. В общежитке сейчас койки есть свободные, недолго пожить можно. Женщины все самостоятельные, а кто с ребенком. В магазине у нас тоже все приличные, окромя одной, про нее нечего говорить даже. За меня не беспокойся. Шли скорее ответ. Целую тебя несчетно раз твоя мамочка». Мама, мамочка нашлась... Девочка понюхала листок, наморщив нос. Пахнет чем-то давно забытым. Видно, в тумбочке лежала тетрадка, а там и крем и пудра вместе с ванильными сухарями и чесноком! Прежде, бывало, могла она туда и грязное белье засунуть. Перед глазами была теперь их комната в бараке и весь «порядок» в ней. «Общежитка... Бедная мама! Так и живет: в бараке, в тюрьме, в общежитии. И вот квартиры дают — и про меня вспомнила. Ковер купила, хочет, чтобы не хуже, чем у людей. Ох, бедная она, моя мама». Оля засунула листок в конверт, положила в карман халатика. Сидела на краешке кровати, чтобы не смять покрывало, прямая, напружиненная. Она не знала, как отнестись к этому письму. Радоваться? Ведь отыскалась мать! Отдаться чувству обиды: вот вспомнила когда?.. Светлые бровки сошлись к переносице, на лбу пот выступил — столько мыслей сразу пришло, столько воспоминаний. И не понять сразу: хорошо, что мать нашлась, или нет? Поехать? Оставить детдом, свой 7-й «А», Риту Лексанну, девчонок? Перед глазами окно, а за ним рощица из тоненьких лиственниц, что сажали, когда въехали в этот новый дом. «Не буду, значит, бегать через рощицу по тропинке, по футбольному полю, по рытвинам, через увал к морю. И моря не буду видеть, а тут то прилив, то отлив. Вот ушла вода, а что осталось? Опять придет и что принесет с собой на берег?» Оля так любит собирать губку, чудно прилипшую к камешкам, волокна морской капусты, большие белые раковины и маленькие розоватые, прозрачные камушки. Для чего ей все это? Да не для чего. Просто так. Она все что-нибудь выдумывает, когда собирает морские дары. Там, вдалеке, виднеется остров, но Оля привыкла думать, что это серебряный кит. Лежит и наблюдает за ней. Когда будет потеплее и припай отойдет, они приплывут туда на лодке. Будут ходить по острову, по спине серебряного кита. Он будет рад ей и подарит что-нибудь очень интересное. «Глупая, размечталась! — одергивает себя Оля. — Так всегда: как останусь одна, давай придумывать. Смешно даже. Четырнадцать лет скоро, мать с собой жить зовет, а я о своем ките размечталась. Ладно, начну сначала и о самом главном: если уйду из детского дома, учиться буду обязательно. Рита Лексанна решила, что я должна учиться только на пятерки. Сама, мол, себя обкрадываешь, когда учишься хуже. Ох, уж эта моя воспитательница! А мама, значит, считает, хочу — учусь, хочу — в ученики иду, а могу и вообще баклуши бить?! А сама, видно, маловато в школу ходила. Буковки неумелые, и ошибок ужас сколько в письме». Девочка думает о матери. Виновата ли она, что мало училась? Наверное, не виновата. Дедушка и бабушка были деревенские. Это видно по карточке, что на стене висела. Фотографию ту Оля хорошо помнит, часто разглядывала. А в войну мама сиротой осталась. Вот и все, что Оля знает о своей матери. Запомнились бутылки. Их всегда было много под столом. Ими она играла. Ставила в ряды. То были солдаты или дети в детсаду. Толстая, зеленого стекла — воспитательница. Из окна у них сильно дуло, и Оля всегда шмыгала носом, вытирала его рукавом. С этой привычкой явилась в детдом. Маргарита Александровна два года ее к платку приучала. А еще Оля помнит, как мама по утрам ругалась и все что-нибудь искала: расческу, кошелек, Олины чулки. Все вместе с грязной кастрюлей из-под каши, будильником, мамиными бусами и баночками с кремом грудилось на комоде, или за ним, или под кроватью. Так у них бывало после попоек. Мама тащила ее в детсад всегда с криком: «Опять опоздали! Не примут, будешь день-деньской дома сидеть не емши! Горе мое, навязалась на мою душу!» Руке и плечу больно. Мать тянула, дергала. Почему они все время опаздывали? Да потому, что мама поздно вставала, поняла теперь Оля. С перепою ей трудно было проснуться раньше. Дядьки к ним в барак приходили, и по одному, и по двое. Ругались, а то и дрались. Вместе все выпивали, и мать визжала, смеялась, а то плакала. Ее не поймешь. Оля шла «на коридор». Ее брала к себе тетя Роза. Угощала супом, оладушками, всем, что готовилось у нее на керосинке. Тетя Роза говорила матери: «Дитё у тебя, остепениться надо!» Это она, тетя Роза, определила Олю в детдом, когда мать посадили. С тех пор прошло семь лет. Может быть, она поумнела? Захотела же вот «не хуже людей жить»? Отдельная квартирка. Это как у Маргариты Александровны. «В кухне можно заниматься, если к матери кто в гости придет или она телевизор смотрит, а мне уроки делать надо. А смогу ли я учиться? Надо ведь еще одеваться. Мне и пальто хорошее надо, и сапожки. Ох, много чего надо. Если она бросила пить — все будет нормально, а если нет...» Детдомовцы среди своих забывали, что они сироты. Жилось им неплохо. Весело жилось, интересно. Скучать времени не оставалось. Многие «домашние» даже завидовали: «Вам хорошо, вы на летние каникулы в Москву поедете! У вас свой спортзал, тренируйся сколько влезет!» Гордились ребята, слыша такое. Но становилось обидно, когда кто-то из одноклассниц говорил: «Мама купила», «Мамочка моя мне это не разрешает». Мама, мама... А еще больнее было видеть Оле идущих рядышком мать и дочь. Девочка балуется, мама смеется. «Хорошо, конечно, когда есть мама... Моя-то и мама, и не мама. Семь лет не вспоминала про меня, а то бы давно приехала. Но куда бы она меня взяла? Ой, не знаю, какая она, моя мама, и где мне лучше жить: с нею или тут...» В комнату заглянула Женя — лучшая подруга и тут же, прикрыв дверь, тихо ушла. «И Женю придется оставить. Ни Риты Лексанны рядом, ни Марата Ивановича. Чудной, он наш директор, а славный. Девчат немного отдаляет от себя, к мальчишкам ближе. Они к нему и домой ходят. Он как-то даже рассердился на них: «Кто у меня вчера был последний? Эй вы, орлы! Чай пили, клеенка липкая. Почему не вымыли, варенье крышкой не закрыли? Безобразие!» Мы, девочки, домой к нему не ходим, а варенье у него и мы поесть хотим... А у моей мамы есть варенье? Из брусники, морошки, голубики наварить можно. Заготовляем же мы здесь варенье на целый год. К чаю дают нам два раза в неделю. А когда варим, пенки едим. Красота! Ой, обязательно и у мамы буду варить варенье! Научу ее, если не умеет. Я ее вообще научу всему хорошему, с кем дружить надо, что прочитать. Дома чтобы всегда чисто, красиво было. Приедут гости из детдома, я скатерть на стол, посуду из серванта достану, буду угощать. Да, но вдруг она все пьет?..» Посерьезнела Оля. Ходит степеннее. Не скачет по лестнице, как обычно, через две ступеньки. Что-то обдумывает. На уроках чаще, чем раньше, «уходит в себя». — Эй, опять размечталась? — толкает соседка. — Отстань, — отмахивается Оля. В комнате их четверо: кроме Жени тут живут Лена и Нина. Им Женька объяснила, что не надо приставать к Ольге. Чтобы она все сама решила. Ленка молчит, будто и не знает про письмо, а Нина вздыхает и напевает «Оренбургский платок». Оля протянула Жене письмо в тот же вечер, как получила. — Прочитай. Еще и Рите Лексанне не показывала. Тебе первой. Что скажешь? — Не знаю. Может быть, и надо поехать, а может быть, лучше тут жить. — Говори, тебе-то как кажется? Рада ты за меня или нет? — Конечно, рада. А советовать не могу. Сама смотри. И отошла. — Маргарита Александровна! Я письмо от мамы получила. Прочтите. Воспитательница ласково потеребила густые длинные волосы Ольги. Потом Маргарита Александровна, чуть помедлив, взяла письмо. — Да... Вот оно как! — Она вздохнула. — Что же ты думаешь делать? — А вы что посоветуете? — Напиши, что в каникулы приедешь. Думаю, Марат Иванович разрешит. Увидишь своими глазами маму, как она там живет, тогда и решишь, где жить тебе — у нее или здесь, в своем детском доме. Маргарита Александровна отошла, с виду спокойная, а на душе у нее стало тяжело. «Боже мой, взялась откуда-то! От «чужих людей» дочь спасти решила! Маленькую на этих чужих бросила, а теперь, видите ли... Да квартира ей отдельная нужна, вот и вспомнила про дочь!» Раздражение росло. Придя домой, сразу выдала себя голосом ли, вздохом или потяжелевшей вдруг поступью, только мама ее, совсем слепая старушка, сразу спросила: — Что у тебя случилось? — Ничего. Все как обычно. — Ты уж не таи, Рита. Выкладывай. Будто я не вижу. Удивительно, как она видит? Каким чутким душевным зрением обладает ее столько вынесшая мама! Перед войной умер ее муж, потом проводила на фронт сына и вскоре получила похоронную. Осталась Рита, единственная дочь. Радовалась, когда Рита закончила институт, вышла замуж. Но снова беда за бедой. Муж Риты Володя, такой смешливый и сильный, такой надежный, попал в аварию и погиб, а родившийся преждевременно мальчик вскоре умер. Мама все невзгоды сносила стойко. Казалось, закалили ее горести, и все же сломилась — ослепла. Собрались они было уехать из этого жестокого холодного края, да не смогли. Как оставить дорогие могилы? Кроме того, Рита уже привыкла к своим питомцам в детдоме. Первый и единственный ее руководитель директор Марат Иванович, оказался удивительным человеком. Всего себя отдает обездоленным детям и не может жить иначе. Все его помыслы только о них, иного ничего для него и не существует. Его пример не мог не повлиять и на них, молодых воспитателей. Маргарита тоже привязалась к ребятам и расстаться с ними не смогла. Как-то, года два назад, она сказала матери: — А что если возьму я к нам жить кого-нибудь из своих сирот? Пусть тебе внуком растет. — Нет, дочка, не надо, — не согласилась мама. — Как бы мы ни холили ребенка, найдутся люди, скажут — поводыря для меня завели. Да и я разбалуюсь: принеси, подай, сбегай, доведи. А я тебе пока сама помощница. И постираю кое-что, и картошку почищу, а то и весь обед сварю. Всё у меня на месте. И вяжу себе. А ослабну совсем, найдешь кого-нибудь присмотреть за мной. Так-то милая. Ты их всех люби да жалей. Они все в тебе нуждаются. Маргарита Александровна и теперь, рассказав матери о письме, полученном Олей, призналась: — Боюсь я за нее... Вдруг мамаша превратит ее в свое подобие? Легко ведь девочке сбиться. Ох, и не представляю, как ее отпустить. — Жалко Олюшку, что говорить, — посочувствовала мама. — Хорошая девочка. Как тогда она варежкам и носкам обрадовалась, что я ей связала! Да ты не переживай уж очень раньше времени. Может быть, она и не останется там, а то вдруг да повлияет на свою мать, доброму ее научит. Кто знает... — Вряд ли... — вздохнула Рита. Слепая старушка замолчала, углубившись в привычное свое дело — вязание. Она понимала, как тяжело дочери. Семь лет растила девочку. Та поступила забитая, слова, бывало, из нее не вытянешь. Сопливая да пугливая была. А потом пошла сил набираться. Учится легко, схватывает быстро. Фантазерка она, интересная. Рита часто о ней рассказывает. Теперь уж Оля звеньевая, спортсменка, говорят. Не сознается дочь, а сама сердцем к ней прикипела. Прошло несколько дней. Ольга еще не написала ответ на письмо матери, и вдруг... — Оля! К тебе приехали! Мама спрашивает! Внизу дожидается, — кричит запыхавшаяся дежурная. — Ой, надо же! Не бежит девочка, а стоит на месте, недоумевая: «Велела написать, а сама так приехала». Но вот медленно идет к лестнице, спускается нерешительно. Около кабинета директора женщина, значит, это она, ее мать. Совсем будто не та, что таскала ее в детсад. Помнит, как мать накручивала на бигуди волосы, стоя у комода, перед большим осколком зеркала. А лицо какое? Забыла. Что сейчас сказать? Поцеловать надо?.. Рыжее пальто, шапка из подвытертого соболя, сапоги на платформах. Ей жарко. Шарф сняла, расстегнула пальто, папироса в руке. Однако не закурила. Глаз не видно. Пушистая шапка низко нахлобучена. — Здравствуйте. Я — Оля. — Дочка, кровиночка! Мать сунула папиросу в карман, схватила девочку обеими руками, притянула к себе. Потом отстранила. — Красавица какая! Скажи, как выросла! Не узнать прямо! Оглядывает Ольгу, а губы со следами помады растягиваются не то в улыбку, не то в гримасу. Заплачет? Нет, не заплакала, лишь носом подергала и глаза зажмурила на мгновение. Лицо у нее не старое, только веки припухшие да брови выщипаны. Зачем это? Хуже всего эти брови! Мать уже улыбается. — Ишь, волосы-то, как у меня были. И росточком в меня пошла. Большая, да еще подрастешь, сейча уже видать. — Как вы живете, мама, где работаете? — Продавцом я, а то была кассиршей. Всего повидала, Олечка. Да что про меня говорить? Вот приедем домой, наговоримся. Я смотрю, какая ты, прямо барышня! Обошлось без поцелуев! «Вот и ладно! Ничего не говорит, почему столько лет не объявлялась. Спросить? Зачем берешь меня, остепенилась ли, как еще тогда тетя Роза советовала? А водка? А кавалеры? Нет, ни о чем не спрошу». — Ну что же, доченька, иди, собирайся, — взглянула мать на маленькие часики. — Автобус через час будет. Нам еще из города на рейсовый поспеть надо. Прощайся с подружками. Чего тебе долго-то? Вещичек, небось, немного. Мигом соберешься. Вот еще, чтобы нам справку дали. Кто тут может? Не самовольно что уходишь, а к матери. Уже застегивается, наматывает шарф. Ей бы скорее выбраться из этого детского дома, а не то чтобы познакомиться с девочками, с кем дочь росла, посмотреть, где спала, где ела. Про воспитателей и не спросила. Так торопится... Ей и в голову не приходит, что дочь, может быть, не хочет уезжать. Что же это такое? На лестнице группками собираются ребята. Издали поглядывают на мать и дочь, шепчутся и отходят, уступая место другим. Оля стоит к ним спиной, стараясь загородить мать. И тут появляется Маргарита Александровна. — Батюшки, вы уже здесь?! Приехали... Растерянность слышна в ее возгласе. — Мама, вот моя воспитательница, Маргарита Александровна. — Здравствуйте. За ней я. Спасибо, что возились с дочкой. Дети-то все шумные, непослушные. Беспокойство с ними. Я, конечно, понимаю. — Что вы! Дети у нас хорошие, а Оля так очень хорошая девочка. Она способная, ловкая. Моя помощница. Жаль расставаться. — Ну уж скажете, помощница! Дите еще. За ней глаз да глаз нужон. Две женщины разговаривают. Тут же стоит девочка в короткой юбке, в рейтузах, ладно облегающих ее крепкие стройные ноги. Она очень серьезно смотрит то на одну, то на другую. Новое выражение появилось на ее лице. Это потому, что новые чувства вдруг овладевают ею. Привыкшая жить сравнительно беззаботно, с уверенностью, что взрослые люди здесь все решат за тебя, она впервые поняла, что сейчас необходимо самой выбирать, самой решать, как поступить. К матери уже нет вопросов. Теперь девочка принимает ее такой, какая она есть. Чувство стыда за нее исчезло. Оля ощущает жалость к суетящейся, переступающей с ноги на ногу женщине. Хочется защитить эту неудачницу, несуразную в своей торопливости. Ведет она себя так от смущения. Оля понимает. Раньше пугалась мысли: «Вот приеду к матери, а она такая же безалаберная, ненадежная, как была». Теперь Оля не боится ничего. Она сильная. Если мать нуждается в ее поддержке, она сумеет ее поддержать. Но Рита Лексанна. Всплывает в памяти случай. Ранняя весна. Припай у берега моря подтаял. Они, девчонки, бегали по нему, крича, взмахивая руками, как чайки крыльями. Светло, небо чистое, воздух такой, что не надышишься. Вдали, в синеватой воде, плавают «айсберги» — причудливые глыбы и глыбки льда, сверкающие на солнце. Вдруг лед подломился. Ступни Олиных ног зашлись от холода. Выскочила на песок, присела, укрыв полами пальто мокрые ботинки. — Девочки! Я в воду провалилась! — Разувайся скорее. Разотрем тебе ноги. — А дальше что делать? Домой в чем пойду? — Смотрите, вон Рита Лексанна! Подруги закричали, замахали руками. Воспитательница подбежала к ним. — Что у вас тут случилось? Поняла, быстро разулась и свои теплые носки отдала Оле. Посмотрела на девчат. Женя слабая, чуть прихрамывающая на левую ногу из-за опухшего от ревматизма колена. Лена ничего, крепышка, но ростом очень маленькая. С ней, взявшись за руки, не унесешь Олю. — Беги, Лена, домой. Тащи сухие ботинки. Ребят старших посылай сюда. Скорее! Садись, принцесса, шалопайка эдакая, мне на закорки. — Присев перед Ольгой, велела она ей. Несла берегом, потом вверх через островки скользкого, расползающегося снега, по влажной мягкой земле с хрусткими стеклышками тонкого ледка на куделях серой прошлогодней травы. Тяжело дышала. Иногда опускала Олю, чтобы передохнуть. Тогда Женька клала под ноги подруги свою шапку. Так прошли они почти полпути, когда их встретили наконец мальчики и Лена с ботинками. Маргарита Александровна потом все волновалась: — Голова не болит? А горло? Случись такое с другой девочкой, воспитательница поступила бы так же. И все же приятно, что Рита Лексанна несла ее, щупала лоб и беспокойство было в ее глазах. Как к ней относится Маргарита Александровна, Ольга раньше не задумывалась. Хорошо, конечно. Впрочем, как и ко всем другим. В день рождения подарила куклу (в детдоме обычай: у девочек на кроватях сидят куклы; у некоторых, правда, собачки, медвежата, но у большинства — куклы), приносила пирожки, яблоки, когда Оля болела. Но куклу она подарила не только ей, и больных из своей группы всегда навещала. Не мудрено, что Оля не замечала ее особенного отношения к себе. Теперь не отрываясь смотрит Оля на полноватую, уже не совсем молодую Риту-Маргариту, или Риту Лексанну, на ее склоненную голову с заметной проседью в темных волосах. Оля вспоминает прикосновения теплой, мягкой руки, тихое обращение, когда она болела: «Маленькая моя!», и тут ее осеняет: — Батюшки, да она меня любит! Открытие ошеломляет Олю. Теперь уже она не переводит взгляда с одного лица на другое. Растерянно улыбаясь, смотрит на воспитавшую ее женщину, такую привычную, но увиденную в этот миг совсем по-иному. Она, Оля, не раздумывает, не прикидывает больше, как поступить. Просто стоит и смотрит, и такая радость, такая нежность захлестывает ее... — Что ж, Оля, иди, собирайся. Я твоей маме на свой страх и риск выдам справку, если ты так торопишься уехать... Справку я могу дать только на временное пребывание у матери. А уж на постоянное — это позже. Марата Ивановича сегодня долго не будет. Не стану вас задерживать,— спокойно произносит Маргарита Александровна. — Хорошо, я сейчас, — говорит девочка, даже не сознавая смысла этих слов. Но тут же резко встряхивает головой. Мать жила без нее и дальше пусть живет. И если даже она стала самой распрекрасной и там, в отдельной квартире, ее, Олю, ожидает рай, она не предаст Риту Лексанну. Стремительно шагнув к воспитательнице и уткнувшись лицом в ее колючую шерстяную кофту, она кричит: — Никуда я не поеду! Вы, вы моя мама родная! «Все-таки мать» Летом 1979 года ЦК ВЛКСМ организовал слет представителей самоуправления детских домов и школ-интернатов. Юные активисты этих учреждений съехались в Москву со всей страны. Я была на слете и беседовала с его участниками. После разговора предложила ребятам: — Если есть среди вас желающие продолжить наше знакомство, запишите мой адрес. Буду рада получать ваши письма. Обещаю отвечать. Мне стали писать мои новые друзья. С некоторыми из них связь длилась долго, есть и такие, что пишут до сих пор. Письма от девочки из Таджикистана были особенные. Первое она закончила так: «Я обращаюсь к вам с большой просьбой: напишите про мою жизнь и про мою маму. Я хочу, чтобы другие матери, кто неправильно относится к своим детям, прочли этот рассказ и изменили свое отношение». Как я могла отказать? «Постараюсь написать, если сумею», — пообещала я. И полетели ко мне конверты с адресом, четко выведенным рукой Юли (назову ее так). В том первом письме Юля спрашивала: «Может быть, вы заметили меня на нашей встрече? Я сидела слева от вас в первом ряду, около девочки в очках, что все время крутилась и задавала вам много вопросов. Я вопросы не задавала, а слушала с большим интересом. Для меня эта беседа была очень важная». Не вспомнила я серьезно слушавшую Юлию, пока она не прислала своей фотографии. Эта девочка, что сидела тогда слева от меня, смотрела и с фотографии глубокими темными глазами, без улыбки, вдумчиво. «Я учусь в десятом классе, — писала во втором письме Юля, — живу в детском доме. У меня была мать, но она умерла в августе 1979 года. Отец есть, но я его ни разу в жизни не видела. Я очень благодарна государству за свое воспитание, но не благодарна своей судьбе. Моя мама не болела бы и не умерла, если бы не пила вино. Если бы она работала, любила своих детей, свою семью. Если бы она сдерживала себя, то жила бы еще долго-долго. Ведь она была молодая. Она бы смогла быть любимой матерью и женой. Но она пила, семьи настоящей не имела, не работала, не помогала мне материнской заботой, материнской лаской. Жила где попало. Я и не знала часто, где она ночует, где живет. Ко мне в детдом приходила 5—6 раз в год, и всегда с новым «отцом». Я ее прощала. В сентябре прошлого года пришло письмо от одного из этих «отцов». В нем он извещал меня, что моя мама умерла в больнице. Мы с воспитательницей на детдомовской машине сразу поехали туда. Врачи сказали, что они похоронили ее. Ведь к ней никто не приходил и не собирался ее хоронить». Это письмо я получила много позже, чем предыдущее. Уже подумывала, что девочка решила вообще мне больше не писать. Оказалось, умерла мама. Потом я дождалась и следующего письма. «...Извините, я долго не писала. В эти дни много думала о прошлом, о прожитом. Почему именно у нас все так получилось? В чем главная причина такой маминой жизни и такой смерти? Как все описать вам? Ладно. Буду просто рассказывать о своей жизни. Родилась я в 1961 году. Мать с отцом разошлись, когда мне было 11 месяцев. Потом мама вышла замуж за шофера, и они прожили вместе два года. С тех пор как я себя помню, мужа у мамы уже не было. У нас не было дома, не было даже постели, вообще ничего не было. А мама всегда была пьяная. Жили мы тогда в кладовке у одной женщины. У нее был взрослый сын и еще дочери. Когда мне было шесть лет, мы перешли жить к другой хозяйке. Мама уходила, оставляя меня у этой хозяйки. Но та выгоняла меня на улицу, и я целыми днями бродила одна, голодная. Подбирала хлеб или еще что-нибудь и ела. На меня все смотрели с жалостью. А мне было так стыдно. Целыми днями я плакала. С детьми не могла играть. Я была такая тихая. Ни с кем не разговаривала, на вопросы не отвечала. Только сяду и плачу. Я была какая-то не такая, как все, и совсем не умела радоваться. Когда мама приходила вечером, я ее поджидала у дома. Я, плача, рассказывала ей про хозяйку, жаловалась, но она этой хозяйке ничего не говорила. Я не понимала тогда, что она боялась, как бы та нас не выгнала совсем на улицу. Я это поняла потом. Один раз мама уехала куда-то. Меня оставила. Хозяйка меня обижала. Не то она выгнала меня, не то я сама убежала. Весь день ходила туда-сюда, искала дом прежней хозяйки. Вечером нашла этот дом. Меня тут накормили и уложили спать, а утром хозяйка мне объяснила, что у моей мамы есть сестра и она живет в деревне, километрах в 20—30 от города. Она сказала, чтобы я поехала к этой сестре. Посадила меня в автобус. Я еле нашла их деревню. Мне показали, где дом моей тети. Но на двери был замок. Я не знала, что делать. Уже был вечер. Я села на крыльцо и принялась громко плакать. Какая-то женщина подошла ко мне. Узнав все, увела меня к себе и сказала, что тетя уехала к моей бабушке. Тут впервые в жизни я увидела, что есть на земле хорошие люди и как они живут. Я до сих пор помню их ласковость. Через два дня приехала мамина сестра и забрала меня к себе. Она работала мастером, а ее муж был начальником лесничества. У них трое дочерей. Тут я жила так счастливо! В жизни в первый раз громко смеялась. Самой было чудно услышать, как я смеюсь. Я играла с деревенскими ребятами, мы ходили на озеро купаться, в лес собирать ягоды и еще —самое интересное: катались на лодке. Так прошел месяц, и мама приехала за мной. Я сразу подумала, что настал конец моей радости. Так и случилось. Мы поехали не в наш город, а в незнакомую деревню. Там жили у какой-то тети, потом у старушки, потом у другой тети. В общем, мы через каждый месяц перепрыгивали в другой дом. Меня мама отдала в деревенскую школу в первый класс. Я очень радовалась. Мне очень хотелось учиться, быть в школе, как и другие дети. Один раз (этот день считаю самым грустным) в школе нас приняли в октябрята. Мне прикололи к фартуку значок октябренка. Знаете, как я радовалась! В школе мы танцевали, пели, играли. Домой я пришла чуть позже, чем всегда, и мама принялась меня ругать. За что? Я не понимала. Я ей объяснила, что меня приняли в октябрята, но она меня не поняла. И не поняла она, чему я радуюсь. Она меня ударила, и я убежала из дому. Как мне было обидно, как плохо! Я сидела всю ночь в сарае и плакала. Уже под утро, наверное, уснула, и мама меня тут нашла и попросила прощения. Оказывается, она вчера была пьяная. Вы понимаете, как мне было горько и обидно? В семь лет я уже думала, как самой себя убить. Но не знала как. Все время тогда я об этом думала. Все дети жили счастливо. У всех родители, а почему я живу так плохо? Я ведь тоже ребенок, дочь своей матери. Матерей тысячи, и вот моя такая. Неужели моя мама этого не понимает? В том году я не закончила первый класс — мы уехали опять в город. Жили в доме первой хозяйки. На следующий год мама сдала меня опять в первый класс. Второй год я в первом классе! Но и на этот раз я не закончила первый класс, мы уехали к бабушке и дедушке в деревню. Мне эта деревня так понравилась! Бабушка и дедушка были добрые. Мама и здесь ходила часто пьяная... Потом она уехала в район работать и каждую субботу приезжала. Осенью бабушка повела меня в школу, хотела, чтобы приняли во второй класс, но меня не приняли туда. Я не смогла решить задачу из учебника для второго класса. Опять пришлось учиться в первом классе. Вы понимаете, я уже третий год сижу в первом классе! Как было мне обидно, как стыдно! Я ведь была старше своих одноклассников на два года, но что я могла поделать? Сидела, как виноватая, но чья эта была вина? Мне удалось тогда доучиться в первом классе до конца. Слава богу, что я не училась в первом классе четвертый год! В деревне было весело. Я играла с другими детьми. Мы набирали картошки, убегали в лес и там ее пекли. В лесу играли в домики, в прятки, собирали цветы. Я и бабушке помогала, топила печку в бане, воды приносила из колонки, с бабушкой ходили собирать ягоды, орехи, разные лекарственные растения. Мы приносили веники для бани. Зимой дедушка делал большие сани, и мы, дети, катались, играли в снежки. Мы были дети, и я среди других тут была ребенок. И я радовалась каждому дню жизни, но чего-то всегда боялась. По ночам плакала. И вот, когда я уже ходила во второй класс, моя хорошая жизнь была закончена. Опять надо было начинать старую жизнь. Мама в последнее время долго не появлялась из района. Оказалось, что ее и там уже не было. Сказали, что она куда-то уехала. Я плакала, хотя ее и не любила. Но все-таки она мать. Она, оказывается, вышла замуж за таджика и уехала с ним в Таджикистан. Через три месяца вместе с мужем она приехала за мной. Бабушка с трудом меня отпустила. Вот написала я вам про свою жизнь, когда я была еще маленькая, и поняла, что то были еще не самые плохие дни. Самое страшное было потом, в Таджикистане. Но об этом я напишу в следующем письме». И вот я читаю продолжение ее исповеди. «...Я жива и здорова. Учусь нормально. 28 мая будет первый экзамен по таджикскому языку. Будем писать сочинение. А теперь я продолжу вам свой рассказ о моей жизни. Приехали мы тогда с мамой и ее мужем в Таджикистан. Мне сначала было тут все интересно. Какие-то другие люди, по-другому одеты все, язык непонятный, интересные дома, целые улицы из заборов, деревья другие — шелковицы. Освоилась я быстро и вскоре стала понимать их язык. В сентябре пошла в школу во второй класс. Быстро научилась читать и писать на новом языке. Мы жили в колхозе. Мама работала, и отец, казалось, был хорошим человеком. Я подружилась с девочками. Думала, что мы и дальше будем жить хорошо. Но мама стала часто ссориться с отцом, и через год, в один вовсе не прекрасный день мы ушли из колхоза в город. В городе мама привела меня к одной тетке, а сама ушла. Через день вернулась и говорит: «Идем, доченька, домой». Я обрадовалась. Думаю, пойдем в наш колхоз, а оказалось, мы идем в другой дом. Она уже успела вновь выйти замуж. Я так удивилась: как это она за один день нашла себе мужа? Он, ее муж, оказался тоже нормальным человеком. Мы устроились хорошо. Я пошла в школу в третий класс. Мама работала. Прошло шесть месяцев. И вот прихожу как-то домой, а мой «папа» говорит, что они с мамой разошлись. Мама куда-то ушла, а он и не знает куда. Я осталась у них в семье. Жду ее день, другой, а ее все нет. Почему она оставила меня, не знаю. Каждый день плачу. «Папочке» я надоела, и он говорит мне: «Иди, Юля, поищи свою мать. Иди в милицию, они тебе ее найдут». Я завязала свои вещи в узелок и пошла в милицию. Кое-как нашла. Стою, плачу и говорю: «Потеряла мать». В милиции меня успокоили и повели в детприемник. Там я прожила три месяца. Маму все еще не нашли. Мне сказали, что здесь есть детский дом. Там хорошо кормят, одевают и дети ходят в школу. Я говорю: «Отдайте меня в детский дом». Я поняла, что лучше жить в детдоме. Мне там понравилось. Особенно хорошие оказались девочки. Мы подружились. Было лето, жили в лагере. Воспитатели добрые, и я была счастлива. Но это счастье опять покинуло меня. Ко мне пришла мама. Я обрадовалась. Все-таки мать. Но услышала, что она вышла замуж за юриста. Мне стало и горько, и смешно. Они забрали меня из детдома. Не хотелось уходить, но и с мамой все же было жаль расставаться. Опять началась прежняя жизнь. Сначала казалось, что ее муж — приличный человек. Это было не так. Мы поехали в гости в другой город. Он за рекой. Там мама и ее муж сильно напились. Ночью он стал бить маму. Она выбежала на улицу и исчезла. Я была в другой комнате, с хозяевами. «Юрист» этот позвал меня к себе и начал говорить ужасные гадости, такие мерзкие слова, что я не могу произнести и написать. Я перепугалась, слава богу, что дверь на улицу была открыта. Я выбежала и неслась незнамо куда. Но испугалась тьмы — и обратно к дому. Искала мать, но не нашла. Что мне делать? Вдруг мама меня позвала. Я обрадовалась, побежала к ней. Она, оказывается, пряталась в сарае. Там мы с ней просидели до раннего утра, а потом скорее ушли. Я спрашиваю ее: «Мы домой идем?» Она отвечает: «Домой мы не пойдем. Я сама не знаю, куда мы идем». Был вечер, когда нам надо было переправиться на пароме через реку. Но паром, оказывается, уже закончил рейсы. Мы с другими пассажирами решили переночевать на пароме. Я очень хотела спать и сразу уснула. Ночью проснулась от холода. Мамы не было около меня. Я спросила у женщин, и они сказали: «Бедная ты девочка! Твоя мама «балдеет». Я не поняла их. Думала, они шутят. Потом они мне показали, куда идти. Я спустилась вниз, заглянула в комнатку паромщика, и что же я там увидела! Мамочка моя родная в постели с дядькой. Не знаю, что делать. Побежала, села на краю парома и всю ночь плакала. Вы понимаете, до чего мне было горько, стыдно, обидно. Хотела прыгнуть в воду, утонуть, но испугалась смерти. Мне все-таки очень хотелось жить. Утром, как будто ничего и не было, мы приехали в наш город. Я ничего не говорила. Все же мать. Мы зашли к какому-то мужчине, и мать объяснила, что это ее муж. Меня взяло зло, было смешно. Я сказала ей: «Мамочка, какая я богатая! Как много у меня отцов, их даже не сосчитать». А она говорит: «Это последний». Пришлось жить с ними, ведь мне некуда было идти. Не прошло и четырех месяцев, и они разошлись. Опять мама оставила меня у «мужа», а сама удрала куда-то. Этот дядя проклинал мою мать. Он говорил: «Доченька, живи у меня. Все равно у меня нет детей, а у тебя нет отца». Я осталась у него. Хотела в детдом поехать, но не знала дорогу. Этот дядя был вроде бы порядочным, добрым человеком. Относился ко мне хорошо. Купил пальто, платье. Да, забыла написать, уже месяц, как я должна была учиться в школе, в четвертом классе, и этот дядя хотел меня устроить в школу. Но за мной пришла воспитательница детдома. Оказывается, она узнала, что меня мать бросила и что я не учусь. Я так обрадовалась возвращению в детский дом! А дядя не хотел меня отпускать. Говорил, что привык ко мне. Он даже заплакал и сказал: «Не хотел тебе говорить, но ты должна знать, кто твоя мать. Когда она уходила, она сказала мне, что оставляет тебя мне в жены. Я ей ничего не сказал. Я не знал, что она такая. Противно смотреть на нее было. Я подумал, что ты не ее дочь, а то бы она так не сказала. Мой совет тебе: не иди к матери, она тебя погубит. Оставит тебя другому, и испортит он тебе жизнь молодую. Берегись матери». Услышав это, я будто окаменела. Как мне было понять, что так говорила, так делала моя родная мать? Я училась всего лишь в четвертом классе, а мама меня отдала в жены! Как стало обидно. Почему у меня такая мать?! Я пришла опять в детдом. Начала учиться, и все на «отлично». Я была очень тихая, совсем не хотела разговаривать. Училась старательно, но молчала и все страдала, что у меня такая ужасная мать. Все воспитатели меня любили, дети уважали. Прошел год. Я училась в пятом классе, когда явилась моя мамочка. Я все же обрадовалась. Хотя и помнила все, я не отвернулась от нее. Все-таки мать. Она хотела меня забрать, но я не пошла. Она приходила ко мне с подарками, и каждый раз новый «папа» был около нее. Я ей говорила: «Хотя у меня не было счастья, но как я богата отцами!» Это меня так злило и заставляло страдать. Я всегда была с красными глазами, все плакала и от обиды, и от злости, и от стыда за свою мать. Слезы мне были нужны. Они облегчали. Хорошо, что мы умеем плакать. Я училась в шестом классе, когда мама в очередной раз вышла замуж за человека, что жил вблизи нашего детского дома. Около года она вела себя хорошо. Ко мне приходила трезвая и не убегала от мужа. Я думала, что она поумнела, и, когда позвала к себе жить, я пошла. Все-таки мать... Жили мы, и не было ссор и драк, но я все равно не была спокойной, чего-то ожидая. Счастье опять оказалось недолгим. Я была в восьмом классе, когда она убежала. Я ее ждала, но прошло три месяца, и ее «муж» женился на другой. Я перешла опять жить в детский дом. Это легко сказать, а вы представляете себе, каково мне было возвращаться в детдом опять и опять? Чего только не боишься прочесть в глазах девчат и мальчиков! Ох, что про это говорить, вы сами это понимаете. Когда я перешла в девятый класс, то узнала, что мама лежит в больнице. Я поехала к ней. Ничего у нее не спрашивала. Наконец мне стало ясно, что она не может жить иначе. Много раз потом она попадала в больницу, я к ней ходила. Все-таки мать. Еще раньше, закончив восьмой класс, я сказала ей: «Довольно тебе так жить. Перестань пить вино и гулять. Я не буду дальше учиться, а пойду работать. Нам дадут квартиру. Понимаешь, нашу? Я все, что заработаю, стану тебе отдавать. Только не пей. И не нужны тебе эти мужья. Мне так стыдно за тебя». Она не согласилась. Тогда я решила закончить десять классов. Когда перешла в десятый и была председателем совета дома, меня послали в Москву. В то время мать лежала в больнице. Я принесла ей умывальные принадлежности, платье, какое она просила, и сказала, что еду в Москву. Она это приняла без интереса. Она не радовалась моим успехам. Я не знала тогда, что вижу ее в последний раз. В Москве я встретила вас и решила попросить написать про мою жизнь и мою маму. Ведь, не переставая, я думала о ней и о своей судьбе. Из Москвы с подарками я приехала в больницу, а ее там уже не было, и, где она находилась, никто не знал. А потом мне пришло то письмо о ее смерти... В больницу привезла ее милиция. Ее нашли на улице. Через три дня она умерла, и никто не пришел эа ее телом. Похоронить пришлось врачам. Я пошла на ее могилу и поплакала над ней. Ведь это моя мать. Сейчас на стене, против моей кровати, висит ее портрет. Я смотрю на него, а она словно говорит: «Не пиши про меня, дочка, я не виновата». Но кто же виноват? Моему сердцу больно, что я пишу про свою мать, про ее глупую, пустую и порочную жизнь, но я пишу уже не для нее, ей теперь это все равно. Я пишу вам и очень хочу, чтобы ее жизнь послужила предостережением другим женщинам, что живут, бросив своих детей. Я нахожусь в детском доме и вижу многих женщин, похожих на мою маму. Их дети страдают, как страдала я. Мне очень жалко их, особенно маленьких детишек. Почему они, невиновные, в мирное время, в Советской стране, живут без матерей, без отцов? Я благодарна воспитателям в детском доме. Что бы со мною было, если бы не детский дом! Что случилось бы с ними, сиротами?! Но я так завидую тем, у кого есть мать, отец. Я хорошо поняла ваши слова. Да, мы чувствуем себя во многом обойденными, однако в чем-то мы и богаче других людей, выросших в теплых семьях. Мы лучше умеем ценить жизнь и человеческую доброту...» Вскоре я получила от Юлии очередное письмо. «...У нас в школе выпускные экзамены. Я сдала уже экзамены по литературе, химии, физике, алгебре. Пока все на «5». Остались русский язык и история. 21 июня закончим школу, и начнется для нас новый этап жизни. Я с детства мечтаю работать в суде, наказывать плохих людей и защищать хороших и обиженных. Хочу поступить на юридический факультет университета. Если не примут, то в юридическое училище! Вообще-то у нас в детском доме ребята учатся только по восьмой класс, и только те, кто учится отлично, могут жить и учиться по десятый класс. В этом году я одна закончила 10 классов. Я понимаю, что учиться без материальной поддержки и жить, получая только стипендию, нелегко, но я не привыкла к богатой жизни и надеюсь осилить все трудности». Но Юлию ждало еще одно испытание. Вот как она об этом рассказала: «Перед Новым годом мне пришло письмо с адресом моего родного отца. Я обрадовалась. Голова даже закружилась, и, конечно, я заплакала. (Вечно со мною эти слезы.) Сию же минуту села писать ему письмо. Попросила его приехать ко мне. Так хотелось увидеть его! Ведь я его не видела все мои 18 лет. Он обещал приехать в феврале. Но уже июнь, а его все нет. Он даже не пишет мне письма. Написал, чтобы я просила все, что нужно. Он, мол, привезет. И вот я попросила 20 рублей на летние туфли. Не знаю, получил ли он это письмо или нет, но с тех пор он мне даже не пишет. Туфли-то я нашла и без его 20 рублей и написала, что ничего мне не надо, только бы он писал, а ответа все нет и нет. Ну что за отец? В жизни не видел свою дочь и теперь не хочет видеть! Хоть бы были у него другие дети, а то никого, кроме меня, нет. Не понимаю, что все это значит? Неужели могут спокойно жить люди, зная, что родной человек ждет от них, пусть маленького, добра, внимания, слова. Почему я появилась на свет, если никому не нужна, не мила своим родителям?! Я могу без них жить, но иногда страшусь: вдруг у меня будут дети и я окажусь такой же — нелюбящей их?! Как я буду их воспитывать, если никогда не знала родительской любви?.. Многое из того, что читаю или вижу в кино, по телевизору, вовсе не про меня, совсем не относится ко мне. То, что для моих товарищей просто и легко, мне недоступно. Сейчас век счастливого детства. В Советской стране говорят: всё для человека, всё для детей. Нет, я жила в другом веке. Я другая, нежели все. Мне уже жить не так интересно, потому что я не привыкла надеяться на хорошее. Я не могу веселиться. Если даже я смеюсь, то сердце мое все равно плачет. Я уже 13 лет плачу по ночам. Плачу с шести лет. Верьте — не верьте, но это так. Я прекрасно помню, что плачу по ночам с шести лет...» С фотографии смотрит на меня Юля. В ее больших темных глазах вопрос: «Почему со мной так все получилось?» Этот вопрос не ушел из ее сознания и не уйдет. Я знаю. Но вместе с тем какая это сильная девушка! Она сумела выстоять, сохранить в себе душу, несмотря ни на что, училась и закончила школу с золотой медалью! Она плачет от горя, от обиды, но не опускает рук, не впадает в отчаяние. В следующем письме Юля написала: «Документы в университет отправила. Жить перешла к одной нашей воспитательнице, что с добрым сердцем пустила меня к себе. Она одинокая, и мы с ней живем очень хорошо. Я устроилась на временную работу в больницу машинисткой. Деньги небольшие, но и они мне необходимы. Еще бегаю вечерами на курсы по подготовке в вуз. Меня ждет собеседование и один экзамен». Потом долго не было писем. Поступила ли учиться? Где она? И хочет ли все еще, чтобы я написала о ней и ее маме? Вот несколько месяцев спустя приходит письмо. Что-то в нем? «...Простите, что долго не писала. Я и сейчас едва решилась. Вы не можете представить, что я вам сейчас открою. Не учусь. Ладно, напишу все по порядку. Я бежала под вечер из больницы, где работала, на курсы. Вдруг под дувалом (это такой глухой глинобитный забор) я увидела маленькие пальчики. Сначала я даже не поняла, что это были пальчики, — вроде какая-то веточка забелела. Я наклонилась и увидела детские тоненькие и грязные пальцы. Они не шевелились. Я подумала, что там мертвый ребенок. Но пальчик пошевелился, и я тогда позвала: «Кто там, вылезай». Ручонка спряталась, и ни звука. Я легла на землю и просунула в щель между стеной и землей руку, стала там шарить. Ребенок молчал и пятился от моей руки. Я звала ласково: «Маленький мой, не бойся. Вылезай. Там же тебя могут змеи ужалить. А я тебе плохого не сделаю. Чего ты боишься?» Вы знаете, здесь часто под домами живут змеи. Целой семьей. Считают, что они своих людей не трогают и охраняют дом и от чужих змей. Их не бьют. Если убьют хотя бы одну змею, они отомстят жестоко. Я не знаю, может быть, это сказки, но так говорят. Мне стало страшно за ребенка, что прятался в ямке, под дувалом. Я звала его и звала, и вот вылезло грязное, очень худое маленькое существо. Это была девочка лет пяти. — Зачем ты туда залезла? — Спать. — А дом у тебя есть? — Нету. — А мама есть? — Она бьет меня. Она пьяная. Девочка отвернулась, насупилась. Не хотела идти к своей матери. — Она плохая? Девочка утвердительно кивнула головой. — Она копейки отымает и бьет меня. Она велит просить копейки. — Где же ты ешь? — Там. Она указала на чинару в конце улицы, около которой была чайхана. Там, значит, она клянчила и ей давали еду. Если давали... Я подошла к ней, обняла ее и подняла на руки. Она была такая легкая! Я сомневалась когда-то, смогу ли любить и правильно воспитывать своих детей, но тут сердце заболело от жалости к этой малышке. Я сразу решила, что не отдам ее матери, что унесу далеко и спасу. На занятия я не пошла. Понесла девочку к Анне Михайловне, у которой жила. Я гладила ее свободной рукой и говорила: — Сейчас мы придем к одной хорошей тете. Там я тебя вымою и накормлю. Ты хочешь есть? — Хочу. — Ну вот. А потом ты будешь спать в чистой кровати. Этого она, конечно, не понимала, но я ей все равно рассказывала, что собиралась сделать. Раньше, я вам не про все писала. Не писала и про своего друга Хуршета, с которым два года училась в одном классе. Мы были хорошие друзья. Он меня понимал и любил. Просил быть его женой, но я не торопилась с этим, а хотела вначале поступить учиться. Теперь же я, неся девочку на руках, думала: «Что же мне делать? Отдать в детский дом ее нельзя. Там сразу начнут искать мать, а та ее заберет, чтобы заставлять выпрашивать милостыню. Деньги ей нужны на пропой». Тут я еще подумала: «Хорошо, что моя мама меня не заставляла этим заниматься. Есть, оказывается, и такие матери, что заставляют детей попрошайничать, а еду ребенку не дают, и спит он, как бездомная собачонка. Нет, я ее никому не покажу и возьму себе. Но где мы будем жить? Ведь у Анны Михайловны теперь жить нельзя. Куда деваться?» И я решила ехать назавтра к Хуршету в колхоз. Это недалеко от нашего города. Родители Хуршета, наверное, согласятся взять нас с моей девчуркой. Буду там работать. С университетом придется обождать. Ничего не поделаешь. Надо сберечь эту девочку. Она натерпелась не меньше, чем я. Удивилась моя воспитательница, когда я явилась к ней с девочкой на руках. Мы ее отмыли, немного обстригли ей волосы, вычесали их хорошо, смазали голову керосином и туго завязали. Вы понимаете, что у нее были вши в волосах. Мы ее накормили, и Анна Михайловна все беспокоилась, чтобы я ее не перекормила. Ведь девочка не привыкла много есть, и мог получиться заворот кишок. Я ее уложила на диванчике, а сама улеглась на полу. Я чувствовала такую радость! У меня есть девочка, ну не дочка, конечно, а младшая сестренка, которой я очень нужна, и она мне оказалась очень нужна и дорога... Хуршет сначала все молчал. Потом, когда я подумала, что он от нас отказывается, он горячо меня стал успокаивать: «Юля, я просто не мог сразу сообразить, что нам делать. Но теперь я решил: поженимся, будем в колхозе просить ссуду на постройку дома, если мой старший брат и его семья не захотят, чтобы мы с ними жили. Родители возражать не будут. В них я уверен. Вот только брат, его жена. Но мы с этим делом справимся». Мне главное было выяснить, что он понимает, как мне важно, чтобы девочка была со мной. Я не называю ее имени. По-старому мы ее не зовем, а новое имя еще не придумали. Она русская, сероглазая, но волосы темные. Сейчас она уже начинает немножко улыбаться, и, оказывается, на щечках у нее ямочки. Она почти всегда молчит. Ночью плачет, как плакала я. Все получилось пока хорошо. Даже брат Хуршета и его жена не очень недовольны. Они знают, что жить у них мы будем не долго. Я благодаря моему «золотому аттестату» принята учительницей младших классов. Хуршет тоже работает в школе. Он физрук и будет оборудовать кабинет по допризывной подготовке. В институт я буду продолжать готовиться, хочу учиться в педвузе на заочном отделении. Раньше я сомневалась, смогу ли воспитывать своих детей. Теперь уверена: смогу! Я очень люблю уже свою малышку, хочется мне ее назвать Надежда, но Хуршет говорит, что лучше дать ей таджикское имя. Может быть, так и надо?..» Единственная По весенней, едва просохшей, но уже пылящей улице шел Марат Иванович домой. Впереди — двое. Высокий парень неумело поддерживал под локоть спутницу. Она ступала с опаской: туфли на высоких каблуках были явно не для прогулок по их поселку. «Виктор, — узнал директор детдома одного из своих воспитанников. — С кем это он?» Спутница смеялась. Перед тем как взглянуть на Виктора, откидывала назад голову и поворачивала к нему лицо кокетливо, жеманно. «Неприятная особа, — заключил Марат Иванович и усмехнулся, поймав себя на ревнивом чувстве к питомцу: — Что хочу? Парень взрослый, школу кончает, порыбачил два месяца, а там и в армию. Сам знает, с кем дружить». Однако директор ускорил шаги. Хотелось ему взглянуть на девушку. Виктор обернулся и, увидев Марата Ивановича, остановился, поджидая его. — Это Марат Иванович. Познакомьтесь. — Очень приятно. Дуся Дусьпанова, — проворковала девушка, протянув руку-уточку. — В кино собрались? — Конечно. Сегодня очень интересная картина идет. «Ишь, «конечно» — по-ленинградски выговаривает», — отметил Марат Иванович, но разговор продолжать не стал. Кивнув молодым людям, он свернул на свою улочку. Прошло несколько дней, а у Марата Ивановича не выходила из головы встреча с Витей и Дусьпановой: «Она явно старше Виктора. Накрашенная. Что он в ней нашел?» Виктор Карин, скромный, молчаливый парень, из тех детдомовских воспитанников, что растут, ничем особенно не выделяясь среди других. Скрытно, без особых всплесков и выбросов происходит в них преодоление начального тяжелого жизненного опыта, полученного около пьющей матери, буянящего отца или отчима. Порядки детдома принимают они легко, учатся чаще всего средне, а от работы не отлынивают. Авторитет такие ребята имеют, во всем на них можно положиться и товарищам, и воспитателям. К моменту окончания школы они совсем выравниваются, как правило, хорошо отслуживают срочную, а после армии идут учиться дальше или работают на производстве, и вести о них приходят отрадные. «Вымахал с версту коломенскую, а к знакомствам с девицами не подготовлен. Как бы глупостей не натворил», — беспокоится директор. Он постоянно живет в состоянии внутренней тревоги. Не вспомнит дня, чтобы на душе был полный покой. Схлынет одна забота, подступает другая. Вот и теперь тревожила мысль: «Кто эта Дусьпанова? Чем она занимается?» Говорить с воспитанником директор не стал. Дело щекотливое. Спросил воспитательницу: — Кто эта девица? Знаете, о ком говорю? — Знаю, Марат Иванович. Подружка Карина вас беспокоит? — Она самая. А вас? — И меня, признаться. Кто она, знаю. Вы в магазины-то почти не ходите, вот и не встречались с ней. А она работает в универмаге уже с год. До того работала тоже в торговле, на прииске. Там у нее муж был. Развелась, сюда приехала. — Может быть, хорошая женщина? — Нет. Не хорошая. Я выясняла. Совсем нашему Виктору не пара. Я в этом уверена. — Если вы уверены, значит, так оно и есть, — помрачнел директор. — С Витей вы говорили? — Не решусь никак. Деликатное это дело, — вздохнула воспитательница. — Тогда я поговорю. — Вам удобнее. Поговорите. В кабинете Марата Ивановича ребята бывали постоянно. Входили без стука, при первой надобности. Набиралось их тут часто до десятка. Марат Иванович не считал эти сборы помехой в работе. Ему нравилось слушать речи мальчишек и девочек, разрешать их сомнения. Иногда разговор был ему так интересен, что он незаметно для ребят включал свой портативный магнитофон и записывал жаркие дебаты, откровения и споры. Тут проходили и заседания совета дома, и собрания отдельных комиссий, в которых директор участвовал. Бывали, конечно, моменты, когда нужно было поработать одному, и он выпроваживал всех из кабинета. Беседы один на один Марат Иванович любил проводить у себя дома. Тут, часто за чашкой чая, он говорил с гостем, зная, что никто не войдет, не помешает. Вот и Виктора Карина пригласил к себе. — Садись, Виктор. Что волнуешься? Догадываешься, о чем хочу говорить? Парень неопределенно качнул головой. — Знаешь, я тоже волнуюсь. Не так уж мне хочется затрагивать такую тему, но уверен — нужно. Вдруг, если я тебе не выскажу всего, что думаю, ты натворишь глупостей, а после будешь винить меня: «Вот директор, солидный мужик, пожил на свете, а почему не предупредил, не надоумил? Ведь знал, что нет у меня еще опыта, что могу ошибиться. Должен был предупредить». Суда твоего я боюсь. Понимаешь? Витя опять молча кивнул, на этот раз утвердительно. Однако красивое лицо его было замкнутым. Глаза он отводил. Губы сжал. «Понимать-то я тебя понимаю, — казалось, думал он,— но одобрить не спешу. Чего лезешь в душу? Совсем я не уверен, что когда-то стану тебя винить в своих ошибках. И где они, в чем ты их увидал?» — Ладно. Начну сразу. Буду тебя спрашивать. Если найдешь нужным, отвечай, а нет — молчи. Знать я хочу вот что: очень тебе нравится Дуся? — Нравится, — произнес Карин сразу осевшим голосом и откашлялся. — И с каждым днем все больше и больше? — Да. Ответ прозвучал не сразу. Парень чуть помедлил, прежде чем произнести это «да». — А кто из вас проявил инициативу при знакомстве, ты или она? — Я! Марат Иванович даже вспотел: «Неужели правда?» Он пристально смотрел на воспитанника, стараясь не пропустить хотя бы незначительное изменение в выражении его лица. — Скажи, Дуся целиком отвечает твоим представлениям о красоте, уме, порядочности, доброте, которые мечтаешь найти в женщине? Она такая, которую ты можешь полюбить, о другой ты и думать не хочешь? — Я не знаю. Провожу время, и всё. Зачем мне лучшая? А потом — кому что нравится. На вкус и цвет... Он замолчал, опустил голову, смутился, осознав видно, что слова говорит какие-то избитые. — Верно. И все-таки разреши спросить еще. Мишка одобряет твой выбор? Что говорит о Дусе твой друг? — А ему бы только на разведку ископаемых. Это по его части. — Но все-таки: он одобряет твой выбор? — Не, говорит, рано с девчонками связываться. После армии надо. Было ясно, что Витя не хочет быть до конца откровенным. Конечно, Миша, лучший и первый друг Вити, не в восторге от Дуси. — Ты знаешь, и я так думаю, — не удержался Марат Иванович. — Позволь, Витя, я изложу тебе свою точку зрения на это. Ты можешь не считаться с ней. Это твое дело. Я тебе потом слова не скажу. Выйдешь из детского дома — хоть завтра женись. Прими это как рассказ. Прочел, если понравился — запомнил, а нет — захлопнул книжку и из головы вон. Идет? — Идет. — Так вот, по-моему, есть на земле для каждого Она, одна-единственная, которая может принести счастье. Для тебя эта единственная родилась. Поверь мне. Ты уже взрослый. Восемнадцать лет стукнуло. Вон какой вымахал! Считаешь, пришла пора, как вы говорите, «время проводить»? А с кем? Ты хоть оглянулся по сторонам, кто рядом? Свои девочки — это как сестренки. Они стесняются, в кино только в компании пойдут, лицо штукатурить им стыдно, к тому же и привычки нет. — Я говорил, чтобы не красилась. Ей даже лучше так, а она... — перебил парень, но осекся сразу, поднял глаза на директора и замолчал. — Ну, об этом я к слову. Вот ты оглянулся, и взор твой остановился на Дусе. Она ответила тебе, и ты счел, что лучшей и не надо для времяпрепровождения. Однако, когда часто проводят вместе время, это обычно к чему-то приводит. Молодые люди или расстаются, или сближаются. Я не знаю, может быть, твоя избранница очень хороший человек. Может быть, намерена учиться, может быть, она очень добрая, отзывчивая, готовая за любимого самой жизни не пожалеть, — хитрил Марат Иванович. — Та ли она единственная?! Вот, положим, вы погуляли и договорились, что надо пожениться. Живете с Дусей. Всякое случается: и хорошее, и не очень. Ты уже сейчас привык к тому, что она красится. Ей так нравится. Еще кое-что она допускает, что ей нравится и к чему ты не приучен и не хочешь привыкать. Отучить ее ты не можешь. Она и постарше, и поопытней, считает, что это тебя надо учить уму-разуму. Время идет, новизна в ваших отношениях исчезла. Но... живете. И тут тебе встретилась та, единственная! Разглядел ты ее, смог угадать, что именно эта девушка смогла бы дать тебе счастье, настоящее. Любить бы тебе не разлюбить. Каждый день только и радоваться, что вы вместе, что нашли друг друга. Но поздно. Дети у вас с Дусей. Что делать? Ты вспомни своих отца и мать. Как худо они жили! Как немил был отцу родной дом, как бил он непутевую твою мать, как попал в тюрьму, изувечив ее по пьянке! Ты их осуждал и теперь, наверное, осуждаешь, а когда они познакомились и поженились, ведь, наверно, не хуже им вместе было, чем тебе с твоей знакомой. Но не единственные были они друг для друга, и не заладилось у них, не к лучшему тянул один другого, помочь в хорошем не смогли они друг другу. Большой цели не было, и пошло-поехало по перекатам, и посыпалось все. Я хочу, чтобы у тебя была совсем другая жизнь. Чтобы у тебя были счастливые дети. Твои отец и мать лишены родительских прав. Отнесись к этому теперь очень серьезно. Перед будущими своими детьми ты ответствен. Ты должен осознать свой долг перед ними и быть уверенным, что имеешь право дать им жизнь. — Я не думал, я просто так. Не обязательно же сразу жениться? — Очень часто начинается все «просто так». Не должны вы, наши ребята, быть такими легкомысленными. Понимаешь меня? Витя сидел, опустив голову. — Сейчас ничего не говори. Подумай. Потом скажешь, если найдешь, что нужно мне сказать. Только прошу: хорошо подумай... Каждый из ребят, кто взрослел на глазах, был в памяти у Марата Ивановича еще совсем маленьким, только что переведенным из дошкольного детского дома или принятым из семьи, где родители были «неблагополучными». Большеглазый, худенький Витя, поступив в детский дом, вскоре заболел воспалением легких. Болел тяжело и долго, и такой он был слабый, истощенный, что Марат Иванович побаивался: не умер бы. Он приходил к нему часто в дневные часы, а то и ночью — посмотреть, узнать: как он? Не лучше ли, не затребовать ли какого-нибудь еще лекарства? «Помню, приду, — рассказывал директор, — а он убеждает меня, что ему лучше, а температура все под сорок. Уколы сносил безропотно, только напрягшись и вздрагивая. Потом пошел на поправку. Это ему я первому доверил ружье, чтобы отпугивать нерпу от невода с рыбой. Первые годы тогда рыбачила самостоятельная наша детдомовская рыболовецкая бригада. Витьке шел пятнадцатый год. Упросил он меня, дал ему ружье, а сам места себе не находил. Вдруг пульнет и попадет в кого-нибудь на неводе? А как он плакал, когда, вместо того чтобы отпугнуть нерпу от рыбы, подстрелил ее. Вода ушла, был отлив, а туша зверя лежала на песке. Шкура ее блестела, а усы будто шевелились. Витька стоял над ней и ревел. Он трогал тихонько пальцем нос нерпы, заглядывал в глаза. Так ему хотелось, чтобы нерпа ожила. Пришли рабочие рыбзавода и отволокли тушу. Я говорил: «Пойдем, Витя. Теперь ты будешь стрелять не так метко, чтобы не подстрелить зверя». А он мне: «Возьмите ружье. Не хочу больше стрелять». Хороший мальчишка рос... Теперь вот вырос и гуляет с Дусьпановой». После разговора на квартире у директора прошло несколько дней. Марат Иванович ждал, но Виктор Карин не спешил к нему с объяснениями. При встрече здоровался и проходил мимо. Директор знал, что Виктор продолжает видеться с Дусей, но делает это теперь таясь. Конечно, здесь в детском доме, о встречах Карина с продавщицей знают все. Задевают они больше всего девчат. Среди них есть одна, еще восьмиклашка, — Ася. Незаметно для окружающих она провожает Виктора печальным взглядом, когда сбегает он по лестнице, торопясь к выходу. У Аси очень густые и длинные ресницы. Они как черные лучи вокруг серых глаз. О лице ее пока еще сказать ничего нельзя. Оно детское, маленькое. Тоненькая девочка, стройная. Только платье на ней не совсем по размеру, надо бы его получше подогнать ей по фигурке, а то стройность ее не очень заметна. Но вот Ася надела вылинявший спортивный костюмчик и галоши на босу ногу, чтобы мыть лестницу. Стоит распрямившись, с тряпкой в руке на площадке, слушает, что ей кричат снизу. Какая она грациозная! У Аси есть привычка: делая уроки или читая, высунуть кончик языка, загнав его при этом в левый уголок рта. Сосредоточенно решает задачи, а кончик языка торчит. — Убери язык. Наступлю, — смеется ответственный дежурный Карин, внезапно появившись в классной комнате и наблюдая, кто из ребят чем занят. Широкая спина уже далеко от Аси, а она еще глядит в эту спину, и пунцовая краска, залившая ей и лоб, и щеки, и подбородок, не сходит. Асе 15 лет. Она учится в восьмом классе. Когда девчата говорят о старших мальчишках, она напряженно слушает. Если за ней понаблюдать, то можно уловить момент, когда она чуть вздрогнет и порозовеет. Это значит произнесли имя Карина. Еще не было случая, чтобы она сама подошла к нему, окликнула, заговорила с ним или просто назвала это имя. Даже впечатлениями она ни с кем не поделится, если при этом должен быть упомянут Карин. Когда он стал встречаться с продавщицей Дусей, Ася сразу очень изменилась. Сидит, будто занимается, а сама человечков рисует. Будто и не слышит, о чем идет речь на уроке. Ест совсем мало. И аппетит потеряла, и гулять ее не тянет. Беда с девочкой. — Ты заболела, Ася? — спрашивает воспитательница. — Нет. Я здорова. Просто настроение плохое. — Почему оно у тебя вдруг испортилось? — Вы не беспокойтесь. Это пройдет. И отворачивается, не хочет продолжать разговор. Воспитательнице все ясно. Она, как и девочки-одноклассницы, давно заметила, что Ася по-особенному относится к Виктору Карину. Самая первая любовь осенила ее своим крылом. Она еще и не требует взаимности, девочка счастлива уже тем, что видит Виктора, слышит его голос и узнает с каждым днем все больше хорошего о дорогом человеке. В глубине души зреет у нее, конечно, надежда, что когда-нибудь он вдруг увидит ее, разглядит по-настоящему и тоже полюбит. И тогда... Мечтала она и совершить подвиг, спасти Витю от грозящей ему гибели, закрыть собой от летящей в него пули. И вдруг эта Дуся, с развязной походкой, пахнущая духами и пудрой, и даже не молодая совсем, и смеется так визгливо, неестественно. Шмотки на ней всякие нацеплены, а все равно она хуже любой из их старших девочек, пусть они и не нарядные. Ася страдала, и всем окружающим было это заметно и понятно. Раньше она легко и весело училась. «Буду отличницей. Об этом напишут в нашей «молнии», и Витя прочтет, — думала Ася. — А теперь — нужно ли стараться? Он и не заметит этой «молнии» и моей фотографии в центре листа. Но так ли?! Может быть, он опомнится, разглядит эту Дусю, увидит, что она ему совсем не пара?» Учебный год закончен. Младшие из детдомовцев едут в лагеря, старшие и средние будут работать. Ребята из рыболовецкой бригады в болотных резиновых сапогах, высоченных, с отворотами, в брезентовых штанах и куртках поверх толстых свитеров, сразу ставшие солидными, деловито собираются на лов. Жить они теперь будут там, где их уставной невод. На берегу оборудована палатка, сушилка для одежды. Сапоги сушить рыбаки будут, насыпая в них горячий песок из-под костра. В ведре станут варить наваристую уху. Житуха — что надо! Широко улыбается Петюня, самый маленький из рыбаков, таща к машине мешок с хлебом и кастрюлю со сливочным маслом. Он, Петюня, будет сидеть на перевесе, а главное, именно он — ответственный за сдачу рыбы приемщику рыбзавода. — Когда домой вас ждать? — кричит кто-то из девчат. — В субботу явимся в баню и на выходной, а сейчас покелева. И вот суббота. Рыбаки приехали. После бани, во всем чистом, сидят за столами. Лица обветрились, загорели, голоса сделались хрипловатыми. Дежурные девочки суетятся, подают им обед и ужин вместе. Рыбаки едят с аппетитом, перебрасываются о происшедшем на ловле. — Да, ребя, чуднó тогда получилось! — Когда вода-то из бухты уходила? — Ну да. Уходит, и всё! Эх, думаю, не вытянем кунгас [Большая рыбачья лодка.]. — Хорошо, что соскочили. Вовремя. Думаю, не успеем, вся уйдет, что будем делать? — Да, рыбы-то полно, как ее перетаскать? Рассказывают мальчишки с особым восторгом, потому что слушают их девочки. — А Петюня-то на перевесе как подпрыгивал! Думал, от этого он тяжелее становится! — Ты не смейся над Петюшей. Кто рыбу первым сортом сдал? Он, Петюня. А ведь хотели у нас ее по третьему принять. Так бы и было, кабы не Петька! И сидит Петюня важный, сам ничего не рассказывает, только глазами узкими (он ороч по национальности) стреляет то туда, то сюда. Ждет, кто еще что о нем скажет. Толя-губа, шоферящий у рыбаков на детдомовской полуторке, друг Петюни, старается теперь, расхваливает его: — Точно, по третьему сорту приняли бы, а он как вцепится в приемщика: «Ты что? Нашу бригаду обижаешь, нас, детдомовцев?! За то, что мы водку с вами не пьем, что мы дети государственные?! Смотрите, мужики, какая рыба, а он хочет ее по низшему разряду принять! Где справедливость? Как нам стерпеть такую обиду?!» Тут приемщик рукой махнул: «Да отлипни ты!» Поглядывает на рыбаков, а все усмехаются, как будто на нашей стороне. Он и принял ее всю по первому сорту. Вот какой наш Петюня! — Да. Глядим, Петька бежит, бумагой машет и кричит: «По первому!» Ну, хват! Виктор и Миша тут же. Но они не принимают участия в общем разговоре. Они самые сильные, старались на неводе больше всех, а тут пусть другие «разоряются» да цену себе набивают. Ася среди девчат, что кормят сейчас рыбаков. Она будто и не прислушивается к рассказам ребят, вопросов не задает, молча и быстро собирает пустые тарелки со стола, за которым сидит Карин. И вдруг один из ребят, уставясь на Асю, выпалил: — Смотрите, ребята, какие у нее метелки! Можно пол подметать, ей богу! Ася не сразу поднимает глаза, видно, и не сообразила вначале, что это о ней речь, но потом, поняв, взглядывает, но не на того мальчишку, что сказал о ее ресницах, а на Виктора. Встретив его взгляд и зардевшись, быстро отворачивается и с горой тарелок идет к мойке. Посмотрели они друг другу в глаза впервые. Но Ася сразу почувствовала себя почти счастливой. Теперь она носила в себе серьезный, немного недоумевающий, немного растерянный взгляд Виктора, и этого было достаточно для новых мыслей, новых ожиданий. Она перестала бояться встреч Виктора с Дусей. «Он что-то понял. Теперь должен присмотреться к своей крашеной, разобраться, разглядеть ее как надо». А Виктор вышел из столовой уже не таким, каким входил сюда. Внутри у него будто запела звонкая струна. Неужели взгляд девочки вызвал такое?! Ребята ему что-то говорили, Витя не слышал. Он улыбался, представляя себе порозовевшее лицо и пристальный, такой удивительный взгляд. «Строго посмотрела. Осуждает меня. За что? За Дуську, а еще за то, что раньше не замечал ее. Да, как же я не приметил эту девочку «язычок навыпуск», а?» На свидание с Дусей в выходной день он не пошел. Совсем расхотелось видеть ее. Отоспался, поиграл с Мишкой в шахматы и бродил по дому. Внутри все пела и пела переливчато, звонко эта вдруг возникшая струна. И не надо было искать Асю. Она где-то в доме и знает, конечно, что он тут и не пошел на свидание. Она не станет крутиться поблизости — гордая. Она, конечно, знает, что он все понял. Как это хорошо! На неводе Витя работал, как обычно, но ребятам казалось, что был он беспричинно весел. И дурачился, и посмеивался, и не сердился, если кто не так перебирает невод. Он будто теперь совсем не уставал. Что ни миг, возникало перед глазами милое личико, такое беззащитное, полудетское. Большие серые глаза в окружении густых темных ресниц были всюду с ним. «Надо бы объясниться с Дусей, да очень не хочется. Что тут скажешь? Может быть, сама поймет. Не прихожу ведь. Замечательно, что все с ней кончилось! А Марата Ивановича я теперь порадую. Как батя хотел, так и получилось!» Директор пришел к ним на невод. Ходил по берегу, ждал, когда ребята причалят, сгрузят рыбу. После ужина Виктор подошел к нему. — Простите, что долго не приходил к вам. Теперь могу сказать: не захлопнул я ту «книжку». Все понял, что вы говорили, но только совсем недавно. Спасибо, Марат Иванович. Конечно, то была ошибка, и больше я таких ошибок делать не буду. — Я рад, Витя, очень рад, — заулыбался директор и обеими руками сжал и потряс горячую, плотную ладонь парня. Груз свалился с плеч, тяготил он Марата Ивановича все эти дни, боялся, что не вразумил он Виктора и «окрутит» его эта Дусьпанова. Район, где расположен поселок, а в нем детский дом, обошла вечная мерзлота. Между частыми сопками, заросшими темно-зеленым стлаником, приютились, а то и довольно широко раскинулись овеваемые влажным морским ветром долины, а на них — совхозные и детдомовские огороды. Хорошо растет тут картошка, морковь, капуста. Наступил срок уборки овощей. Ася в бригаде с девочками своей группы убирала картошку, а потом их группа вылетела во Владивосток на экскурсию. Интересно было, но Ася рвалась назад. Вдруг Витя уедет и они не увидятся? Когда он работал на неводе, а она в поле, не возникало желания повстречать Витю, решиться на разговор с ним. Она знала, что он заметил ее, с продавщицей не встречается, и этого было достаточно для полного покоя на сердце, для тихой радости. Но теперь ведь может так получиться, что они не увидятся. На аэродроме их ждала машина. Ася бросилась к шоферу, бывшему воспитаннику: — Андрюша, скажи, пожалуйста, все выпускники дома, не разъехались еще? — Все здесь. Собрались. Скоро проводы будем устраивать. Рыболовецкая бригада летала в Москву как участник ВДНХ. Бригаду наградили на выставке бронзовой медалью и премией. Ребят снимали для кино. Фотографии рыбаков на кунгасе с неводом, где бьется крупная блестящая кета и горбуша, была напечатана в газете. Виктора вместе с Мишей московские шефы позвали с собой в поход по Кавказу. Они отказались. Мишку ждала экспедиция. Уже третий год он ездил с геологами в горы, на разведку, а Витя объяснил, что скоро призыв и к нему надо подготовиться. На самом деле торопился он домой, чтобы повидать Асю. Так ли все будет, как он хотел? Правильно ли прочитал тогда ее взгляд? А вдруг девчонка и забыла, что взглянула так на него? Вдруг все это он себе только сам насочинял и теперь она взглянет на него обычным, равнодушным взором, а если он заговорит, недоуменно пожмет плечами? А вдруг все будет так? В минуты этих раздумий Вите становилось страшно. Он ощущал себя сиротой, у которого нет никого родного, близкого, а ему этот человек очень, очень нужен. Странно, но девочка, что младше его на три года почти, стала казаться ему единственной надежной опорой во всей предстоящей жизни. И только она... В детском доме — предпраздничная суматоха. Вокруг входной двери, даже по траве во дворе у фасада дома прокладывается проводка для иллюминации. В патрончики ребята вкручивают разноцветные лампочки. По коридору и в зале развешивают гирлянды бумажных цветов, ветки лиственницы. Топорщатся на окнах чистые, накрахмаленные занавески. Украшается сцена, вносят в зал лавки, стулья, чтобы все могли сидеть: и гости, и свои. Из кухни пахнет жарящимися пирожками. Девочки из гладильной в комнаты, из комнат в гладильную носятся с кофточками на самодельных «плечиках», сделанных из обструганных палок. Мальчишки-«середнячки» разгуливают, руки в карманах новых штанов, мешаются, вертятся под ногами у деловых девчонок. Ребята поскрипывают только что обновленными башмаками. Рубашки на них застегнуты на все пуговицы. Это случается редко, а потому заметно. Еще бы, в детском доме — праздник! Ася тоже выгладила выходные кофточку и юбку. Она хорошо обиходила свою подшефную пару малышей и теперь спокойно заплетает мягкие волосы в две косы. Привычно, неторопливо перебирают ее тонкие пальцы длинные пряди волос, и вроде бы незаметно, как она волнуется. Сегодня, вот уже совсем скоро, она увидит Виктора. Занавесом закрыта сцена. Малыши плотненько уселись на передние ряды, старшие собираются группками у окон, на задних скамейках. Виктор стоит у двери. Ждет. И появилась Ася. Подошла прямо к нему, кивнула головой, поздоровалась. Витя ответил ей и чуть-чуть улыбнулся. Девочка очень серьезно повела головой в сторону входной двери. Она позвала его выйти из дома. Она пошла первая, не оглядываясь, уверенная, что парень идет за ней. Тонкоствольная лиственница, хотя уже и немолодая, растет у стены дома, протянув над крышей свои пушистые светло-зеленые ветви. К ней подошла Ася и прислонилась спиной к стволу. Виктор встал напротив. — Вот мы и встретились. Я боялась, что ты уедешь и я не сумею повидать тебя и поговорить. — Я сюда торопился из Москвы. Я тоже хотел увидать тебя и поговорить. Он улыбался и смотрел на свою единственную. Вот качнула головой, позвала, и он понял и пошел за ней, и теперь кажется, будто они давно-давно совсем близкие люди и до конца понимают друг друга. Правильно, что не стал сам ее разыскивать. Все правильно. Теперь он счастлив. Он не одинок. Эта девочка — самая его родная, и это навсегда. Армия их не разлучит. Она будет его ждать. Он видит сейчас ее всю, от темных гладких волос до кончиков тупоносых детских туфелек, и слышит именно те слова, которые и должна была она сказать: — Я тебя буду ждать, Витя. Напиши мне письмо. Хорошо? — Обязательно, — отвечает он, осторожно беря ее пальцы и бережно сжимая в своей ладони. — Обязательно буду писать про все, как служу. Вот увидишь. Еще минуту они постояли один против другого, глаза в глаза, и пошли в дом. В зале они сидели рядышком, торжественные и счастливые. Если бы кто-нибудь из ребят крикнул им шутя: «Эй, жених и невеста!», они бы серьезно ответили: «Да, мы жених и невеста». Выпускники разъехались. Письма от Виктора приходили регулярно. Они были такими, что Ася не стеснялась показывать их подругам. Ей не нужно было скрывать, что Карин ее друг, что он ей пишет: «Вот, прочитайте. Уже присягу принял», «Танк водит!», «Получил благодарность!» Ася училась все лучше и лучше, готовилась к поступлению в институт. В каждом ответном письме Вите она должна была сообщать ему о своих новых успехах. Кончая школу, она работала и в пошивочной мастерской, где была тоже самой успевающей. На эту маленькую хлопотушку приятно было смотреть. Ей улыбались директор, воспитатели, кухарка тетя Люба, кастелянша Зиночка, медсестра Верванна. Она, Ася, — пример для всех девчат в верности, в любви, в упорстве при достижении цели, в выработке характера. Стало в детском доме обычаем говорить: «Ну ты прямо, как Аська, ни минуты зря не теряешь!» или: «Надо к самостоятельной жизни готовиться так, как Ася». А кто ее научил этому? Как кто? Любовь! Ася сдала выпускные экзамены, а вскоре и вступительные на педфак университета. На заседании совета дома вынесено решение: «Студентке Асе Крыловой в дополнение к стипендии выделять со спецсчета детского дома по 15 р. ежемесячно. Кроме того, обеспечить ее соленой рыбой, икрой (500 г в месяц) и картошкой». Виктор вернулся, когда Ася сдала уже две сессии. Свадьбу сыграли в детском доме. Это была уже третья детдомовская свадьба, не пьяная, да веселая. Вскоре Карины переехали жить на прииск. Витя работал сначала бульдозеристом, а позже драгером на золотодобыче. Ася перешла на заочный факультет. Одновременно работала швеей в местной пошивочной мастерской. Родилась дочка, и студентка педфака стала воспитательницей в детском саду. В их родной детский дом летят письма от бывших воспитанников. Директор бережет их, собирает в папках, на каждое письмо пишет ответ он сам или кто-либо из ребят. Среди многих писем в папках Марата Ивановича и письма от Кариных. Ровным учительским почерком пишет Ася, крупным мужским — Виктор. В одном из писем он сообщает: «...из «шанхая» переехали в новый дом. Дали нам прекрасную трехкомнатную квартиру. Старшая дочка сейчас в первый раз поехала в пионерлагерь, а младшая, полуторагодовалая, стала ходить в ясли. Девчушка просто чудо! Уже говорит, и так смешно! Я не перестаю любоваться и восхищаться ею. У Аси много дел в школе, она ведь завуч и дает уроки. Она очень организованная и всё успевает. Я стараюсь помогать по дому, а когда детишки спят, сажусь за учебники. У Аси кончились сессии, а у меня начались. Уже закончил один курс института, начал второй. Драга наша вышла на первое место по намыву золота. Так что на работе у нас все хорошо. Дорогой Марат Иванович! Как я благодарен вам за все полученное в нашем доме. Как благодарен за свое счастье, за свою единственную. Радуюсь, что стал отцом и растут у меня такие замечательные пацанихи! Мишка бывает у нас, и вот раз он сказал: — Как это я проглядел тебя, Ася? Упустил, вот и досталась ты этому Витьке. Ася ответила ему: — Нет, Миша. Иначе быть не могло. Мы с Витей друг для друга созданы. Он для меня единственный». Тюрин Марат Иванович всегда с большим интересом встречал каждого новичка. Каков человече, что можно от него ждать? Как, в чем проявится скрытая суть его? Сам вниманием и заботой окружал нового воспитанника, а ребятам наказывал: — Помогите ему скорее у нас обжиться, со всем освоиться. Привезли Тюрина. Неумытый, всклокоченный, заросший так, будто никогда не стригся, мальчишка с настороженным любопытством озирался вокруг. А жесты у него были «выдающиеся». Ожесточенно скреб макушку сразу обеими руками. Шмыгал сопливым носом, утираясь указательными пальцами то справа налево, то наоборот. Штаны беспрерывно поддергивал — не держались они на худющем животе. Первым делом повели Тюрина в баню. Отмыли, одели в чистое, обстригли — и в столовую. Ел он жадно. Оказалось, что даже ложкой пользоваться не очень привык, чаще орудовал руками. — Не торопись, не отнимут, — осаживали ребята. А он будто и не слышал: хватал куски и, если рот был полон, совал в карман. Рыбу с хлебом еще ладно, но он и кашу хотел туда же. Ему не дали. — Так, брат, со штанами склеишься, не отодрать потом. Говорил Тюрин односложно: «Не», «Ага», «Чё?» Не расспрашивал ни о чем, но стрелял глазами по всем углам. Заметно было: интересуется. После обеда его привели в спортзал. Огляделся и сказал: «Ух, ты!» Подойдя к шведской стенке и поднявшись на две перекладины, повис как сосиска. Ощерился довольно, показывая все свои сроду нечищеные зубы. Когда стали проверять, умеет ли он читать и писать, выяснилось, что тянет по своим знаниям едва на второй класс, а лет ему было с виду около четырнадцати. — Как тебя зовут? — Тюрин. — То фамилия, а имя есть? — Сенька я, Семен. — Лет сколько? — Ляд его знает. Как он в кровать укладывался, разглядывая в великом удивлении простыни, подушку, даже нюхая чистое белье, собралось смотреть много мальчишек. Чудно ему было, что постелили две простыни. Будто никогда Тюрин со второй простыней или с пододеяльником и не спал. Однако вскоре он освоился в детском доме, привык. Ел теперь спокойно. Поверил, что еду не отнимут, а через несколько часов и еще дадут. Работал с охотой, куда бы ни послали. Особенно понравилось ему ухаживать в конюшне за лошадью Зорькой. Он приносил воды, чистил ее, давал овса и сена, убирал навоз. Постоянный конюх из детдомовцев одобрительно похлопывал Тюрина по плечу: — Молодец. Дело делаешь как надо. Сменщиком моим будешь. Тюрин улыбался и говорил: — Ну! С учебой у него тоже неплохо пошло. Переписывал из книжки упражнения, решал примеры. Заниматься ему было интересно. Того, что он дылда среди малышей-второклассников, Тюрин не стеснялся. Стесняться он вообще не умел. Учительница вскоре заметила, что он сообразительный, только учиться раньше ему почти не пришлось. — Ты чего, Сеня, все в бегах был? — Ага. — Родители у тебя есть? — Не-а. Не знаю я. Марату Ивановичу и большинству детдомовцев он пришелся по душе. Бесхитростный, покладистый, толковый. В детском доме ему нравилось. Ходил по дому довольный, доброжелательный ко всем, приветливо улыбался. — Живем, Тюрин? — А чё, живем! — Хорошо пообедал? Сыт? — Ага. От пуза. Он еще не выбрал себе друзей, ко всем относился с доверием и приязнью. Не было тут человека, кто бы мог его обидеть, обмануть. Полюбил читать. Приходил в библиотеку; библиотекарь, парень из старших, записывал в формуляры, кто чего берет. — А мне можно книжку записать? — Выбирай какую хочешь. — Не. Я не знаю. Сам давай. Получив книгу, шел, держа ее перед грудью, серьезный, торжественный. При Тюрине ребята иногда вели разговоры о прежней жизни. Кто о «воле» вспомнит, о побеге, кто о колонии, где успел побывать, о воровской «малине». Оказалось, Тюрин все прошел, в курсе всего, но это неинтересно ему. Сам не рассказывал ничего, и не оттого, что боялся, стеснялся или еще по какой-то особой причине, нет, ему просто все это было именно неинтересно. Душа его коснулась зла и отпрянула, не запятналась. Ясно было, что ему надоела «свободная» жизнь: только бы ухитриться набить брюхо, только бы найти конуру на ночь потеплее. Занятный был парень, и очень надеялся на его дальнейшие успехи Марат Иванович. «А что, через какой-нибудь год будет у нас Семен Тюрин и в совете дома, а то и председателем совета. Скоро можно его назначить главным конюхом. Сереге надо к выпускным экзаменам готовиться, освободить его от конюшни пора. К Тюрину прикрепим Галю Белову, пусть помогает учиться. Парень может вполне в третий класс перейти со следующей четверти», — думал директор. Как-то приехали к Тюрину дружки из города. За забором детского дома долго дымили сигаретами, переминались с ноги на ногу на холоде. Вызвали Семена наконец. Когда он к ним выскочил, на ходу застегивая пуговицы пальто, стало заметно, что все они, приехавшие, много старше. «Ишь, с какими водился. И чего им от него надо?» Марат Иванович напряженно наблюдал, как пошли они влево от дома, к рощице. «Неужели соблазнят? Пойти, помешать? Нет, лучше подождать. Ведь ему у нас хорошо. Это же факт!» Вскоре Тюрин вернулся. У вешалки обстоятельно расправил пальто, повесил. Шапку водрузил на тот же крючок, завязав предварительно тесемки. Ноги обтер старательно и пошел на второй этаж. — Что, Сеня, дружки приезжали к тебе? — Ага. — С собой звали? — Звали. Я не поехал. Чего мне там делать? Я тут жить хочу. — Молодец! Я рад за тебя, ты хорошо решил, правильно. Марат Иванович был искренне доволен. Да, кончились времена, когда из детского дома убегали воспитанники. Конечно, не для всех дом стал раем земным. Есть ребята с постоянной тоской в глазах. Есть такие, что каждый день спрашивают: «Марат Иванович, а мне нет письма от мамы?» Есть и такие, что протест свой против детдомовской дисциплины, налаженного порядка, постоянного контроля за учебой, обязательного трудового наряда выражают неистовым всплеском непокорства. Бывают иногда крик, драка, ругань, отказ от работы, истерика. Тут нужно внимательно разобраться, докопаться до корней, помочь человеку прийти в себя и постараться предотвратить подобные взрывы. В кабинете директора заседает «предупредительная комиссия». Говорят об увлечении картами. — Ну и что? Обыкновенная игра! — заявляет один из мальчишек. — А то, что сначала баловались, щелчками отделывался проигравший, а теперь за пять проигрышей ишачь за Османа в спальне, — горячо возражают ему. — И вообще эксплуататор ваш Осман! Дай ему волю — обдерет, штаны сымет с проигравшего. Галдят ребята. Решают обсудить событие на совете дома. — Ну, наговорились? — спрашивает Марат Иванович. — Пришли к общему согласию? Хорошо. Вы на магнитофон свои дебаты записали? Ладно, прослушаю. А теперь вот что. В третьей комнате у девочек из пятого класса ссора не утихает. Зина просит, чтобы перевели в другую комнату. Мне хотелось бы, чтобы старшие девочки из вашей комиссии подробно разобрались, отчего там раздоры. Ежедневно 160 человек мельтешат перед глазами директора, но он не путает их грехи и достижения, видит каждого, знает, кто чем дышит. Вот и Тюрин чувствует себя все увереннее, спокойнее, отмечает с радостью Марат Иванович. В школе он спрашивает учительницу: — Как Тюрин? Старается? — Очень! А как бывает рад, если похвалю его! Подождите, еще новым Ломоносовым будет. — Хвалите, хвалите его! Пусть старается больше. Лет ему много, надо, чтобы сверстников догонял. Прошло четыре месяца со дня поступления Тюрина в детдом, и вдруг является человек из городской прокуратуры. У него документ. Он должен забрать Тюрина. Оказывается, мальчишка находится под следствием. До того как попасть в детдом, он участвовал в ограблении магазина. Привлекается за то, что стоял на «васере»: должен был свистом оповещать своих при появлении опасности. Марат Иванович отдать воспитанника отказался. — Семен — малолетка. Он непременно исправится у нас. Он, как никто, быстро вошел в жизнь детдома, принял наши порядки. На него удивительно благотворно действует наш коллектив. Мы ручаемся за него. Оставьте парня, — убеждал работника прокуратуры Марат Иванович. Наконец тот сказал: — Хорошо. Сегодня оставим его у вас. Под вашу ответственность. Хлопочите. Однако уверен, что ничего у вас не выйдет. Поехал директор в областную прокуратуру. Настаивал, доказывал, просил поддержки в облоно. Но везде встречал ледяное непонимание: «Вора защищаете?!» Ничего не вышло из хлопот Марата Ивановича. Вместе с великовозрастными ворами попался 14-летний мальчишка, который всю свою недолгую жизнь не имел постоянной крыши над головой. Он не знал заботы о себе, не слышал доброго, умного слова. Скитался. Жил на прииске у пьяницы-дядьки, потом у нянечки из больницы. Она из жалости взяла его к себе, когда Семена выписали после болезни, а идти ему было некуда. А потом нянечка заболела, ее положили в больницу, и Тюрин опять остался один. Так он и попал в компанию воров, с ними уехал в город. Тут его однажды забрали в милицию, отправили в интернат. Но в том интернате он не прижился, его признали умственно отсталым и перевели в специальный детский дом. Оттуда он «утек». Потом опять с ворами был и в колонии для трудновоспитуемых посидел, откуда снова удрал. Сеня рассказывал: — Били меня там почем зря и еду отнимали, а учиться там можно было, я начал хорошо все изучать, а потом убег, не стерпел. Пожил я на прииске. Около столовки, у кафе питался. Попрошайничал. Тут дружка-пацана завел хорошего. Он мне хлеба приносил, а потом привел к одной тетке. Та работу дала — огород копать, и я у нее в сараюшке жил, а потом, когда холодно стало, она в барак к себе пускала, и в школу я стал ходить. Она мне штаны новые купила. Я просился, чтобы в сынки взяла. «Нет, — говорила, — я отсюдова уеду». Уехала, а я к ворам ушел... — Вы меня не бросайте, Марат Иванович. Если посадят, я отсижу и потом к вам приду. Тут мне нравится. Воровать не буду. Зачем воровать? Возьмете? — просил мальчишка. — Конечно, Сеня. Да подожди паниковать. Может быть, и не засудят тебя. Марат Иванович надеялся на суд. Ему казалось, что они, члены суда, поймут, что ребенка необходимо оставить в детдоме. Свои соображения он обстоятельно изложил в письме. Не могут они с этим не посчитаться. «Виновен ли мальчишка, что оказался в шайке взрослых воров? На ком лежит ответственность, чья вина, что Тюрина не определили раньше в детский дом, не помогали учиться, не воспитывали? Должен же суд учесть это! В колонии Семен пропадет, а сейчас — как воспрянул в детдоме!» Так рассуждал про себя Марат Иванович, глядя на своего недолгого воспитанника, сидящего между четырьмя взрослыми парнями. У этих четверых, как казалось Марату Ивановичу, было что-то общее в выражении лиц — и угрюмая злоба, и презрение ко всем окружающим, и холодное ожидание: «Какой дадут срок?» Конечно, каждый из них имел свое лицо, но директору детского дома не хотелось особенно вглядываться в них. Он смотрел на мальчика, казавшегося среди этой компании особенно щуплым, маленьким и несчастным. Наголо остриженный, ушастый Тюрин крутил головой на длинной, тонкой шее, и неизменно его взгляд останавливался на директоре детдома. То, что Сеня был острижен и ворот серой рубахи был широк, из-за чего шея казалась особенно длинной, делало его похожим на неоперившегося птенца, беспокойно ждущего мать. И весь его вид рождал ощущение незащищенности и покинутости. В детском доме он начал раскрываться, вылезать, как улитка, из своего панциря, становился открытым, похожим на других детей. Но теперь вновь очутился в особом, не таком, как у других ребят, положении. Опять ему не хотят добра. Он всем чужой. Он один, как в лесу. Он не знает слова «мама». Не может крикнуть: «Мама, спаси меня!» Так думал и страдал хороший человек Марат Иванович, чувствуя себя бессильным взять за руку своего питомца и увести его отсюда. Перед тем как Тюрина увезли в милицейской машине, он еще раз просил директора: — Я хочу у вас жить. Если меня осудят, после отсидки возьмите меня, хорошо? А вдруг и не осудят, я тогда прямиком сюда! Верное слово! Вот бы здорово было! — Встать! Суд идет! И начался процесс. Резко обвинял коллективный разбой, воровство социалистической собственности прокурор. «Каждый из этой шайки заслуживает строжайшего наказания», — заявил он. «Ну, да. Эти лбы — конечно. Но Тюрин? Что же он, обвинитель, не выделяет Тюрина? Эти воры виноваты еще и в том, что развращали мальчишку, принуждали его совершить преступление», — хотел сказать Марат Иванович, но вынужден был молчать. Нет. Никак в своей речи не выделил Тюрина прокурор. Он просто предложил осудить его на два года лишения свободы с отбытием этого срока в колонии для малолетних преступников. Защитников было двое. Один ратовал только за главаря шайки, отыскивая смягчающие его вину обстоятельства, просил облегчить наказание для своего подзащитного. Другой защищал всех остальных, в том числе и Тюрина. Он упомянул, что детский дом, где воспитывался преступник, ходатайствует о передаче Тюрина на поруки, считая, что он там исправится. Своего мнения по поводу заявления детдома адвокат не высказал. «Да читал ли он наше заявление?! Ах, почему я с ним лично не поговорил? Почему не взял отдельного защитника?! Кто мог предполагать, что так формально отнесутся они к судьбе мальчишки?! — ругал себя Марат Иванович. — Как мог надеяться на человеческую отзывчивость, чувство сострадания людей «при должности»! Будто не учили меня всяческие наши инспекторы да и другие деятели, что бюрократы только за кресло держатся и отзываются, лишь когда им сверху укажут!» Защитник, учитывая чистосердечное раскаяние подсудимых, предложил снизить меру наказания главным членам шайки, а о Тюрине и слова не сказал. Чего, мол, тут снижать? И так срок невелик. Тюрин, подавшись вперед между двух плечистых парней, вытянув шею, смотрел теперь только на одного адвоката. Видно, он и не понимал как следует всего, что тот говорил. Он еще ждал, что адвокат скажет слово «освободить». Он ждал этого слова, когда уже адвокат, закончив речь, собирал свои бумаги. Марат Иванович вопреки установленному порядку требует слова. Ему отказывают, он с места просит дать условный срок Тюрину, заклинает суд не губить мальчика. На него шикают в зале. Но находятся и такие, кто поддерживает. Суд удаляется на совещание... Не освободили Тюрина. Дали два года. Не подействовали ни страстное обращение директора, ни доводы, изложенные в письме из детдома, ни мольба в последнем слове обвиняемого Тюрина: — Не сажайте меня, дяденьки, отпустите в детский дом! Воровать я больше не буду! — Семен, мы в областной суд обратимся. Может быть, еще освободят, — сказал Марат Иванович совершенно сникшему, уже ни на кого не глядящему Семену Тюрину, когда, шаркая подошвами, выходил он под конвоем из зала суда. Ходатайства перед высшим судом в облоно не поддержали. Марату Ивановичу опять было сказано: — За кого вы хлопочете?! Вор, да еще не ваш, а всученный вам по ошибке! Своих, что ли, трудновоспитуемых мало! Суд, по-вашему, не разобрался? Много вы на себя береге, Марат Иванович. Он все же хлопотал от своего имени, но толку это не дало. ...Прошло два года, и Тюрин объявился. Помнил, что хорошо было в детском доме. Сюда влекла его память о недолгой, но такой «лафовой» житухе среди хороших пацанов, с добрым Маратом Ивановичем, что один его защищал на суде. С бумагой об освобождении после отбытия срока явился он в гороно и попросился в детдом. Отказать ему не смогли. Было парню около шестнадцати лет. — Я приехал, Марат Иванович. Помните меня? — Конечно, помню, Семен. Хорошо, что ты опять у нас. Однако радоваться было нечему. Совсем другой человек стоял теперь перед директором. Глаза стали иные — жесткие, холодные. Руки в наколках. — Как жилось? — спросил Марат Иванович. — А чё, известно как. Нормально для того курорта. Улыбнулся зло, брезгливо, по-новому. Отвернулся, на потолок взглянул. Дал понять: не имеет большой охоты продолжать этот разговор. Пошел бродить по дому, засунув руки в карманы. Он опять совал нос в каждый угол, но теперь уже без особого интереса, как бы удивляясь даже: и чем, мол, я дурак, тут так восхищался? Чего тут нашел тогда такого уж хорошего? Ел плотно. На ребят не смотрел, не узнавал будто никого из тех, что в одной группе с ним были. Его спрашивали: — Учиться теперь в каком классе будешь? Тюрин только пожимал плечали и не отвечал. На кровать лег, не сняв ботинок. Закурил. Пустую пачку скомкал, швырнул на пол. Он явно утверждал свою свободу, посчитав, видимо, что так она должна выражаться. Все, «испекся», и даже корочка зарумянилась за два года в «исправилке». Марат Иванович не удивлялся. Он ожидал чего-то подобного. Трудно было незначительному опыту, полученному мальчишкой в детдоме, противостоять его прошлому, которое усугублялось всем бытием, всей практикой жизни в колонии, среди многих уже до глубины души исковерканных людей. Два прошедших года смололи его. И «малина» с потрохами поглотила Сеню Тюрина. Несколько дней «поотдыхал» он в детском доме. Работать не стал. «Наработался», — бросил ребятам. В книжки, тетрадки заглядывать отказался. «Зачем?» — только и сказал, сплюнув. А потом добавил: «И это там было». Он не стянул ничего в детском доме. Он просто ушел и вскоре попался в городе, участвуя в краже. Был вновь осужден, уже как рецидивист. — Вот видите! Вор так вором и остался. А вы когда-то настаивали! — упрекнули Марата Ивановича в облоно. — Да, я тогда настаивал, а вы не пришли мне на помощь. Не дали спасти человека! — он задохнулся от негодования, теперь еще более искушенный и убежденный в черствости, высокомерии, бездушии своего начальства. «Неужели действительно они не понимают? — спрашивал себя Марат Иванович. — Или всегда притворяются, что убеждены в своей правоте? Уму непостижимо! Да, они глубоко безразличны к судьбам детей, но как озабочены своим благополучием, своим служебным положением, покоем! И надо же, чтобы на таких местах, в таких «болевых точках» прижились, укрепились эти люди! Погиб человек. Как? Почему? По чьей вине? Об этом чиновник раздумывать не будет! «Рецидивистом стал Тюрин? Что ж еще могло из него получиться? Так оно и быть должно». Как же получилось, что таким людям дано право судить и миловать? Кто дал им это право?..» В большой семье Однажды в самом конце лета в детский дом привезли двоих внезапно осиротевших детей: девочку Гулю и ее брата, девятилетнего Борю, или Бобу, как его привыкли звать в семье. Отец и мать, оба геологи, погибли в автомобильной катастрофе. Старшая сестра отца, с которой, как обычно, остались дети, когда родители уехали в экспедицию, страшную весть узнала первой. — Деточки, что же с вами будет?! — прохрипела, хватаясь, как слепая, за стену, и медленно сползла на пол. Ее увезли в больницу, а детей отправили в детский дом. Брат и сестра сидели на кровати, тесно прижавшись друг к другу, и рассказывали о случившемся окружившим их ребятам. Осторожно постучавшись, входили и входили все новые детдомовцы и вставали, прислонясь к стене. Новеньким дали комнату на двоих. Лишние кровати вынесли, поставили стол, стулья. Повесили на стену книжную полку. Боба увидел, что два мальчика разглядывают их книжки и учебники на полке. — Книжек у нас дома много осталось, — сказал он. — Какие они были, ваши родители? Небось, добрые? — Это подала голос Катя Заслонова, не по возрасту маленькая, обычно робкая. Она не знала ни отца, ни матери, а от ребят если и слышала о родителях, то чаще всего такое: «Чем их таких иметь, лучше совсем без них быть». Или: «Да какая она мать? Пьянчужка!» Теперь Кате захотелось услышать о хороших отце и матери. Гулины глаза наполнились слезами. — Они были замечательные. Мы их вам покажем. Боба, открой чемодан. Боря вытащил папку, перевязанную бинтом, и достал две фотографии в рамках. На одной вся семья: и родители, и дети, и тетя. На другой только отец и мать. Молодые, смеющиеся, в одинаковых брюках и штормовках стоят рядом у палатки. На обороте надпись: «Нашим дорогим орлятам, Гуле и Бобе, от мамы и папы». Фотографии переходили из рук в руки. — Красивые они и веселые, — вздохнула Катя. Миха, старший из ребят, сказал, оглядывая стену: — Чего их в чемодане держать? Сейчас принесу гвоздики. Пусть фотографии все время перед вами будут. — Я веточки зеленые нарву. Украсим, — догадалась Катя и выбежала вслед за Михой. — Знаете, какой у нас спортзал?! Айда туда! — выпалил сообразительный Костик, узкоглазый ороч. Ловкий, инициативный, он обычно выступал в роли добровольного помощника каждого ответственного дежурного по дому. В день появления Гули и Бори в детском доме Марат Иванович сказал ребятам: — Сейчас приедут наши новые воспитанники. Дети внезапно потеряли хороших родителей. Понимаете, что это значит? Окружите их заботой, будьте чуткими, но не надоедайте им. Костик тут же включился в оборудование комнаты для новеньких, а теперь решил отвлечь ребят от грустных воспоминаний. Его поддержали: — У нас и шведская стенка есть, и канат, и батут. Все снаряды гимнастические. А занятиями по вольной борьбе руководит мастер спорта, наш бывший воспитанник! — Есть секция ручного мяча! — Мы и лыжами серьезно занимаемся. — А летом на «великах» гоняем, здорово! — Вы чем хотите заниматься? Боба, давай борьбой, а? Тут была одна из Ань. Ее звали Аня-беленькая, так как была еще Аня-черненькая. Беленькая поступила в детский дом, когда умерла ее бабушка. Родители девочки «сгинули». О них она только и помнила, что постоянно ругались и дрались. Аня-беленькая все еще разглядывала фотографии и вот спросила: — Они не ссорились между собой? — Что ты! Наши папа и мама были очень дружные. — А когда пьяные? — Они никогда не были пьяные, — разом ответили брат и сестра. — Вот это да! — послышался удивленный возглас. Разговор вернулся к прежней теме. Гуля рассказывала: — Папа наш был очень сильный. Почти все вещи носил, когда они отправлялись или возвращались из экспедиций. У мамы небольшой рюкзачок, а у папы рюкзак, как гора, и еще чемодан, сумка. Первой всегда появлялась мама, а за нею протискивался отец. Мы рады, визжим. Они обнимут нас, и папа говорит: «Ты приземлись». Это он маме, чтобы она прилегла, а нам: «Докладывайте, что у вас и как». Слушает, а сам маме кеды или ботинки расшнуровывает. Он ее оберегал. — И меня учил всегда, — перебивает сестру Боря: — «Помогай женщинам. Ты ведь уже мужчина». — И ты помогал? — Нет. Я ленился. Я забывал, — сказал мальчик, грустно опустив голову. — Неправда. Во-первых, ты часто бегал за хлебом, пол подметал, книжки собирал, на место ставил, а во-вторых, ты же еще не взрослый. Это так папа говорил. В комнату заглянул Марат Иванович. Увидев, с какой доверчивостью рассказывает Гуля и как серьезно слушают ее ребята, он тихонько закрыл дверь. Его не заметили ни гости, ни хозяева. На столе у новеньких стояла вазочка с зелеными веточками лиственницы и красивая самодельная лампа из фотолаборатории. «Неужели Женька расщедрился — отдал любимую вещь, эту лампу?» — удивился директор. Начался новый учебный год. Гуля и Боба, уже немного пообвыкнув, пошли в свои классы. От тети приходили частые письма, хотя писали их под ее диктовку соседи по палате. Она поправлялась, но очень медленно. Был воскресный день. Гуля на кухне рассказывала ребятам, какие вкусные пельмени умела стряпать ее мама-сибирячка. — Я тоже умею — накормлю ваех, — пообещала она своим помощницам, раскатывавшим тесто. Вдруг прибежали мальчишки-третьеклашки, с которыми Боба был в кино. Они запыхались. Перебивая друг друга, кричат: — Боба потерялся! Мы все вышли из клуба, идем домой, глядь, а его нету. Мы назад, а его и там нет! Мы и туда, и сюда, потом домой побежали, думали он вперед проскочил, а его и тут нет. Гуля выронила нож, которым рубила мясо. — Как нету? Где он?! Что же это! Она присела на корточки, побледнела, заплакала. Вбежал Миха. — Не пугайся. Обязательно найдем. Он махнул на ходу двум товарищам, и они опрометью выскочили из дома. Девочки поили Гулю водой из кружки, утешали: — Найдут его, успокойся. Ну, куда ему деться? Нервы у Гули сдали. Все силы она напрягала, держала себя в руках, стараясь не раскисать перед братишкой и перед ребятами. А тут Боба пропал. Неужели и с ним что-то случилось? Пришла Маргарита Александровна, обняла Гулю, ласково гладила по голове. Еще несколько мальчишек бросились искать Бобу. И вот вскоре послышались радостные голоса. Нашли мальчика. Он, выйдя из клуба, пошел в другую сторону за группой поселковых ребят. Когда понял, что это не детдомовские, уже далеко был, на чужой улице. Разрыдаться готов был мальчик, но тут подоспели свои, что искали его, во главе с Михой-председателем. — Вот твой брат! Не плачь, Гуля! Девочка бросилась обнимать Бобу. — Да, напряжены ее нервишки до крайности. Как испугалась за братика! — говорила воспитательница директору, когда уже миновала тревога и дети отобедали, уничтожив в один присест вкусные Гулины пельмени. — Хорошо, что все обошлось. Прошло еще несколько дней. Все больше друзей объявлялось у новеньких. В свободные минуты детдомовцы любили слушать Гулины воспоминания об их прошлой жизни, домашней, школьной, и сами наперебой рассказывали обо всех событиях, происшедших в доме. Как-то в комнату к брату и сестре зашла Клава Голикова. — Какая кофточка! Импортная? Дашь поносить? Гуля не успела ответить, как со вспыхнувшим лицом встала перед Клавой и потеснила ее к двери Ляля-узбечка. Так звали в доме активистку пионерской дружины, члена совета Лялю Баеву за ее черные глаза и блестящие косы. — Тебе не стыдно? Вот нахалка! — возмутилась Ляля и, повернувшись к Гуле, объяснила: — Не обращай внимания на нее и Верку Белкину. Эти подружки — известные у нас тряпичницы и попрошайки. У них ни стыда, ни совести. — Да что такого? Пусть взяла бы и носила мою кофточку, если она ей так понравилась. Зря ты так, — возразила Гуля и подумала: «Не жалко, это верно, дать поносить кофточку девочке, ведь у нее никогда такой не было, но каждая вещица напоминает теперь, как и когда купила ее мама. Больше она уже ничего и никогда не подарит. Остались только память и эти вещи от прежней жизни...» Гуля старалась меньше уходить в свою боль. Так нужно и для нее самой, и для братишки. Она старшая. Боба записался в подготовительную борцовскую группу. С удовольствием бегал в спортзал, у него появились хорошие товарищи: «Боб, айда на тренировку!», «Боба, видал книжку?! Прочту, тебе дам», «Ты примеры сделал? Покажи как». Гуля занялась музеями. Их тут два. Особенно заинтересовал ее музей шефа детского дома — Глеба Максимилиановича Кржижановского. Она не только знакомилась с экспонатами, присматривалась к экспозициям, она искала ключ, с помощью которого можно было бы сделать музей полезным при изучении ребятами истории страны. Тут все подлинное, такое интересное, присланное в детдом родными Глеба Максимилиановича. Фотографии, личные вещи, даже рукописи. Однажды Гуля сидела в музее одна, думала, даже записывала свои мысли. Здесь и застал ее Марат Иванович. — Знакомишься? Хочешь стать экскурсоводом? — Хочу. Я и раньше в школе работала в музее. А этот особенный. Хочется, чтобы он был как учебный кабинет. Тут такие интересные вещи! Марат Иванович присел рядом с Гулей, улыбнулся ей даже чуть смущенно. «Молодец, девочка! Ишь, как о музее надумала! А ведь верно, тут надо проводить специальные уроки». —А мне сейчас нужно очень много работать, чтобы... — Понимаю, девочка. Ты права. Работа поможет осилить горе. Скажи, имя тебе дали не случайно? В память Гули Королевой, верно? — Да, в ее память. Мой дедушка воевал с ней в одной части. Он видел, как ее ранило. Я хочу быть такой, как она. Хочу быть сильной. Давно хочу. — Это у тебя получится. Вскоре состоялось собрание, где довыбирали членов совета дома: двое воспитанников, закончив школу, ушли на срочную службу в армию. — Предлагайте кандидатуры, — сказал Миха-председатель. — Гулю! — раздалось сразу несколько голосов. — Без году неделя в доме и уже в совет! — выкрикнула с места Белкина. — Считаю, что за недолгое время Гуля уже успела показать, какой она человек, — громко и убежденно произнесла Ляля-узбечка. Но ее перебила Клава Голикова: — Пельмени умеет готовить, да? — Не только пельмени хорошо готовит, а и учится прекрасно, и подруга что надо, и организатор. — Да? Откуда это видно? — огрызнулась Верка. — Нам видно! Поддерживаем! Голосуй! — закричали ребята. — Миха, дай слово, — потребовала Белкина, пошептавшись с Клавой Голиковой. — Даю слово, хотя ты его и так хватаешь без спросу. Белкина поднялась: — Почему это они вдвоем живут? Чем лучше других? У меня тоже брат есть. Может, и нам отдельная комната полагается, а что-то не выделяют. Смех раздался со всех сторон. — Отвали, моя черешня! Ты хочешь со своим братом жить?! А почему носки ему не штопаешь, рубашки не стираешь, в тетрадки не заглядываешь? Шефы все ему делают. Молчала бы, сестричка нашлась! Ляля, нервно теребя косу, поглядывала в сторону Гули: очень ли огорчилась новенькая ее подруга? И многие другие девочки побаивались, как бы не встала сейчас Гуля и не сказала: «Не хочу в ваш совет, если есть тут такие склочные, противные девчонки, такие завистницы, такие бессердечные». — Не стыдно им, этим тряпичницам?! — шептала Ляля на ухо Ане-беленькой. Но встала Гуля и неожиданно для всех без тени обиды сказала: — Мы с Бобой можем жить врозь. Я с девочками из восьмого класса, а брат там, где Леня Сытин. Они уже очень хорошо сдружились. — Ой, молодец, Гуленька! — вырвалось у Ани. Слово взял Миха-председатель: — Будем голосовать. Кандидатуру Гули поддерживают и комсомольская организация, и пионерская дружина, и совет дома. Комната тут ни при чем. Найдет нужным директор вас переселить — переселит. Хорошо вам вместе? Живите! Он так распорядился, и живите. А мы все очень хотим, чтобы вам было хорошо. Не обращайте внимания на этих злобных девчонок. К счастью, в доме таких немного. Верно я говорю? — Верно! — закричали чуть ли не все ребята и захлопали в ладоши: — Голосуем. Гулю избрали почти единогласно. Совет в новом составе еще не приступил к работе, когда к новичкам пожаловали гости. Их было трое. Тетя Оля, подруга Гулиной и Бориной мамы, тетя Мара с дядей Гошей — друзья обоих родителей. — Деточки, милые! Мы за вами! Они целовали детей и плакали. Все трое. И дядя Гоша, солидный бородатый геолог, сморкался и вытирал глаза. — Что же поделаешь, деточки. Не вернешь. Вы будете жить с нами, — говорила тетя Мара. — Так мы решили, вы станете нам родными детьми. Вы ведь очень любите дядю Гошу? А шефами вашими станет вся наша геологическая партия, весь институт. И дорогих ваших папу и маму не забудем. Их так все любили, уважали... Скоро мы свертываемся, возвращаемся в Москву. Поток торопливой речи тети Мары перебила тетя Оля: — Как вы тут жили, ребятки? — Хорошо, — в один голос ответили Гуля и Боря. Через открытую дверь гостей разглядывали детдомовцы. Их собралось много. Всем хотелось знать, увезут ли геологи Гулю и Бобу. Впереди были Ляля, обе Ани, Женя-фотограф, а дальше старшие, среди них Миха. Гости поздоровались с ребятами, пригласили войти в комнату. Детдомовцы были молчаливы, лица у всех пасмурные. «Увезут, уговорят. А у нас разве плохо им жить?» — Спасибо вам, дорогие, что не оставили без своей заботы наших Гулю и Бобочку. Это так хорошо, что в самые тяжелые дни попали наши дети к вам, не остались одни со своим горем. Они не забудут вас, приедут в гости, и вы будете навещать их. Не правда ли? — Тетя Мара сказала это, усевшись на кровать, посадив по обеим сторонам от себя брата и сестру и обняв их за плечи. — Я пойду к директору. Поговорю с ним относительно документов, — сказал дядя Гоша. — Да, но, Георгий Игнатьевич, — начала было тетя Оля, старшая из всех, худенькая женщина с короткими, выцветшими на солнце волосами, однако ее перебила Гуля. Она стремительно поднялась с кровати и сказала тихо, но решительно: — Дорогие тетя Олечка, тетя Мара, нам с Бобой нужно поговорить. Вы так внезапно приехали. Подождите нас, дядя Гоша. Мы скоро вернемся. Она взяла за руку брата. Ребята у двери расступились. Брат и сестра вышли из комнаты. Детдомовцы тоже отпрянули от двери и плотной группой встали в коридоре. Все молчали, смотря на удаляющихся в глубину коридора Гулю и Бобу. Гости переглянулись, и тетя Оля тихо произнесла: — Что-то не так. Я вам говорила, что прежде всего нужно было расспросить, как они тут жили, а вы сразу... — Что сразу?! Что не так? — удивилась полная, румяная тетя Мара. — Мы, кажется, еще в поселке обо всем договорились. Детей я беру с большим удовольствием, и не только в память о родителях, но и по потребности души. — Да, но... — Тетя Оля смолкла на полуслове, так как в комнату вошли Гуля и Боба. — Тетя Оля, тетя Мара, дядя Гоша! Мы очень благодарны вам за приглашение жить с вами. Но не можем уехать отсюда. Мы уже привыкли. Нам тут хорошо. Мы не можем оставить всех друзей. Они тоже сироты... — Гуля нагибает голову, чтобы скрыть подступившие слезы. — Мы остаемся. Я и Боба так хотим. К вам мы приедем на каникулы обязательно, и к нашей тете, когда она немного поправится и выйдет из больницы. Обязательно... Лица ребят, опять столпившихся у открытых дверей, расцветают, и Миха произносит из-за спин меньших ребят что-то вроде «гы». Потом все разом громко и торжествующе кричат: «Ура!..» Притяжение добра В кабинете директора, у стены напротив стола, — ряд стульев. Там-то и примостились новенькие: две сестренки Таня и Нина, двенадцати и десяти лет, и их девятилетний братишка Сережа. Он не по годам серьезный, а личико круглое, розовощекое. Фамилия их — Басовы. Детей привезли издалека, с Алтая. Есть у них и мать, и отец, родительских прав не лишены, наверное, непьющие, между собой дружные и детей, конечно, любят. И все же изъяли ребят из семьи и прислали в детский дом. Такое случилось впервые за все годы работы здесь Марата Ивановича. Молча, безо всякого интереса глядят дети на директора. Однако он улавливает их враждебность, тоже молчит и медленно перечитывает лежащую перед ним сопроводительную: «...дети решением суда отторгнуты от семьи пятидесятников. Родители не разрешали им учиться в школе и тем нарушили Конституцию СССР». «Что сказать, о чем спрашивать?» Директор внимательно посмотрел в лица детей. Каждое выражало вызов: «Поневоле мы тут оказались и ничего хорошего не ждем». Их трое. Коллектив. Меж собой все обговорено. Маленький Сережа, или Сереня, как почему-то было написано в документе, самый сердитый. Он даже пыхтит. Пухлые губы сжаты, светлые бровки ерошатся над круглыми карими неподвижными глазками. «Колобок», — усмехнулся про себя Марат Иванович. Девочки прижались одна к другой. Старшая Таня с косичками, кудрявые волосы младшей коротко подстрижены, забраны под гребенку. Платья — серые, байковые. Сверху недорогие полушерстяные кофточки. «Глядят будто они пленные. Да так оно и есть». — Ладно, дети, — прервал молчание директор. — Я вижу, вы ни о чем спрашивать меня не хотите. Идите, устраивайтесь пока в изоляторе. Там, когда больных нет, всегда у нас новенькие живут. Есть комната на троих, в ней и размещайтесь. Что нужно, вам выдадут: и белье, и одежду, и зубные щетки, если из дому не захватили. В столовую пока не ходите. Еду вам дежурные будут в изолятор приносить. Банный день у нас завтра. Осмотрите дом, погуляйте в нашем парке, с ребятами познакомьтесь. Захотите со мной поговорить, милости прошу. У меня дверь всегда открыта. Маленькие алтайцы молча поднялись и один за другим вышли из кабинета. «Познакомились. Как-то даже неловко. Будто я в чем-то виноват перед ними. Ничего себе ситуация. Надо прочитать про этих пятидесятников. Никогда не слыхал о них». Со дня приезда в детдом алтайцев минула неделя. Дом занят подготовкой к 1 сентября, началу занятий в школе. Встречают последние группы экскурсантов на «большую землю». Побывали ребята у шефов в городе Жданове, в Прибалтике — следопыты совершили очередной, уже третий поход по местам боев 51-й армии. Сколько новых находок, сувениров для музея, рассказов! — Эй, братва! Айда во двор! Там портфели, ранцы, глобусы и еще всякую всячину привезли! Целая машина добра! Таскать нужно. — Кричит помощник дежурного, и все радостно высыпают во двор. По коридорам носятся девчонки с платьями, фартуками школьными на самодельных «плечиках» из палочек и веревочек. Одни бегут в гладилку, другие из нее. В классных комнатах кое-кто уже надписывает тетради, обертывает дневники. Все при деле. А неразлучные новенькие ходят, смотрят, но сами ничего не делают. На спинках их кроватей висят школьные формы, белые воротнички, которые нужно пришить, стоят у тумбочек новые туфли, ботинки для Серени. На столе положены для них стопки тетрадей, карандаши, ручки, два портфеля, ранец. Пойдут ли они в школу, кажется, ни у кого и вопроса нет. А им хочется, чтобы спросили, поинтересовались, пойдут ли. И вот в кабинет к Марату Ивановичу заглядывает старшая — Таня, за ней виднеется кудрявая головка Нины. — Входите ребята, здравствуйте. — Здравствуйте. Мы пришли сказать, что в школу не пойдем. — Не ходите, — чуть помедлив, говорит директор и опускает голову над бумагой, будто ему все равно, пойдут они в школу или нет. Он знал, что алтайцы не примерили форму, не выказали интереса к учебникам, тетрадям. Пальтишки у них свои, домашние. В них ходят гулять. Сказали так: «Нам казенные не нужны, свои есть». Знал Марат Иванович, что и в библиотеку новенькие не заглядывали, к телевизору не подходят и кино не смотрят. «Ладно, пусть демонстрируют. Подождем, — рассудил директор. — Не может это сопротивление очень уж долго длиться. А сейчас девчонки, наверное, удивились, что я не стал их уговаривать...» В доме продолжались хлопоты. Старшие девочки возились с малышами, что пойдут в первый класс. Подгоняли брючки мальчикам, пришивали воротнички, прикрепляли красные звездочки октябрятам. Работала парикмахерская. Ни один человек словно не замечал, что новенькие бастуют. Накануне 1 сентября вечером алтайцы сидели в своей комнате в изоляторе. Девочки вздыхали, смотрели на новые платья, портфели, стопки тетрадей. — Давайте пойдем? Посмотрим только, что там, в школе... Таня взглянула на брата, на сестру. Потянулась к платью. Нина, опережая ее, схватила свое — приложила к себе, быстро сбросила домашнее и натянула новое — школьное. Оделась и Таня. — Нельзя в школу. Бог накажет, — строго напомнил Сереня. — Не накажет. Мы только узнаем, как там, — успокоила его Нина. Она крутилась у зеркала. Платье оказалось ей в пору. — Хорошо, а? А фартук надо подгладить. Давай и твой. — Подожди, — остановила сестру Таня. — Надо Сереню одеть. Не длинны ли ему брючки будут? Они с удовольствием примеряли форму, раскладывали по портфелям тетради, учебники. Вбежала кастелянша Симушка, раскрасневшаяся, оживленная. — Девчата, там цветы, веточки красивые из тайги привезли. Подберите себе букеты, а то все растащут, не останется вам! И убежала. — Зачем цветы? — пробурчал недовольно Сереня. — Что, мы их себе на стол поставим? — В школу нужно нести цветы, когда первый день учиться идут, — объясняет старшая сестра. Она, стараясь не глядеть в круглые глаза братишки, подвертывает на нем штанишки. Осталось только подшить их и приладить белый воротничок к курточке. А Марат Иванович спрашивает запыхавшуюся кастеляншу: — Симушка, ты в изоляторе была? Как там, собираются они в школу? — Конечно, Марат Иванович. Форму примеряют. — Ну и хорошо. Было время, и Таня, и Нина, и Сереня ходили в свою деревенскую школу. Отец был членом партии, работал в колхозе. Ругали его председатель колхоза, партийный секретарь, что жена у него пятидесятница, а он успокаивал их: «Подождите, перевоспитаю. Дело это нешуточное». В кино мама ходить не разрешала, телевизор смотреть — тоже. Но запретный плод сладок, и старшие дети изредка нарушали материн приказ. Отец за столом, поглаживая их головенки, уговаривал мать: — Не сердись, голубушка, вся ребятня деревенская смотрела, и из ваших там были, я-то знаю. А нашим что ж, одним быть? И охота посмотреть кино, интересно ведь. И ничего плохого там не показывают. — И тебе бы все смотреть! И-и... Грешник ты, колхозничек. Мать махала рукой, шла в сени. Не ясно было, кто в семье верх берет, хотя, считалось, «отец голова». Вот ведь в школу-то он разрешал ходить, а в кино — это больше украдкой, тут материна власть была. Потом произошла беда. Был сильный паводок после обильных дождей. Река еще не вошла в свое русло, а отцу приказали перегонять стадо. «Скот через брод не поведу, — не соглашался он,— телята не перейдут, потонут». Но его вынудили вести стадо. Погибло несколько телят. Отца обвинили, наложили большой штраф. Он ездил куда-то объясняться, но ничего не доказал. Рассердился он. Выложил партийный билет, вышел из колхоза. Пятидесятники пришли на помощь. Собрали деньги, уплатили штраф. Отец стал пятидесятником. Теперь он строже матери запрещал детям водиться с колхозными ребятами и ходить в школу. Об этом много позже рассказала Таня Марату Ивановичу. Отношения у нее с директором установились очень хорошие. Как это получилось, девочка и не помнит. «Само собой получилось. А может быть, главным образом потому, что ждали от него недоброго. Будет он командовать, приказывать нам, над верою глумиться. А он ничего этого не делал. Улыбался нам и каждый раз будто догадывался, чего нам не хватает, и старался именно это нам дать. Вот перевели нас из изолятора именно к тем девочкам, к кому хотелось, и Сереню поместили с очень хорошими мальчиками, и комната их рядом с нашей. Покупали свитера. И такие красивые нам с Ниной достались! А еще посылки... Мама написала в письме, что послали нам валенки всем, хорошие катанки. В валенки положила конфеты, орехи, другие сладости. «Да небось все это не вам достанется и валенки, разве вам попадут?» — писала мама. А мы все-все получили. Обидно мне стало тогда, что плохо мама думает о хороших людях. Они, поняла я, не только в ее секте есть, а везде. Вот Марат Иванович, он, не то чтобы чужое брать, свое все отдает ребятам» — так говорила мне Таня еще в первый мой прилет к ним. Тогда они, алтайцы, уже не только к жизни в детдоме привыкли, но и успели у себя дома побывать и опять тут очутиться. Тогда же, в первый день учебы, все сложилось хорошо. Пришли новенькие в свои классы: Сережа — во второй, Нина — в третьий, Таня — в пятый. Познакомились с учителями, узнали, что предстоит изучать. Как и другие дети, принялись решать задачки, писать диктанты. Так и пошло... Марат Иванович не касался их веры, не пытался убедить ребят в абсурдности религиозных представлений пятидесятников, не требовал признать неверными их взгляды. Он считал, что пройдет время и дети сами сделают выбор. И воспитателей, и детдомовцев убеждал он, что главное — не оттолкнуть алтайцев насмешками или излишним любопытством. «Должны они увидеть, что живем мы по законам правды, добра, справедливости, и тогда душами потянутся к нам. Уверен в этом». Первое время сторонились ребята телевизора, а когда показывали кино, Сереня приходил в зал, но сидел, крепко зажмурив глаза. Он слушал, но не смотрел и был уверен, что бог не сердится на него. В классе принимали детей в октябрята. Сереня съежился весь, втянул голову, сжал кулачки, побледнел. Он ждал, что сейчас произойдет страшное: наступит конец света. Но вот учительница и пионервожатая поздравили ребят, прикололи им звездочки, все запели песню, и... ничего не произошло. Мальчик поглядел по сторонам, глубоко вздохнул, успокоился и даже улыбнулся. «Хорошо, что нет конца света». Теперь он стал ходить в спортзал и заниматься со своими друзьями борьбой, которой очень увлекся. Когда смотрел кино или телевизор, уже не зажмуривал глаза. Нравился Сережа директору. Интересный это был мальчишка — надежный, справедливый, любознательный. Все постигал основательно, крепко. Исподтишка Марат Иванович присматривался к нему и радовался, замечая, как быстро он развивается, освоившись в детдоме. У него появились друзья. Он весело играл, заразительно смеялся. Любо было на него смотреть. Учился хорошо. Задано три примера, решит пять. Это ему в удовольствие. В числе самых успевающих завершал учебный год. Таня и Нина тоже отличные ученицы. Обе увлеклись занятиями в кружке «Умелые руки». Шьют, вышивают, делают аппликации. Ждут не дождутся, когда шефы со швейной фабрики привезут груды обрезков разной материи. Здесь есть и большие куски, годные на платья, кофточки. Надо только увидеть, из чего и как скроить. Особенно преуспела Таня. Она умеет прекрасно комбинировать, подбирать цвета, моделировать наряды. Вкус у нее оказался отменный. В детдом каждый месяц приезжают от шефов опытные закройщицы, и устраивается показ моделей. Нарядные, в самими сочиненных и сшитых платьях, тщательно причесанные предстают девочки одна за другой пред строгие очи мастериц и Веры Николаевны, их преподавателя по труду. Она представляет закройщицам своих учениц. — Это Таня Басова, ученица пятого класса. Шьет первый год. Фасон создала сама. Платье скомбинировано из трех отрезков. — Прекрасно! — Лучше и не придумаешь. Молодец! Отлично! Таня улыбается, смущенно потупив голову с длинной густой косой через плечо, но, чуть отступив, не уходит — посматривает ожидающе на Веру Николаевну. — Да, Таня у нас не только себе платья шьет, она и малышей наряжает, — продолжает учительница. — Сейчас продемонстрируем платьице и костюмчик ее работы. — Оля, Сереня, выходите! — кричат девочки, сгрудившиеся у двери в другую комнату. И выступают оттуда Сереня в новых штанишках и курточке, а рядом малышка Оля в нарядном легком платьице и с большим бантом в волосах. Дети останавливаются перед столом гостей, поворачиваются кругом — медленно, важно, кланяются и уходят назад. Они уверены, что их наряды понравились, а главное, они так хорошо повернулись и поклонились городским тетям. Для Тани, девочки умной и общительной, детский дом оказался совсем не тем принудительным местом проживания, который она себе раньше представляла. Обстановка уважения к каждому из воспитанников, а значит, и к ним, доброжелательность, чуткость не только взрослых, но и товарищей сыграли большую роль в том, что Таня, ее брат и сестра очень скоро почувствовали здесь себя легко и не так уж часто вспоминали родной дом. Важно было и то, что они очень хотели учиться, были любознательными, а дома запрещали ходить в школу. Выйдешь погулять, мама поглядывает: с кем заговорил, куда направился? Взял книгу, посмотрит какую. Одну разрешит читать, другую нет. «Решайте задачки из учебника, переписывайте тексты из книжки для грамотности, а другие предметы зачем? И без географии и без истории вполне можно прожить», — говорила она. Тут, в детдоме, совсем другое дело. А еще Таню, как когда-то девочку Гулю, что жила здесь вместе с братишкой Бобой, очень заинтересовали музеи детдома, особенно музей Глеба Максимилиановича Кржижановского. Здесь хранились его письма, телеграммы детдомовцам. Это самые дорогие реликвии. Их ребята читали, рассказывали, как возникла дружба детдомовцев с Глебом Максимилиановичем. Таня часто и подолгу бывала в музее. Рассматривала фотографии старых большевиков и самого Кржижановского. Вот он с товарищем Лениным. Он был другом великого вождя. Таня смотрела, читала страницы из работ Кржижановского и многое начинала понимать по-другому, не так, как учили пятидесятники. Личные вещи, присланные членами семьи Глеба Максимилиановича в музей детдома, портреты его близких, побывавших в гостях у ребят, — все делало и ее как бы причастной к этому замечательному человеку, а значит, к его идеалам. И вот весной, перед концом учебного года, Таня попросила, чтобы ее приняли в пионеры. — Для меня это не так просто и легко, как для других ребят. Для меня это очень серьезно, и потому хочу, чтобы меня принимали перед строем всей школы, — сказала она Марату Ивановичу. Директор детдома стал уже для нее близким, уважаемым человеком. И потому она с волнением ждала, что он ответит. Облегченно вздохнула, когда он серьезно сказал: — Что ж, если ты так хочешь, примут тебя перед строем школы. Я понимаю, как это ответственно для тебя. Передай вожатому, что я одобряю твое решение. Под бой барабанов вышла перед строем школьников девочка-детдомовка, отличница пятого класса Таня Басова. Звонким от напряжения голосом, четко произнесла Торжественное обещание. Вожатый повязал ей галстук. Девочка подняла руку в пионерском салюте. Подбежали подруги-пионерки, протянули Тане цветы. Она улыбалась. — Ребята, сорок лучших ваших товарищей мы можем послать на отдых в Крым. Называйте фамилии самых достойных. Я буду записывать, — объявил вожатый. — Ура! Сорок человек?! А из каких классов? — С третьего по восьмой класс. Выберите лучших и в учебе, и в труде. Одним словом, примерных для всех. — Нужно послать Басовых, всех троих. Они — достойные. — Правильно, Басовых! И учатся отлично, и в нарядах на совесть работали, и в мастерских! — И товарищи что надо! Называли, конечно, и других. Так бывало всегда. Все в доме решалось на принципах демократии. Вопреки мнению коллектива Марат Иванович никогда не награждал кого-либо из ребят. Передовики, лидеры — это те, кого большинство считает таковыми. Поощрения удостаивались не только лучшие в учебе, но и сделавшие скачок в своих успехах, осилившие лень, проявившие упорство. Получил недавний двоечник первую крепкую тройку, а след за ней четверку, и на стене появляется «молния». Большими буквами, ярким фломастером написано: «Коля Обухов выправился по математике. Коля, так держать! Поздравляем!» Коля ходит сияющий. Будет и дальше стараться, его выдвинут на поездку к шефам «на материк», вручат подарок в праздник «день чести». Марат Иванович был рад, что ребята лучшими назвали Басовых, но и беспокоился: вдруг умыкнут их родители из крымского лагеря? Придется идти на риск. Нельзя их не послать. Ведь это мнение всего коллектива, знак доверия, а для Тани, Нины и Сережи еще один шаг от прошлого — к людям, живой жизни. Однако, если сказать в облоно, что он посылает Басовых на юг, там это запретят. И ведь не поймут, что, не пошли их, потеряешь расположение детей навсегда, да и коллектив возмутится: «Как, почему?! Это же лучшие! Мы их выдвинули, за заслуги!» «Пусть едут, — решил директор, — а там будь что будет, но, что бы ни случилось, я поступаю правильно». И детей выкрали родители-пятидесятники, увезли всех троих из крымского лагеря. Стали таскать Марата Ивановича на разговоры, один другого тяжелее, получил он строгий выговор, но все равно считал, что поступил правильно. Ведь главными принципами в его системе воспитания были доверие, уважение к личности воспитанника, признание воли коллектива детей. Мог ли он изменить им? «Пусть мои алтайцы сейчас там, у родителей, но все, что получили здесь, не пройдет даром», — говорил он себе. Нельзя сказать, что никто из начальства не поддерживал Марата Ивановича. У него и всех детдомовцев был в области большой друг, умный, отзывчивый и тоже «рисковый», — председатель облисполкома. Вместе со своей женой он приезжал к ребятам в праздник, привозил всем конфет, печенья, фруктов. Обходили гости спальни, классные комнаты, обедали в детдомовской столовой. Потом ребята устраивали концерт, показывали свои работы и столяры, и швейная мастерская, и кружок мягкой игрушки. Такие встречи были для всех большой радостью, и проходили они в непринужденной обстановке домашнего общения. Председатель облисполкома часто помогал Марату Ивановичу в трудную минуту, не давал расправиться со строптивым директором. А уж как раздражали «инстанции» его независимость, самостоятельность! И в этой истории с Басовыми председатель облисполкома понял Марата Ивановича, одобрил его действия и спас его. Прошел год, и девочки Басовы вернулись в детдом. Сереню оставили родителям. В этой семье было три дочери. Подрастала там еще пятилетняя Оля. А сынок Сереня — единственный, самый любимый. Оставили его и потому, что он сам попросил об этом. — Хорошо в детдоме жить, — рассудительно сказал мальчик, — да тут я матери должен помогать, за Олей следить. А в школу я ходить обязательно буду. Это мне разрешат, я уверен. И мать тут же обещала в школу его пускать, только бы дома жил. Девочки не возражали против возвращения в детский дом, но только чтобы в свой, к Марату Ивановичу. Встреча была незабываемая. Марат Иванович и детдомовский шофер, бывший воспитанник, ожидали девочек на аэродроме. Первой из самолета вышла Нина. Как она обрадовалась, когда увидела своих! Стремглав бросилась к ним, но, подбежав, остановилась, засмущавшись. Девочка сильно подросла, но была очень бледненькая. Видно, сказалось частое сидение в подполе, где их прятали от властей родители. — Простите нас, Марат Иванович, — проговорила, шмыгнув носом и наклонив голову. — Ну что ты, Ниночка! Здравствуй! Я очень рад, что вы вернулись. Подошла и Таня. В ее глазах стояли слезы, но она справилась с волнением и сказала тихо: — Не судите нас. Мы не могли тогда не уехать домой. Родители извелись в разлуке. Они не верили, когда мы писали, что живем хорошо. Мы им были очень нужны. Это ведь наши мама и отец. Вы знаете, по папиной линии мы от декабристского рода происходим. Папа у нас хороший, честный человек. В колхозе его обидели, там скверные люди командуют, но мне нужно было рассказать ему о том, что я поняла здесь, в детдоме. Мы с ним много говорили о жизни. А галстук сберегла. Можно его надеть? — Думаю, что можно. Ты это сама должна про себя знать. Я лично тебе верю. Марат Иванович потом вспоминал: «Видно было, что девочки соскучились по дому, по ребятам. Расспрашивали обо всех новостях, вникали во все наши дела и заботы. И ребята приняли их как родных, словно и не было года разлуки. Одноклассники помогли им в учебе, занимались с девочками и учителя. Учебный год Нина и Таня закончили успешно. И эта общая победа еще больше сблизила всех». Прошло время, и Таня стала комсомолкой, вошла в совет дома, а вскоре ее выбрали председателем. Училась прекрасно и готовилась поступать в университет. Много читала, руководила группой чтецов и дикторов детдомовского радио. Во всем старалась походить на старшую сестру и Нина. Таня, закончив школу, успешно сдала экзамены на педагогический факультет университета, а Нина после восьмого класса поступила в медицинский техникум. Хорошие профессии выбрали девочки! Мы встретились с Таней, когда я прилетела к детдомовцам во второй раз. «Наша студентка часто наведывается домой, как, впрочем, и другие выпускники», — с отцовской гордостью похвалился Марат Иванович. Когда я спросила, скучает ли она в городе, Таня смахнула слезинки с длинных ресниц и призналась: — Как не скучать. Видите, вот провожают меня с продуктами. И рыба тут, и икра, и пирожки, и варенье. Всего напихали. И деньги ежемесячно со спецсчета переводят. Приеду — окружат, не наговоримся. Родной это дом. Счастливая я. Девушка улыбается, а слезинки все набегают. К ней подбежали две малышки. Одна обняла Таню за шею, другая стала что-то шептать ей на ухо. — Хорошо, Любушка, — сказала Таня. — Обязательно перепишу и привезу тебе эти песни. — Секреты у нас, — объяснила она мне, когда девочка, поцеловав ее, убежала. — Вчера им студенческие песни пела, так вот хочет их выучить. Подошел шофер, взял вещи девушки и направился к машине. Пора была уезжать. Мы распрощались... «Мы все очень горды. Наша Таня избрана комсоргом курса. Представляете, девочка из семьи сектантов и комсорг! Вот оно, притяжение добра» — так через полгода после того, как я видела Таню, написал мне Марат Иванович. Осевок Неизвестно, кто первый назвал Таисию Осевком, но прозвище к ней пристало. Даже шепелявые первоклассники могли сказать: «Это Тайка-ошевок шабаку пустила». Или: «Осевок по радио говорила». Тая Зверева отличалась очень звучным голосом, умела хорошо, с выражением декламировать стихи и благодаря этому была детдомовским диктором, выступала по местному радио. Еще она шагала впереди колонны на парадах и демонстрациях, потому что имела спортивную осанку, легкую, пружинящую походку, и весь ее вид как бы говорил, что ее место впереди, она должна задавать ритм движению шеренги. Да что говорить, красивая девчонка! Этого у нее не отнимешь. А еще — и это важнее — с первого и по восьмой класс училась легко. Не отличница (потому что стараться не умела), но и не троечница, так, с серединки на половинку. Были у нее и тройки, и четверки, а разохотится, и пятерок наполучает. Но почему же тогда «осевок»? Чем она плоха? К тому, что она очень ленивая, давно все привыкли. Спит дольше всех, потом валяется в постели. — Ой, девчонки, лежу, думаю, а о чем? Сама не разберу. Мысли то про одно, то про другое, как блохи скачут. Не ухватишь ни одной... Соседки по комнате ее не слушают. Каждая занимается своим делом: одна убирает постель, другая заплетает косы. Таиска потягивается, потом сбрасывает одеяло, достает из-под подушки зеркальце, любуется собой. — Зубки какие у меня красивенькие! Все ровные, взгляните! — Нашла что разглядывать! Зубы как зубы. У других что, хуже? — Господи, откуда ты такая, Осевок, взялась? А Тайка и не обращает внимания на эти слова. Продолжая любоваться и оглаживать себя, она мурлычет: — Бедняжечка, миленькая, хорошуля, никто тебя не любит, не жалеет. Фу, некрасивые вы, я лучше всех, вот вы и злитесь. Какие у меня глаза, прямо жгут, особенно если сощурюсь. — Ой, не могу! Ты, красавица, встанешь или нет? Мне комнату убирать надо. Опять за тебя кровать заправлять прикажешь? Все на зарядке уже, а она все в зеркало смотрится. Умыться не успеешь, как на завтрак пора бежать будет. Ну до чего же ты надоела, Осевок! У этой девочки не было ни малейшего понятия о скромности, застенчивости. Без этих качеств Таиска очень легко обходилась. То, что она красивая, уяснила лет с десяти. Тогда и научилась отрывисто, громко смеяться, победно встряхивать густыми, тяжелыми кудрями, высоко и гордо держать голову. Учителям она отвечала не просто, а будто позируя. Этим возмущала одноклассников. — Ты, приютская принцесса, чего кривляешься? — А тебе завидно? Покривляйся, как я, с такой-то рожей?! Сумей вот. В школе детдомовцы заступались за нее: «Ишь, слово отыскали — «приютская», нашли чем уколоть!» А дома ругали: — Брось изображать из себя. Надоело, стыдно за тебя всем нашим. Неужели совсем совести нет? — Вот еще! Чего это вам стыдно? Что я, в чужой карман залезла? Улыбнуться не дадут, учителю отвечать не разрешают. Монахи вы. У нее не было подшефных малышей. Она не понимала радости сшить платьице, отгладить его и нарядить семилетнюю «сестричку», причесать ее, завязать ей большой бант. Не хотелось Тайке, чтобы косолапая малышка бежала ей навстречу, раскинув руки и крича: «Таечка, милая! Покружи меня немножко! Посмотри, как я научилась через голову кувыркаться. А проверишь, как я из букваря переписала?» Таиска-осевок не старалась быть хорошей, чтобы заслужить любовь окружающих. Не любя никого, она была уверена, что ее и так должны все любить. Садилась эта румяная, большеглазая, действительно очень хорошенькая девчонка рядом со своей воспитательницей, оттеснив при этом кого угодно, бесцеременно брала руку воспитательницы и возлагала себе на плечи. Хочу, мол, Нинсанна, чтобы вы меня обняли. Вот и обнимайте. А Нина Александровна уже семь лет воспитывает Тайку. Она помнит ее маленькой, ласковой. Ласковая? Она и тогда ласкалась, только если ей от вас что-нибудь нужно было или подступало желание получить самой ласку. — Хитренькая, это верно, — говорили Нине Александровне воспитательницы. — Где-то, в чем-то вы упустили ее, — вздыхает одна из них. И начинается спор. — Нина Александровна упустила?! А вы бы не упустили?! Это же феномен! Это же совсем необычная девчонка! Отыщите еще такую у нас? Да, я впервые в жизни встречаю такую бессовестную натуру. — Особенный подход к ней нужен был. — Да не стыдили ли ее все, не увещевали ли? А ребята как наседают! Она неисправима. С нее все как с гуся вода... То и дело воспитатели говорили о Таиске. И чем она становилась старше, тем разговоров было больше. А Таиске, хотя она и не обращала внимания на слова ребят да и воспитателей о себе, все же очень не нравилось, когда кого-то хвалили, а ее нет. Превосходство других вызывало в ней раздражение. Но оно было недолгим, быстро исчезало. Девчонка умела утешиться, так как была совершенно уверена, что она самая красивая: «Ну и ладно, а я зато...» Жизнерадостная, самонадеянная, она не могла долго быть в угнетенном состоянии. Обходилась Таиска без подруг и не страдала из-за того, что с ней не дружат. Бесцеремонность ее всех обескураживала. Соседка по спальне расчесывает волосы, Таиска хвать у нее из рук расческу и погружает ее в свои кудри, а растерявшуюся от неожиданности девчонку плечом от зеркала оттесняет. — Чего это ты? Где твоя расческа? — Она грязная, и запихнула ее не помню куда. — Ну, Осевок, ты даешь! Ребята усаживаются делать уроки. Таиска оглядывает своих одноклассников, выбирает, кто ей нужен, ни слова не говоря, подходит и берет со стола или прямо из рук тетрадь. — Сейчас перепишу. На уроке не успела. Что там задано? — Зачем хватаешь без спросу? Нахалка. Нет, чтобы попросить! — Еще просить! А ты вдруг не дашь? Драться с тобой, да? Она и не смотрит на девчонку или мальчишку, у кого отняла тетрадь. Идет к своему столу, садится, переписывает. В столовой Тайка могла залезть пальцем к кому угодно в тарелку. — Дай попробую, вкусненькое сегодня или нет. — Бесстыжая! Ты ногой залезь, тебе все нипочем. И вес же до поры до времени самым большим ее пороком была лень, нежелание хотя бы малость трудиться по дому, в нарядах. От этого страдали ребята, привыкшие к тому, что в доме все работают, каждый вносит свою долю, потому-то и помещение всегда хорошо убрано, обед вкусный и готов ко времени и все вообще идет, как надо. Здесь даже маленькие ребята трудятся, и каждый старается не ударить в грязь лицом. Одна Таиска на 160 человек — осевок, ленивица, белоручка, эксплуататорша. Она всячески отлынивает от дела. Если же не удается отвертеться, работает спустя рукава и так скверно, что все после нее нужно переделывать. Мыла пол — надо его перемывать, чистила картошку — надо выбирать ее картофелины и чистить их вновь. Девчонки сокрушались, если попадали с ней в наряд. Но в последнее время заставить ее работать стало совсем невозможно. Врала что угодно: «Ужасно болит голова», «Не могу нагибаться, тошнит, спину колет». — Ну, Осевок, ну, паразитка! — отбегал от нее ответственный дежурный, задыхаясь от злости и не зная, чем пронять, как наказать эту шалопайку. Но наступило и другое. Уже в четырнадцать лет стала Таиска кокетливой, даже жеманной. Теперь она занялась главным образом завлечением мальчишек. Стала влюблять в себя. Делала она это без стеснения, бросая вызов непонятной ей девичьей стыдливости. — Чего это мне стыдиться, глаза опускать? Что я — как они? — кивала Тайка в сторону девчат, когда ее, вертящуюся без дела, попробовал пристыдить ответственный дежурный Петр Лунев. — Не работаешь, другим мешаешь. Только бы тебе хвостом крутить, Тайка. Постеснялась бы. — Ох, Петро! Ну погляди ты наконец на меня. Уясни, кто с тобой рядом стоит. Разве похожа я на них? Сидят, скукожились. Разве я такая? Разгляди ты меня хорошенько! Ну?! Встряхнула кудрями, улыбнулась по-особенному, чуть сощурив бесстыжие глазищи и вскинув подбородок. Приоткрыла алые губы, демонстрируя блестящие перламутровые зубки. И вскоре пал Петро, ее первая жертва. Роман длился недолго. Петя закончил школу и ушел в армию. Тайка слала ему письма, а тем временем приглядывала и приглядела, а потом и «загипнотизировала» нового выпускника. Теперь в школе на переменах во время самостоятельных занятий и у телевизора по вечерам все видели рядом с ней тихого чернобрового Бориса Рубина. Он рыцарь, этот Борис. Ему говорят: — Твоя Тайка помимо всего прочего вертушка и изменница. — Если повторишь — зубы выбью. — Правду слышать не желаешь, против правды идешь, Руба, да? — Не марай ее. Я за себя не ручаюсь. Понял? Товарищ уходил. Что с Борисом говорить? Псих стал. Учится теперь еле-еле. Дрянь эта Тайка, сбила парня с толку. Эх... Девчонки спрашивали: — Зачем тебе Руба, если Петечке письма шлешь? — Может быть, мне одного мало. И не приставайте, не ваше дело. Тут и залихорадило детдом. Такого еще не бывало. Какие ребята гибнут! В особенную проблему превратилось поведение Таиски, когда после проводов десятиклассников, среди которых был и Рубин, она «свела с ума» уже третьего. Им оказался добрый, застенчивый, белобрысый Николай Ходков, или Николаша, как, по примеру Марата Ивановича, звали его все в детдоме. Как-то, сказавшись больной, Таиска лежала на кровати в ожидании врача. У ее изголовья устроился Николай и гладил рассыпавшиеся по подушке блестящие волосы. В комнату вошел директор. — Николаша, почему ты здесь, а не в школе? — У нас урок пустой, ко второму сейчас побегу. — Торопись. Краска залила лицо, уши, шею тонкокожего, с белыми ресницами над прозрачно-голубыми глазами мальчика. Нагнув голову, шмыгнул он мимо Марата Ивановича к двери и часто застучал ботинками по лестнице вниз. Директор грустно глядел на лежащую перед ним девочку «Пятнадцати еще нет, куда она торопится? Что это в ней? Наследственность звоночки подает или дурь в голову ударила от сознания своей привлекательности? Знает давно, чертовка, что красивая, вот и блажит. Кавалеры ей нужны, а сама к ним никакого чувства не питает. Это же заметно. Нашла забаву. Выдрать бы ее надо, а тут разговаривай». — Кто тебе из троих привороженных больше нравится? — без тени улыбки спросил директор, усаживаясь на стул, освобожденный Николаем, но отодвинув его от кровати подальше. — Каждый понемногу. — Выбираешь? Не знаешь, на ком остановиться? — Не знаю. Может быть, ни на ком. Таисия глядела на Марата Ивановича, даже не моргнув большими ясными глазами. «Чем ее проймешь?» Он вспомнил недавно приезжавших в детский дом в гости своих бывших воспитанников Виктора и Асю Кариных с детьми. Замечательная семья получилась! Их свадьба была тут, в детдоме, одной из самых первых, а позже уже десять отпраздновали трезвых, без вина, но очень веселых. Ася очень рано, учась еще в восьмом классе, полюбила Виктора, но она его ждала, пока он служил в армии, а Таиска невестится совсем по-другому. Оказывается, она в это время тоже про Кариных думала. И ошарашила директора своей логикой навыворот. — Небось, вы не ругали свою Асеньку. Вон она какого себе мужа отхватила, и не старше меня была, когда влюбилась. — Да, именно влюбилась, в одного и на всю жизнь. Она стремилась быть достойной его любви. Отличалась и скромностью девичьей, и верностью. А ты что делаешь? Разве ты любишь? Ты оскорбляешь это слово, когда произносишь его. Вот я тебе что скажу. Не хотел, а разволновался Марат Иванович. И от обиды за своих парней, которых «завертела» эта девчонка, и за нее саму, такую непутевую, однако же не чужую, свою воспитанницу, и за то чистое и святое, что называлось любовью, как он понимал и хотел, чтобы понимали все они, его ребята и девчата. А Тайка-осевок, глядя теперь в потолок и лежа с закинутыми за голову руками, раздумчиво промолвила: — Мне бы такой нашелся, как Витя Карин. Я бы другого тоже искать не стала. И красивый, и золота намывает сколько. Ему и премии, и почет на руднике. Он вон, ее, Аську-то, как куколку нарядил. — Ай, ай, золото, премии, наряды! Да разве, когда любят, думают обо всем этом?! Ты понятия не имеешь, что такое любить, глупая девчонка! Пока еще это все не твоего ума дело. Ты блажишь, ты играешь, и это очень плохо, не столько для мальчишек, что скоро в тебе разберутся, как для тебя самой. Ты себе душу отравляешь всем этим. Училась бы и не думала о ерунде и ребят бы с толку не сбивала. Да... С Асей ты себя не равняй. Она совсем была не такая. — Вижу я все. Пусть она не такая, как я. Какая уж есть. Другие притворяются, что скромные, а я не хочу притворяться. К чему мне это? Вот. Отвернулась к стене, натянула одеяло на голову. Поговорили, мол, хватит. Постигла Марата Ивановича очередная неудача. Ребята вели с Ходковым серьезный разговор. Цель — отвадить от Таисии. — Не стоит твоих чувств этот осевок! — Есть у тебя понятие, что, будь здесь Борька или Петро, она бы и не взглянула на тебя? — А задумывался ли ты, Николаша, к кому она перепорхнет, когда ты уйдешь из детдома? — Да как ты можешь быть предателем?! Ведь она беспрерывно конвертики без марок на войсковые части шлет — и Петьке, и Борьке! — Ну да?! Врешь! — проняло это сообщение Николая. Красный, взъерошенный, с выступившими капельками пота на лбу Николаша тяжело дышал. Он крутил головой, смотрел то на одного из говоривших ребят, то на другого. О том, что Тайка пишет ребятам письма, он не знал, и теперь это его ошеломило. Другой Колька — Лобик, невысокий, крепкий парнишка, эвенк по национальности, до щелочек сузил острые глазки и презрительно сплюнул: — Ты что? Не знал, что пишет?! Фью! Это не девчонка — вещь, и все тут. Как такую любить? Андрей, близкий друг Ходкова, помалкивал, ждал, когда Николаша созреет, чтобы решительно подвести итог. Теперь он увидел: пора. — Все, хлопцы. Уверяю вас, Николашка не будет подлецом. Он сделает вывод. Откинет Тайку. Верно я говорю, Коля? Наколаша молчал и не глядел на ребят. Андрей настаивал: — Коля, дай слово, раз и навсегда: к Тайке ни шагу, ей ни слова. Мы выдюжим. Верно, Николаша, а? Ходков медленно поднял голову, посмотрел на Андрейку и кивнул. — Порядок. Андрей пожал Николаше руку. Он недаром сказал: «Мы выдюжим». Всем было ясно: Андрюшка сейчас берет на себя тяжелую ношу. Он ни на минуту не будет оставлять Николашу одного. Он тоже встречался с девушкой Женей, дочерью учительницы математики их школы. Они вместе занимались — оба готовились на математический факультет университета. Андрей был способный, и Женя внушила ему уверенность, что сдаст он экзамены и будут они студентами. Обычно после «мозговой тренировки» они ходили на лыжах, иногда в кино или просто прогуливались по поселку. Теперь придется временно отказаться от встреч и даже занятий с Женей. Он посвятит себя только другу, пока тот не «вылечится». Николай Ходков при встрече с Таиской отворачивался, хотя и страшно краснел при этом. Ни на ее слова, ни на записки ответов не давал. Андрей всегда был рядом. — Вопрос ваш исчерпан. Закрыт он, ясно? Не лезь к Кольке. Это бесполезно, — говорил он Тае. Таиска «переживала» недолго. Вскоре, встряхнув рыжеватыми кудрями, нашла себе нового кавалера из поселковых ребят — ученика девятого класса их школы, некоего Жорика, смазливого и всегда более франтовато, чем другие, одетого. Девчонки к этому времени, и старшие, и средние, объявили Осевку бойкот. Вырастала, становилась все крепче стена отчуждения между всем коллективом детского дома и этой нахальной, беспеременной и легко нарушающей неписаные понятия порядочности девчонкой. Это организованное презрение не могло не повлиять даже на нее. Больно уж неуютно, зябко ей стало. Раздосадованная пришла Таисия в кабинет Марата Ивановича. — Устройте меня в сельхозшколу, что ли. Надоел детдом. Видеть никого не хочу. — Но ведь надо закончить восьмой класс. — Мне и школа надоела. Те же рожи там. Могу и в СХШ учиться. Что я дура, учиться там не смогу? — Хорошо. Я попытаюсь тебя туда перевести. Дадут общежитие. Только учти, вести тебе надо себя по-иному, нежели ты привыкла. Иначе и там не приживешься. — Учту, товарищ директор. Знал Марат Иванович, что ненадолго расстается детский дом со своим осевком. Вернется она, несовершеннолетняя, непутевая. Разве сможет учиться и ухаживать за коровами? Она же белоручка. Да и как вынесут ее причуды соседки по общежитию? А у Тайки свои соображения были. Своей воспитательнице она сказала: — Нинсанна, дорогая моя, я вас скоро на свадьбу приглашу! Жорик мой школу бросает, на стройку устраивается. У него комната отдельная есть. Ясно? — Ой, что ты творишь, Таисия?! Кто вас поженит, ты же еще ребенок, да и он несовершеннолетний. Зазнайства, гонора в тебе много, а ума — ни на грош. Я все жду, жду, когда ты поумнеешь, а ты все чуднее становишься. И чем дальше в лес, тем больше дров. Ишь что выдумала — и сама школу бросает, и мальчишку с толку сбивает. И зачем тебе вся эта игра с мальчишками?! Поостерегись немного. Не доведет тебя эта игра до добра. Хотя бы про меня подумала. Все твои грехи — мои. «Вы воспитательница, ваша она, Таисия», — говорят. А что мне с тобой делать прикажешь? — Ничего со мной делать не надо. Ухожу, и больше вы за меня не в ответе. Повернулась и ускакала. Вздохнула Нина Александровна и пошла в общежитие СХШ узнавать, есть ли место в девичьих комнатах, а потом к родителям Жорика — спросить: в курсе ли они, что задумал сын? И что они по этому поводу думают? Среди учебного года Таисию в порядке исключения в СХШ приняли. Дали место в общежитии, талоны на питание. Из детдома она ушла демонстративно, не простившись ни с кем. Шла от дверей (ведь от дверей родного дома!), горделиво помахивая легким чемоданчиком. К Марату Ивановичу должна была после зайти за документами, а потому и к нему не заглянула сейчас попрощаться, а благодарить за хлопоты по ее устройству было не в ее правилах. — Здрасьте, я Тая, — представилась она в общежитии трем девушкам — соседкам по комнате. Две из них оказались русскими, одна — чукчанкой. — Здравствуй. Ты из детского дома? Что это вдруг к нам надумала? — Да так. Плюхнулась на свободную кровать прямо в пальто, скинув только шапку. Жарко ей показалось. Рассыпались ее медные кудри по плечам, и залюбовались подруги новенькой, такая она оказалась «принцесса». А в комнате тут порядок. Не хуже, чем у них в доме. Кроватки выровнены, покрывала белые, застланы со складочкой посередине у каждой, на подушках накидки вышитые, половички у кроватей, на стенах — картинки, на окне — красивые тюлевые занавески. «Ишь ты, футы-нуты, — подумала Тайка. — И здесь цепляться будут. Это факт. Да недолго проживу с ними, потерпим». Вскоре началось. — Мы тебя простили. Одну очередь ты не дежурила. А теперь включайся. И заметила, что мы за тебя твою кровать перестилаем? — Нет. Не заметила. И кто вас просил ее перестилать? — Порядок любим. И ты следи за порядком. А сегодня подежурь. Пол вымой, пыль вытри, все прибери. Ясно? — Ясно-то ясно. Но у меня нет времени на эти дела. В другой раз как-нибудь. И удрала скорее из комнаты. — Да! Хороша товарка нам попалась! Недаром из детдома ее к нам подкинули. Ежедневно Тайка бегала к Нинсанне домой. — Покормите меня. Я голодная. — Завтрак, небось, проспала? А обедом не наелась? — Ну да. — А ученье-то как? Успеваешь, занимаешься? — Да в школе — как и в нашей было. Я понимаю, а учить уроки не успеваю. А уж практика! Это ужас. Там навоз, холодно. Поест у сердобольной воспитательницы и бежит на свидание. — Жорик, ты любишь меня? — О чем спрашиваешь? Конечно, люблю. — А когда на работу устроишься, когда заберешь меня из общежития, от коров? — Понимаешь, надо подождать. Мать против. Да и отец, конечно, тоже. Но он помалкивает, а мама говорит: «Пусть паспорт получит. Так ни о какой прописке и проживании у нас и речи быть не может». — Да ведь у тебя отдельная комната! Ты в ней хозяин. — Комната проходная. И какой я хозяин? Ну, пойду на стройку, сколько я заработаю? А мама ставит условие: «Бросишь школу, пойдешь работать, будешь платить мне за питание 50 рублей». Это за одного. Представляешь? И за квартиру плати, и за все удобства, и одевайся тогда сам. А если с тобой, я даже не знаю... Да главное — этот паспорт. Ведь и у меня его нет, и мне разрешат работать только по 6 часов. Что я заработаю? Правильно поступила мать после беседы с Ниной Александровной. Глаза сыну на «семейное счастье» открыла сразу и полностью. Таиска поняла, что любовь этого «желторотика» беспочвенная, о легкой жизни в богатой семье и мечтать не приходится. Она повернулась и ушла. — Таинька, куда же ты?! Давай поговорим, все обсудим! — кричал ей вдогонку Жора, но девочка не обернулась. «Любовь» мгновенно испарилась. Среди девчонок их комнаты одна, на взгляд Таиски, была «ничего», не так чтобы красавица, а все-таки сносная. Сейчас она сидела на табуретке возле зеркала и причесывалась, собиралась куда-то идти. Она постарше двух других и Таисии. Девушка надела на шею цепочку с лезвием (это здесь в поселке было еще модно), к волосам прицепила заколку с камушками. На пальце у нее перстенек. Эти вещички хранились в тумбочке, на верхней полке слева, в коробочке. Для чего-то Тайка это отметила про себя. Уроков тьма, а заниматься совсем неохота. Ну их к черту! Лучше поспать. Такое отношение к занятиям, к практике не могло долго оставаться без внимания. Тайку вызвал директор. Предупредил, что отчислят ее из школы, если срочно не подтянется: «Для чего ты к нам пошла, чтобы баклуши бить? У нас специалисты готовятся, чтобы скот растить и содержать в особых, северных условиях». Ничего она не понимает, ей бы только переждать где-нибудь, а там найдет себе она, красавица, хорошего мужа, и пусть он ее содержит, балует. Нет, она еще будет учиться, но вначале так поживет, хозяйкой в доме, и чтобы никто ей в душу не лез и все замечали бы вокруг, какая она красавица. Этого директору не скажешь, и кивала она согласно ему, и обещала догнать свой класс. Главное не общеобразовательные предметы, а эта специальность. Не могла она ее постигать и в коровнике трудиться. Не могла, вот и все. С девчонками в общежитии тоже контакта не получилось. Шипели они на нее, а красоты Тайкиной будто и не замечали вовсе. — Чего, рыжая, все валяешься? Опять за тобой убирать? А ну вставай, берись за дело! Вечером, через день после беседы с директором, нагладила она себе юбку, натянула свитерок — подарок Нинсанны ко дню рождения, пальтишко сверху, шапку пуховую надела так, чтобы кудри видны были, и айда в клуб. Надеялась на что-то, вдруг встретится он... Встретился. Из кабины огромного КамАЗа выглянул мужчина лет тридцати пяти (может быть, и больше, а может быть, меньше — Тайка в таких возрастах не умела еще разбираться). Полярная меховая куртка на нем — на молнии, хорошая, ворот приоткрыт, и морская тельняшка виднеется на обветренной шее. На руках — татуировка; золотой зуб сверкает, когда улыбается. — Детка, цыпа, куда ты? — Просто гуляю. — Погуляем вместе, а? — Как это погуляем? Что вы хотите этим сказать? Тайка кокетливо повела головой, откинув на спину длинные уши своей пуховой шапочки. Взглянула она на мужчину лукаво своими огромными синими глазищами. — Вот это девочка! Ты же красавица, королева! Да сколько же тебе лет? — Все мои. Уже пятнадцать, — сказала гордо, с вызовом: вот, мол, и молода, и хороша. — Ну, королева! Пойдем в кафе, закусим, поговорим. Я сейчас тут машину разверну только. Хорошо, детка? — Разворачивайте. Рослый дядя вылез из кабины и вразвалку, по-моряцки подошел к стоящей на тропинке девочке. — Леонид, — назвался он, протягивая ей крупную, горячую ладонь. — Тая, — ответила она жеманно. — Ну вот и познакомились. Пойдемте, — перешел он друг на «вы». К общежитию подошла Тайка ночью. Дверь заперта. Все окна черные. Леонид невдалеке прохаживался. — Что, цыпленочек, не пускают? Все бай-бай легли? Ничего, пойдем к моему корешу. У него переночуем. С Жориком Таисия уже пробовала вино. Баловалась. Но сегодня выпила много и накурилась. Ей даже стало дурно, потом отошло. Леонид обнял ее и повел куда-то. На ходу он часто поднимал ее подбородок жесткой ладонью и целовал в губы. Тайка не была уже с ним кокетливой, стремящейся что-то изображать из себя. Это она делала, завлекая мальчишек. Тут был с ней мужчина. Она покорилась сразу. Что спрашивал — отвечала, обнимал — не протестовала, повел — пошла. Хотела спросить, женат ли (ей показалось, что было кольцо у него на пальце обручальное), но сразу как-то не спросила, а потом смотрит: кольца нет. Может быть, ей показалось, что оно было. Утром девчонки уставились на нее. — Явилась. Откуда это? — У знакомых ночевала. Тут у вас рано двери закрывают. Беспокоить не хотела. — Ну да, рано. До двенадцати ночи дежурная откроет дверь, если постучать. На занятия Тайка не пошла. Завалилась спать. Отчислили ее вскоре. Воспитательница из общежития постаралась: «Плохой пример для наших девочек. Толку из нее не будет. Если уж в детдоме не воспитали, где же нам?» Таиска возвратилась в детдом. Вещички свои собирала, когда девчата были на занятиях. Вместе со своим добром прихватила на время, чтобы покрасоваться перед Леонидом, безделушки из тумбочки здешней соседки по кровати. «Верну потом, извинюсь перед ней. Подумаешь, дело какое». Едва разместившись в детском доме, в своей прежней комнате, поужинав среди молчавших ребят, она убежала на свидание. Ночью ответственный дежурный выслал ребят искать ее по поселку. Зашли мальчишки и в общежитие: вдруг она там? — Ушлепала ваша красавица и чужие вещички прихватила. Цепочку, колечко, заколку красивую. Мало того, что беспутная лентяйка, она еще и воровка! — кричали возмущенные девчата. Тайку не нашли, а утром следующего дня не совсем твердой походкой она подошла к дверям детдома. Мальчишки разгребали снег, хохоча, перекидываясь снежками. Коля Лобик остановил Тайку. — Стой. Где украденные вещи?! — Чего вам? — Отдай украшения сейчас же! — кричали ребята. Тайка отдала все, бормоча: — Отнесла бы сегодня, поносить взяла только. Какие злые, освирепевшие глаза глядели на нее! Как ненавидели ее все эти мальчишки! Она слышала их крики: «Отдубасить до полусмерти!», «Пусть в колонию ее сдают!» Что она думала, слыша гневные слова ребят? Поняла ли свою вину перед ними? Кто знает? Посидела одна в комнате, может быть, о Леониде поразмышляла. Теперь она уразумела, что надеяться на него нечего. Он человек женатый, а с ней просто не прочь был позабавиться. Этого ли она хотела? Конечно нет. Просто о красоте своей была уж очень высокого мнения. Однако ясно, что не корила себя Таисия, а жалела: «Не повезло. Что теперь делать? Тут жить пока надо, куда денешься?» Она спустилась вниз, пошла к кабинету Марата Ивановича. С ним надо поговорить. Он не такой злой. Поругает, а там и отпустит с миром. Тайка остановилась в «предбаннике» — так называлась комнатка перед кабинетом. Оттуда доносились возбужденные голоса ребят. «Значит, там заседают. А директора, может быть, и вообще в доме нет сейчас». Хотела уйти, но произнесли ее имя, она остановилась и стала слушать. — Нельзя устраивать «темную». Нельзя ее бить. Это ведь девочка, да и вообще человека бить нельзя. Кто вам такое право дал — бить человека? Да еще не вдруг, с пылу ударить, а заранее обдумав это, приготовившись. Гадость вы предлагаете. Я как председатель совета дома запрещаю про такое думать. Давайте искать другие пути воздействия. Мы сильный коллектив, неужели ничего не можем поделать с одной девчонкой? «Батюшки, это же говорила Тамарка — председательша!» — поразилась Таиска. Она, что первая предложила объявить Тайке бойкот, что всегда свысока поглядывала на нее. Ох, не любила ее Таиска! Она ведь тоже красивая, правда, совсем не такая, как Тая. Она тоненькая, высокая, с длинными пепельными косами, с продолговатыми зелеными глазами и очень серьезная. «Наша березка», — называл ее Марат Иванович, когда Тамара танцевала, нарядившись в сарафан и кокошник, медленный русский танец. Не удивилась бы Таисия, услышав от нее брезгливые слова: «Руки об нее марать неприятно». А тут Тамара сказала, что человека бить нельзя, что не имеют права ребята унизить ее побоями. Заседала «предупредительная комиссия». Она собиралась всегда, когда назревало ЧП, когда что-то в доме было не так и надо было предупредить событие. — Ну если не бить и не просить директора об отсылке ее в исправительную колонию, так что же делать? Ждать, когда она дом обворует, ребенка народит? Что еще она может выкинуть нам на голову? — Да, «сильная личность»! Одна против всех, и ей хоть бы хны! Пусть весь дом страдает, она и не тряхнется. Предлагаю... Тая тихонько вышла из «предбанника». Что-то все же в ней дрогнуло и повернулось. Сработал какой-то рычажок. Ей вдруг захотелось стать сразу совсем другой. Больше она не увидится с Леонидом. Никого не будет искать, ловить, она докажет им, что будет еще получше их. Она начнет работать, учиться, станет скромной. С ней не разговаривали, теперь она не будет ни к кому обращаться, заговаривать, плести глупости о своей красоте. Много она от нее получила? Только горе одно. Когда ребята с шумом покинули кабинет и вышли на площадку напротив лестницы на второй этаж, они увидели, что какая-то девочка в трикотажных рейтузах, в платке, повязанном ниже бровей, моет лестницу. Время третьей влажной уборки еще не наступило. Кто же это старается? Да это Таисия! Вот так диво! Стремительно вымыв лестницу и убрав свою комнату, она пошла не к телевизору, не в библиотеку, а на кухню. Повязала платком свои распрекрасные кудри, попросила нож и села у бака с картошкой. Принялась чистить. Утром встала одна из первых. Хорошо застелила кровать, умылась, причесалась и после завтрака побежала в школу. — Примите меня в класс, пожалуйста. Обещаю скоро догнать свою группу, — серьезно, без тени жеманства обратилась она к классной руководительнице. Та разрешила ей присутствовать на уроке. Таисия принялась старательно заниматься. — Назначьте меня в наряд. Любую работу делать буду, — заявила она дома ответственному дежурному. — Иди в уборочную бригаду, — предложил он и улыбнулся. Тайка не ответила улыбкой, но коротко сказала: — Хорошо. Теперь против нее никто ничего не говорил. Бойкот был автоматически отменен, но Таисия сама ни с кем не старалась заговорить. Если спрашивали — отвечала, и только по делу. На мальчишек не смотрела. Они словно перестали для нее существовать. В школе вела себя совсем по-новому, скромно и сдержанно. Действительно, очень скоро стала по-прежнему быстро решать задачи, хорошо отвечать по физике и другим предметам. Спустя некоторое время Марат Иванович спросил ее: — Что ты теперь намерена делать? Чего нам нужно от тебя ждать? — Я хочу закончить восьмой класс. — Давай. Это хорошо, — согласился он, будто бы совсем не удивляясь происшедшей в ней перемене. А с Ниной Александровной был у него такой разговор: — Наш-то Осевок будто за ум взялся, а, Нина Александровна? Как же это произошло? — Сама удивляюсь, Марат Иванович. Не нарадуюсь на нее никак и все думаю, не сон ли это. Вдруг в один день все по-старому пойдет? — Ну что вы! Не пугайте. Мне кажется, теперь к прежнему она не повернет. Что-то в ней совершилось, а что, в чем главная причина этого, и не понять. Вы, я вижу, ей уже все задания подобрали, конспекты по всем предметам добыли, в учебниках все отметили? — Ну а как же! Надо девочке помочь. Хорошо закончила Таисия восьмой класс, но в девятом учиться не захотела. — Устройте меня на работу в город, Марат Иванович. Обещаю вам, не собьюсь с пути. Могу, например, выучиться на парикмахера или пойти в меховое ателье. В общем, куда устроите, где дадут общежитие, а потом и комнату. Я поработаю несколько лет, поумнею, а потом, наверное, учиться пойду. Надо пока одеться, приобрести все нужное для жизни. — Ничего кроме хорошего сказать вам о Таисии не могу. Спасибо детскому дому за эту девушку. Мастером стала прекрасным. Вежливая, внимательная. Клиентки на нее не обижаются. Молчаливая она, про себя мало рассказывает, но это ничего. Авторитет у нее в коллективе есть. Общежитие у нас хорошее, от горкомхоза. Да вы знаете, сами ее туда устраивали. А теперь она поставлена на очередь на комнату, — сказала Марату Ивановичу заведующая парикмахерской, где стала работать Тая. Ушам своим не верил директор детдома, слушая о Таисии такие слова: «молчаливая, вежливая, внимательная, клиентки не обижаются». Вот тебе и Осевок! И Нина Александровна получила подобные отзывы о Таиске не только на ее работе, в парикмахерской, но и в общежитии. Радовались они за свою воспитанницу. Как-то, уже год спустя, стало известно, что Таиска вышла замуж. Ее муж — студент университета, живут они в отдельной квартирке, что получили при размене квартиры родителей мужа. Кто он и как все получилось, рассказала сама Тая своей воспитательнице Нине Александровне, приехав к ней однажды в гости нежданно-негаданно: — Я с работы ехала в общежитие. В автобусе смотрел на меня парнишка. Да привыкла я давно, что на меня смотрят. Осуждаете все еще, да? Нет? Ну и правильно. Я теперь не очень-то обращаю на это внимание. А тут обратила, когда парень повалился вдруг прямо мне в ноги. Тетка завопила, а я видела, что он вовсе не пьяный. Подняли его, усадили на сиденье, а он валится. «Больной он. В больницу его надо!» — сказали пассажиры. Я к водителю автобуса: «Товарищ водитель, плохо тут с одним парнем. Заверните к больнице, она ведь близко, а то вдруг это сердце у него, и умереть может!» Шофер взглянул на меня и спрашивает: «Что, дружок твой?» — «Нет, — говорю, — пассажир просто». Он довез нас всех до больницы, парня сняли и понесли двое мужчин, а я около бежала, пальто на нем придерживала, чтобы по земле не волочилось, портфель его несла и голову старалась поддержать. А он такой бледный был и очень красивый, мой Валя. Теперь-то он мой муж, а тогда я просто его жалела и ни о чем не думала. Оказывается, у него кома получилась. Он болеет сахарным диабетом. Когда он очнулся и увидел, что я тут с ним, он так обрадовался. Взял мою руку и говорит: «Выходит, я свою болезнь должен благодарить, иначе я бы вас больше не увидел». Его родители приехали, и он нас познакомил. Они очень хорошо ко мне отнеслись, а я полюбила его и узнала, наконец, что такое любовь. Бегала к нему в больницу и до работы, и после, и все, что врачи говорили, доставала для него, и, когда он выписался домой, к нему приходила. И ничего мне от него не нужно было, просто увидеть, узнать, что ему лучше и что я ему еще нравлюсь. Вскоре он сделал мне предложение. Только сказал: «Таинька, я ведь больной, и, видимо, неизлечимо. Согласна ли ты терпеть меня рядом с собой, такой здоровой, красивой? Я-то без тебя просто жить не смогу». Я дала согласие. Отец и мать его были очень рады, и все нам дали, что нужно для обзаведения. Мне такое красивое платье и туфли подарили и еще разные вещи. Я очень забочусь о Вальке. Готовлю ему гречневую кашу, все паровое, овощи, фрукты закупаю. Сахар ему нельзя есть, ну заменяем его кое-чем. Ой, только бы он был здоров! Такой замечательный, такой милый у меня муж! Я бы вам давно сказала, да как-то боялась сюда ехать. Вдруг увижу своих, они старое, постыдное мое вспомнят... А потом, еще год спустя, узнал Марат Иванович, что разошлась Таисия со своим мужем. Почему, что тому причиной, не спросил. Расстроился: «Какая досада, а мы-то радовались за нее, совсем переменилась, полюбила. И вот опять что-то сорвалось у нее». Но это же жизнь, Марат Иванович, а она сложная и всякая, а Таисия ваша ведь давно уже не осевок. Воровка Отчим сидел рядом с Любой, положив тяжелую руку ей на плечо. Говорил громко, чтобы все слыхали: — Вот, дочк, одни мы остались. Нет с нами твоей родной мамаши. Отхворалась, отмучилась. Ничего, не горюй, проживем. Воспитаю, не кину тебя. А как же? Все у нас пойдет чин чинарем. Не сомневайся. Ей, дорогой, пусть земля пухом будет. Поминки. В комнате душно. Капустой квашеной пахнет, селедкой с луком. Много народу набилось. Любу давят с обеих сторон. Тесно сидеть. Из больницы маму прямо на кладбище повезли. Похоронили скоренько — и домой. А тут уж диванчик Любин вынесли, кровать разобрали. Длинный стол установили во всю комнату. Это женщины с фабрики, где мама работала, постарались. Они и закуску принесли. Хорошо, что отчим хоть руку свою с плеча снял. Теперь бы вылезти, уйти отсюда. Одной бы посидеть где-нибудь, поплакать о маме, а как вылезти? Народу много: и за столом, и в дверях стоят со стаканами, тянутся вилками, накалывают селедку. С этого дня все началось. Жизнь стала неопределенная и даже страшная. Нельзя сказать, что отчим так уж плохо к ней относился. После получки приходил хоть и пьяный, но не злой. — Любка! Хозяйка! На, держи, деньги! Иди, покупай себе чего хочешь. Мне для тебя ничего не жалко. Гляди только, чтобы жратва была. Поняла? Ну, мотай. Пока Люба бегала в магазин, он засыпал, ложась на кровать иногда в башмаках. Во сне расстегивал рубашку, яростно чесал красноватую, заросшую волосами грудь. Храпел, а очухавшись, ворчал, чертыхался, потом тащился куда-то на ночь глядя. Возвратясь среди ночи, мог поднять девочку и заставить воду кипятить. — Изжога, дочк, замучила. Чайку хочется. — Или вдруг: — Ноги зудят — спасу нет. Тащи горячей воды, парить буду. Мигом чтобы. Хуже бывало спустя несколько дней после получки. Денег у отчима уже не было. Он становился злым, подозрительным. — Любка! Давай жрать, дура. И чтобы бутылка на столе. Ясно?! Деньги, небось, припрятала? У-у, шельма! После получки деньги у него нужно было забрать, чтобы сберечь их и покупать потом портвейн, готовить картошку с селедкой, отваривать макароны, сосиски, иначе хоть беги из дому. Прибьет. Не хватало Любе его денег. Вынесла мамин платок. Показала соседке, что жила в квартире напротив. — Что ж, сколько хочешь за него? — Я не знаю, сколько он стоит. — Дам пять рублей. Достаточно, думаю. — Ладно. Давайте пять. Потом продала отрез, которым маму премировали. Но скоро вещи кончились. Отчим понял, что выпивать, когда денег нет, можно, загоняя последнее барахло умершей жены, и в короткий срок все промотал. Теперь, чтобы поесть самой и накормить его, Люба попробовала собирать вблизи магазина пустые бутылки. Много не наберешь, «бичи» проследят, отнимут и избить могут, ведь это их «хлеб». У каждого свой участок. Девочка искала бутылки, оглядываясь, прятала их в школьный портфель, а дома перекладывала в сумку и шла сдавать. Но однажды попалась на глаза одному бродяге, когда потянулась за водочной бутылкой. Еле ноги унесла. Гнался, вопил: «Я те щас дам чужое собирать! Клади на земь, а то убью!» Когда впервые стала пропускать занятия, в школе забеспокоились. Пришла новенькая молодая учительница. Отчим был дома. Люба мыла посуду. — Ах, вы, значит, учительница наша будете?! Милости просим. Проходите, садитесь. Люба, дочка, это к тебе. — Я вас хотела спросить, почему она стала пропускать занятия в школе? Вот и двойки у нее. Может быть, хозяйством занята? — Ну что вы! Какое, гражданочка, у нас хозяйство?! Мы дружненько вместе все прибираем. Раз, два — и готово. Отец ведь я. Понимаю. Дитё учиться должно. Разве я могу ребенка утруждать? Пускай учится, никакой помехи ей тут нету. — Почему же ты, Люба, в школе не была? — Болела я, — промямлила девочка. А отчим обрадовался, что не выдала: — Болела, это точно. Надо ей поправиться, окрепнуть. Теперь все у нее будет чин чинарем, —вставил он свое привычное выражение, а сам уже и дверь перед гостьей открыл: погостила, мол, и хватит, чего тут канитель разводить. Учительница пожала плечами, вздохнула и ушла. Больше из школы никто не приходил. С торговой базы, где работал отчим, пожаловала комиссия. Поручили ей, видно, проверить, как живется падчерице их рабочего. Может быть, туда какие-нибудь слухи дошли, а может, и так профорганизация активность проявила. Только отчим узнал, что придут. Устроил дома уборку, покрикивал на Любу: — Давай, повертывайся! Наведем марафет. Ишь, ревизоры нашлись! У себя бы порядок соблюдали! У нас все будет чин чинарем. На кривой козе не подъедешь! Надень платье почище, да чтобы с улыбочкой, а то ишь насупилась. Обвел комиссию вокруг пальца. Глядите, мол, какой я отец. За чужим ребенком, как за родным хожу. — Смотрите, дорогие товарищи, как она у меня живет. И чистота, и порядок. Конечно, я в строгости дочь содержу, как и полагается, — расстилался отчим. — Ладно, убедил. Премию тебе выпишем. Старайся, расти сироту, — пообещал толстый дядька и подмигнул отчиму по-свойски. Воровать Люба начала в автобусе. Ехала в школу. Голодная, невыспавшаяся. Долго прошедшим вечером куражился над ней отчим. Стоит девочка, качается, держась за поручень. Рядом девушка с сумкой через плечо на длинном ремне. Сумка полуоткрыта. Видны книжка, сверточек. «Еда, небось», — решила Люба. Нужно было выходить, а есть так хочется. Будто кто-то подтолкнул, опустила руку в сумку, взяла сверток. Дверь автобуса была еще открыта. Люба опрометью в нее и бегом к школе. И вдруг остановилась, вспотевшей, дрожащей рукой развернула сверток. Тут оказались не бутерброды: записная книжечка, колготки в упаковке. Люба почувствовала, что жар заливает лицо. Сунула в портфель украденное, потопталась у входа, обернулась: не наблюдает ли кто за ней? Во рту пересохло. Даже есть расхотелось. С поникшей головой вошла в школу. Если бы в свертке была еда, она не мучилась бы, а тут... чулки украла. Отсидела уроки, явилась домой, а там и корочки хлеба нет, и отчим вот-вот явится. Позвонила соседке. — Вам колготки не нужны? — Покажи. Приличные? Ой, и чек есть?! Купила?.. Глаза ее смеялись. Она поняла. — Что ж, сколько хочешь? Половину? — Давайте, — вяло согласилась девочка. — Подожди. Сейчас принесу. Не глядя взяла Люба деньги — и за продуктами. Потом, словно перешагнув через невидимый барьер, стащила перчатки, кошелек, большой кусок масла из сумки какой-то женщины. Так и пошло. Жила странной чужой жизнью. Когда бывала в школе, с девочками в классе не говорила. Краснела, передергивалась от любого, даже случайного вопроса или прямого взгляда. Когда ее спрашивала учительница, она не отвечала и все ниже опускала голову. Дома заниматься не могла, вообще учение не шло на ум. Чтобы исключили ее из школы и не присылали учительницу домой, сама пришла в кабинет директора и сказала ему: «Меня отчим увозит к тете, в другой город. Больше здесь учиться не буду». Ей выдали справку, что училась в четвертом классе этой школы, и успокоились. И раньше Люба отличалась молчаливостью, была замкнута. Может быть, оттого, что ей и при маме не больно легко жилось. Не голодала, ее не били и даже не ругали, но мама часто плакала. Отчим пьянствовал, скандалил, отыгрывался на жене, а молчаливую девочку, что не мешалась под ногами, а всегда сидела в уголке, будто и не замечал. Любе было очень жалко мать, а чем поможешь? Теперь все мамины дела: стирка, уборка, покупка продуктов, стряпня — стали ее заботами. Девочка уставала. Сделает все дела — ляжет на свой диванчик, укроется с головой и отгородится от всего на свете. Только бы не думать, уснуть. Она боялась отчима. Была убеждена: он убил маму, замучил, свел в могилу. С кем поговорить? Кому пожаловаться на свою жизнь? Соседи по квартире — муж и жена, пожилые, совсем чужие люди. Сердитые и трусливые. Жена как-то стала выговаривать отчиму: — Шумите вы очень. Спать мешаете. Вам что день, что ночь. Удивляюсь даже. Ответить ей отчим не успел. Высунулась из-за приоткрытой двери короткопалая рука супруга и хвать жену за халат. — Молчи, дура. Что он поймет? Сиди уж, не суйся. Удумала меняться, теперича терпи. К ним Люба не обращалась ни с просьбой, ни с вопросами. Мыла в свое дежурство кухню и коридор, следила, чтобы зря свет не горел, вот и все отношения. Были у них в подъезде две добрые женщины. Одна угощала Любу пирогами. Бутерброды совала раза два, заметив, какая она стала тощая и бледная, но тут же начинала допытываться и про отчима, и про то, как он с мамой поженился. Не хотелось Любе ей ничего рассказывать. Другая — очень хорошая. Но дома она бывала редко, все в экспедициях. Позвала как-то Любу к себе, усадила за стол, накормила обедом. Это она привезла Любе новое школьное платье, заметив, что ее старое стало мало ей и все обтрепалось. Жаль, но эта женщина опять надолго уехала. Получилось, что отношения у Любы установились только с соседкой из квартиры напротив. «Есть что-нибудь?» — спрашивала та, завидя девочку. Брала все. Деньги платила маленькие. Люба была со всем согласна. Когда ездила в школу, воровала в автобусе по дороге домой. Теперь для того, чтобы залезть в карман или сумку зазевавшегося человека, Люба выбирала время, когда автобусы были особенно переполнены. Садилась в те, что шли не в сторону школы. Боялась встретить знакомых. Однажды она попалась. В автобусе стоял хорошо одетый мужчина. Пальто расстегнуто, пыжиковая шапка сдвинута на затылок. Он еще ухитрялся читать газету. На повороте, где автобус качнуло, Люба потянула кожаные перчатки, торчащие из кармана его пальто. — Ты что делаешь?! Свой карман с чужим перепутала! — раздался простуженной голос. Женщина в пуховом сером платке схватила Любу повыше локтя и не выпускала: — Вы, гражданин, зачитались. Не чуете, как эта воровка шарит у вас по карманам. Теснота, вот и пользуется! — У меня? Неужели?.. Ты деньги ищешь? О, их тут и нет, — добродушно проговорил мужчина, поглядывая сверху вниз через очки на Любу. — Перчатки ваши вытащила. Вот что! А ну слезай. Вон милиция. Гражданин, пойдемте. — А мне зачем? Не намерен туда идти, времени нет и ни малейшего желания. — Как это не желаете?! Как это у вас времени нет?! Вы что? Считаете, пусть ворует?! Отпустить, что ли, ее надо, а? Пусть себе по карманам шарит? Родители, небось, и в ус не дуют, дочка, мол, хорошая растет, а она вон к чему привыкла. Маленькая, а уже воровка! Да как это вы такое сказать могли: времени нет! Надо же! Если все так станем... — Женщина оглянулась на стоящих и сидящих в автобусе — как они? поддерживают ли ее? Многие смотрели на женщину одобрительно. Ясно было: ее поддерживают. Водитель не отправлял машину, следя за этой сценой. Благодушный гражданин тоже поглядел по сторонам, застегнул пальто и пошел к выходу за женщиной в платке и Любой. В детской комнате милиции у стола инспектора сидел русоволосый, плотного сложения мужчина с добрым и умным лицом. Они тихо разговаривали с солидной женщиной-инспектором. Мужчина медленно постукивал пальцем по столу, согласно кивал головой. Потом он обернулся к вошедшим и сказал: — Ну что ж, я согласен. Привозите его к нам. — Минутку, Марат Иванович. У меня еще есть к вам дело. Подождите, пожалуйста. Вы ко мне, товарищи? — Вот девочка в автобусе этому гражданину в карман залезла за перчатками. Своими глазами видела. А он еще идти к вам не хотел. Я говорю, как же это так?! Вот привезли ее. Разберитесь чья, почему ворует. Разобрались. И не вернулась Люба в свою комнату, не видела больше отчима, соседок. Марат Иванович, директор детского дома, увез ее с собой. — Ладно. Я ее забираю. Куда вам сейчас ее девать? После все оформим. А документы вы мне вышлите, как разберетесь с отчимом. Не забудьте, чтоб с комнатой для девочки в будущем не было проблем. Когда женщина в пуховом платке услыхала первые Любины признания, пригляделась к ее худому, как бы потухшему личику, она уже не хмурила возмущенно брови, а вытирала слезы, сморкалась и говорила: — Ох, дочушка, горе-то какое! Кабы знать, я бы... Да, может быть, она у меня пока поживет? — Нет, не беспокойтесь. У нас ей хорошо будет, — сказал Марат Иванович. — Дом у нас большой, семья дружная. Вот увидишь, — обратился он к девочке. Она подняла на него глаза, очень усталые, недетские. «Подранок», — назвал ее про себя Марат Иванович. Мужчина в дорогой шапке обнял слегка за плечи женщину в платке, когда инспектор записала их фамилии и адреса, и повел к двери. — Пойдемте. Вы доброе дело сделали. Спасибо вам, а меня простите. Хорошо, что вы настояли. Люба стала воспитанницей детского дома. Многие дети, попав сюда из тяжких домашних условий, быстро оживают. Люба так и осталась подранком. Ребята и воспитатели знали от Марата Ивановича только то, что у нее умерла мама, а отчим не мог и не хотел ее кормить. Сама Люба о себе не рассказывала. Училась без особой охоты, но не хуже других. О бывшей своей позорной и страшной жизни старалась не вспоминать, но по ночам во сне возвращалась в прошлое. Просыпалась и уже не могла не размышлять о том, что было. Отчим... Он, конечно, догадывался, откуда у падчерицы появлялись деньги, чтобы кормить, а иногда и поить его. — Молоток ты у меня, дочка! — бывало похлопает Любу по плечу, когда она поставит перед ним кастрюлю с макаронами и чекушку. Знал ведь, что его денег у нее давно нет, а до получки еще четыре дня. Не на что ей купить ни вина, ни масла. Если же выпить было нечего и одна вермишель на воде сваренная, орет отчим: — Чего ты мне подаешь, сука?! Укради, а накорми отца! Я те шкуру спущу, тварь облезлая! Куда бежать, куда деваться?.. Вставало перед глазами лицо соседки, покупавшей у нее краденое: «Что у тебя там?» И посмеивается, и не скажет: «Зачем воруешь? А если попадешься?» А другие соседи, что на поминки мамины приходили? Никто из них не помог ей. Почему? Когда та женщина в пуховом платке схватила за руку, Люба очень испугалась. Думала, в тюрьму теперь посадят. А все-таки была даже рада, что воровать больше не надо будет. Лучше в тюрьме, чем у отчима и чем воровать. Прошло четыре года. Люба оставалась молчаливой и не то чтобы угрюмой, а все еще пугливой. Услышав свое имя, порывисто вскидывала голову, задумавшись, вздрагивала, если ее окликали. Закончив восьмой класс, она решила поступить в городское кулинарное училище. И это по призванию. У нее большой интерес к кулинарному мастерству. Никто так, как она, в детдоме не умел приготовить рыбу, сварить борщ, испечь праздничный пирог. Тетя Фрося, повариха дома, не могла нахвалиться своей помощницей, когда в кухонной бригаде работала Люба. — Не пережарит, не переварит, а, сколько, чего, куда положить, нюхом чует. Молодец, девка! Знатный повар из нее выйдет! В любой ресторан с руками оторвут. Поверьте моему слову. Талант у нее, — расхваливала Любушку тетя Фрося, смотря на нее умильным взором. Тут, у плиты, при постоянном ласковом покровительстве поварихи Люба становилась смелой, уверенной в себе. Легко и радостно работала сама, толково наставляла других девочек. — Как живем, Люба? — Хорошо, Марат Иванович. — Пойдем, поговорим. Она вспыхивает и идет в кабинет за директором. — Вот я что хочу у тебя спросить. Ты когда в училище поступишь, где жить будешь? Можно в общежитии, а можно тебе и свою комнату занять. Она за тобой закреплена. — Нет, Марат Иванович. Я пока еще и близко к тому дому подходить не хочу, — быстро отвечает Люба и хмурится, краска заливает ее лицо. — Ну что ж. Попросим тогда тебе место в общежитии. Да, жалко с тобой расставаться. Небось, и тебе трудно уезжать? — Еще как трудно, Марат Иванович. Я и не представляю себе, как уеду отсюда. — Это еще не так скоро, Любаша. Сначала младших в лагеря к шефам отправим, проведем прополку картошки, подновим дом, а там уж и вечер прощальный выпускникам устроим. Недалеко ты уезжаешь, часто дома сможешь бывать, в любой выходной. Вы наши, всегда здесь вам рады будем. А пока, я думаю, ты не раз еще накормишь нас своим фирменным борщом, а? — Конечно, накормлю! И кулебякой. Она вам нравится? — Еще бы! Иди, стряпай, хозяюшка. Мечтаю отведать, что сегодня приготовишь. «Выравнивается девочка. Молчаливая, встревоженная всегда, а перемены в ней происходят, — думал Марат Иванович, проводив Любу. — Вот убежала, а тут, в кабинете, чуть-чуть еще духами пахнет. Взрослеет. Красивая стала — высокая, темноволосая, черноглазая. Зеркальце в кармашке носит. Кофточку модную себе связала. Скоро расправит крылышки наш подранок». Но произошло событие, помешавшее Любе «расправить крылышки». Было так: теплым, солнечным и безветренным днем, какие нечасто здесь, на Колыме, выпадают, Люба протирала окна на втором этаже. Внизу, как раз под окнами, в их детдомовской полуторке ковырялись совхозные механики. Совхоз брал на время машину, а возвратил неисправную. — Тормоза не держат. Не приму, — сказал Петро, их завгар, бывший воспитанник детского дома, недавно вернувшийся после срочной службы. — Устраните неисправности. Совхозовские парни не удостоили его ответом, старший чертыхнулся и полез под машину проверять, не течет ли тормозная жидкость. Младший, белоголовый, взглянул на дом, увидел Любу. — Эй, спустись, принеси водички попить! — На кухню зайдите. Дверь рядом, — ответила девочка. — А у тебя что, ноги отсохнут? Принеси и поможешь нам тут. — Чем я помогу? — Я покажу. Давай спускайся. Люба помедлила, потом сняла косынку, причесалась и с полной кружкой воды спустилась вниз. Теперь она заметила, что парень пьян. Отхлебнул он из кружки и спросил товарища: «Водички хочешь?» Тот, угрюмый, с прилипшими ко лбу влажными вихрами обтер о штаны грязные ладони и пробурчал в ответ: «Чего в животе сырость разводить? Видать, надо тормозные колодки проверять». — Лады, — сказал младший и выплеснул воду из кружки. — Хошь, тебя другой водичкой угостим? — обратился он уже к Любе и показал на бутылку водки. Наполовину пустая, она стояла в кабине. — Зачем это мне? Люба потянулась за кружкой. Хотела уйти. — Куда торопишься? Помоги нам. Парень набулькал водки в кружку. Выпил сам, предложил товарищу. Девочка отвернулась, смотрела на окна коридора второго этажа. Те, что протерла, блестели, а другие были тускловатые. Старший из механиков, закурив, обратился к ней: — И долго еще, такая большая, будешь здесь жить? — Нет. Скоро уеду в кулинарное училище. — Ишь ты. В кулинарное? Там у меня сеструха работает. — Учительницей? — Практику ведет. Скоро Люба ушла от механиков, а они еще долго возились с тормозами. А вечером ей сказал Марат Иванович: — Эти пьяные шоферы заявили мне, что у них 200 рублей денег в машине были. Пропали, мол, а подходила только ты. Отослал я их искать получше свои деньги. Знаю, что не брала их денег, а лучше бы и не разговаривала с ними. Им спьяну что угодно померещится, потом доказывай. — Воды попросили и помочь. Но моя помощь им и не понадобилась. Я и в машине не была. Какие там деньги. Марату Ивановичу хотелось, чтобы девочка возмутилась против наговора, а она согнулась, опустила голову, краска медленно заливала ее лицо, уши и шею. — Да не переживай ты, Люба! Не допускаю я мысли, что ты взяла их деньги. Пьяные мужики, засунули их, сами не помнят куда. Да и были ли у них эти деньги? Может быть, забыли, что пропили, и несут теперь напраслину. Сказал тебе, чтобы ты знала, а то неожиданно услышишь от них и расстроишься. Вон ты какая впечатлительная. Машину механики Петру не сдали. Не держали тормоза. Парни ушли, а утром явились снова и вскоре заявили Марату Ивановичу, что деньги обнаружили под сиденьем. — Вчерась их там не было. Подсунула ваша красавица. Испугалась. — Чего вы мелете?! Она из дома не выходила. Зачем порочить девочку? Извинитесь перед ней и так, чтобы весь коллектив знал. Взбаламутили вчера всех своей «пропажей». — Еще чего? Извиняться! Это перед воровкой-то? Младший, беловолосый, помалкивал, переминался с ноги на ногу, а старший, опухший с перепою, корчил из себя правого. — Факт — подсунула! Смотрели там вчера. Их не было. Люба неподвижно сидела на кровати. Молчала. — Брось, Любк, переживать. Пойдем в столовую. Второй день не ешь, — звала ее одноклассница Оля. — Не хочу есть. Иди одна. — Да начхай ты на этих врунов! По мне бы такое, я бы и ухом не повела. Кто им, пьяницам, верит?! Марат Иванович велел извиниться, так не стали. Фигу им теперь, не дадим нашу машину. Марат Иванович хочет в совхоз сообщить про их наглость. Еще придут просить прощения, как миленькие. Безусловно, забылось бы это пустое дело в детском доме, не будь Люба такой впечатлительной. Снова пришли к ней прежние, страшные сны. А просыпаясь, она начинала думать: «Вдруг встречу соседку, и она узнает меня и спросит; «Что у тебя есть?» И подмигнет мне. А отчим, когда его из комнаты будут выселять, тоже может сказать, что я воровала раньше, а девушка с сумкой на длинном ремне, небось, и сейчас помнит, как у нее чулки украли в автобусе, и меня узнает...» Поблекла девочка, и ребята смолкали, когда к ним весело болтающим приближалась осунувшаяся, удрученная внутренней заботой Люба, а ей казалось: «Про меня говорили». — Отвезу-ка я тебя пораньше в училище. Там скорее забудешь эту нелепую историю, а? — предложил ей директор. — Обживешься там перед началом учебного года, а на вечер выпускной к нам обязательно приедешь. Хорошо? — Хорошо, Марат Иванович. И вот она в училище. Директриса, с холеным полным лицом и такой пышной высокой прической, что Марат Иванович, увидев ее, тут же в удивлении подумал: «Как это она ухитряется такую башню построить?», встретила их на пороге своего кабинета. Она не взглянула на Любу, не поздоровалась, а сразу попросила Марата Ивановича одного зайти в кабинет. — Подожди меня здесь, Любаша, — попросил Марат Иванович, уже чем-то встревоженный, уловивший в таком начале недоброе. — Мы не можем принять вашу воспитанницу. Зачем нам девицы нечестные? Если уж вы не сумели воспитать ее, как же мы это сделаем? Подготовим, выпустим воровку в производство, а кому позор? Нам, училищу. Да и как она себя здесь поведет? Что другие учащиеся скажут? Станет их обкрадывать, а? — Подождите, пожалуйста. Простите, что перебиваю. Но откуда вы взяли, что Люба воровка? — Да уж нам известно. Деньги-то, 200 рублей, стащила у шоферов, а потом подкинула. У брата нашей сотрудницы украла. Понимаете? Так что все ясно. — Мерзкая ложь! Вы не знаете брата вашей сотрудницы? Вы не видели этого типа? Он опух от пьянства! — Не видала, но знаю, что врать ему смысла нет. — Я тоже не вижу смысла в клевете на девочку. Мало того, что не извинились перед ней, еще напраслину возводят. Фу, гадость какая! Долго пришлось Марату Ивановичу разубеждать директрису училища, долго Люба ждала в коридоре у окошка, пока наконец вышли они из кабинета и было объявлено, что она принята и может ехать в общежитие, где ей выделят место в комнате, выдадут постельное белье. — Работать будешь до начала занятий в методкабинете. Там тебе объяснят, что делать. Надеюсь, жалоб на опоздания и небрежность я не услышу? — сказала, прощаясь, директриса. — Нет. Не услышите. Спасибо, — тихо произнесла Люба. Она и не знала, что Марату Ивановичу было поставлено условие: — Принимаю только из уважения к вам. И на вашу ответственность. При малейшем подозрении поставим вопрос о ее пребывании у нас. И так еще не знаю, что скажет коллектив. — Боже мой, зачем уведомлять об этом коллектив?1 Это же сговор. Очень прошу вас сохранить и наш разговор, и всю эту историю в тайне и от вашего коллектива, и от Любы. Она впечатлительная, нервная. До выпускного вечера увез ее из дома, чтобы не услышала пересудов, а если тут начнется это снова, что же тогда делать? Постарайтесь, прошу вас. Одна она здесь. Поймите мою тревогу, — убеждал Марат Иванович. — Понимаю, конечно. Мне только хочется, чтобы и вы меня поняли. Директору детдома стало ясно: общего языка у него с этой женщиной нет. Нелегко будет Любаше, особенно первое время, пока она не освоится, не приступит к занятиям и не проявит свои способности. Марат Иванович и завгар Петро завезли Любу с ее чемоданом в общежитие. Там шел ремонт. Комендант отвела девочку в комнату, половина которой была заполнена разобранными кроватями, горой матрацев. На стене криво висел ящичек с красным крестом на дверке. Петро собрал Любе кровать. Нашлась тумбочка, вбили гвоздь, чтобы вешать пальто. Директор детдома ободряюще сказал: — Приживайся, Люба. Не унывай. Мы поможем, если что. Я скоро навещу тебя. Ты звони нам, все рассказывай. Марат Иванович дал ей денег, и они простились. Но уезжал директор с тяжелым сердцем. «Не надо было, пожалуй, оставлять ее здесь. Но как объяснить, что лучше возвратиться домой? Ведь догадается, а это еще больнее ее ударит. Может быть, не так мы готовим ребят к самостоятельной жизни? Течет у нас водица по гладкому руслу, а тут сразу — острые камни со всех сторон». Прошло два дня. Марата Ивановича с утра охватила тревога. — Алло, кулинарное училище? Да, да. Это я. Простите, пожалуйста, скажите мне, как Люба? Не вышла на работу? — Да, не вышла, — ответила ему директриса училища. — Два дня являлась, а сегодня не знаю, где она. Зря вы все-таки нам ее навязали. Угрюмая, нелюдимая. — Скажите, а в столовой она была? Завтракала? — Ну, знаете, я не нянька. Завтракала, не завтракала. У меня здесь... Тут Марат Иванович перебил: — Да. Конечно, у вас не детдом, вам некогда. Я понимаю. Но, простите, ей никто ничего не сказал? Не обидели ее? — Скажите, пожалуйста, какая цаца! Не сказал ли ей кто чего?! Может быть, и сказал. Что я, всем рты зашью? Был какой-то намек, но ничего такого ей в упрек не ставили. Марат Иванович повесил трубку, крикнул дежурному: — Скорее беги к Пете, пусть выводит машину. Едем в город! — Смотрю я на вас, Марат Иванович, и думаю, — принялся рассуждать за рулем Петро. — Вот не женились вы, своих детей не завели из-за нас, конечно, а покоя у вас совсем нет. Детей-то, вон, 160 человек! И за каждого вы душой болеете. Трудную работу себе выбрали. Хотя, пожалуй, не столько вы ее — как она вас выбрала. Как бы без вас весь детдом и каждый ребенок в нем жил?.. Марат Иванович сидел нахмуренный, будто и не слушал Петра. — Вы что, не согласны со мной? — Согласен, Петро. Но что там с Любой? Гони, друг, скорее, и прямо в общежитие. Тревожусь за нее. На работу не вышла. Они взбежали по лестнице. Натоптано, наляпано побелкой, разросаны по полу обрывки газет, старых обоев. Все пропахло купоросом, красками. Стоят бутыли, свалены мешки с мелом, клеем. Людей не видно. Рабочие где-то на другом этаже переговариваются. Скорее в конец коридора. Вот эта дверь. Заперта изнутри. За дверью ни звука. — Стучи, Петро! — кричит, чуть отставший от молодого шофера директор. Оба колотят в дверь. Прислушиваются. — Ключ там, в замочной скважине. Значит, и Люба там, — говорит Петро. — Конечно, там. Жива ли?.. Любушка, открой! Это я, Марат Иванович. Ни звука в ответ. — Ломай дверь, Петя. Давай разом. Вывернули замок, ворвались в комнату. На кровати — Люба. Темные волосы разбросаны по подушке. Пряди их прикрывают побледневшее неподвижное лицо девочки. Рука свесилась. На тумбочке стакан с остатками жидкости. Около кровати валяются обертки от каких-то лекарств. Дверка шкафчика с красным крестом открыта. — Теплая она, Марат Иванович, а дышит слабо. Что делать? Марат Иванович пытается уловить пульс, трясет Любу. Потом говорит: — Закутаем в одеяло и скорее в машину. В больницу повезем. Марат Иванович собрал все обертки от таблеток, взял стакан с тумбочки. Петро поднял на руки запеленатую в одеяло Любу и побежал по коридору, по лестнице к машине. С накинутыми на плечи белыми халатами ходят по коридору больницы двое мужчин. Они поглядывают на дверь, за которой идет борьба за жизнь девочки... Пару лет спустя я была гостем детского дома, жила в большой, дружной семье. Выходя из столовой, где мы обедали с Маратом Ивановичем, увидела в раздаточной через окошко черноглазую славную девушку. На темных волосах ее — накрахмаленный белый поварской колпак. — Еле-еле спасли тогда. Теперь хочет жить и работать только здесь, в родном доме. Боится большого мира наш подранок, — проговорил директор с нежностью и горечью. Забавы ради — Этих двоих не разлучайте. А то намаетесь. Они у нас с первого дня вместе. Привыкли друг к дружке, словно близнецы. Бывало, когда еще ползунками были, кроватки-то рядышком, проснутся мордашка к мордашке — и заливаются! Тянутся одна к другой. Ухватятся за рубашонки и ну теребить. Потом на ножки встали — новое представление: приноровились прыгать. Держатся за загородки и прыгают, и прыгают. Эта вот, Наталья (так ее заведующая назвала, и все после того стали звать Наталья да Наталья), скорее Женьки уставала. Плюхнется, сидит и только ручонки вскидывает и покачивается взад-вперед, в такт Женькиным прыжкам. А Женюшка, ну совершенно неутомимая, часами прыгать могла! Забавные они, жалко расставаться У нас их все любили, и вы полюбите, только не разлучайте. — Все это скороговоркой, а под конец, правда, медленнее, вытирая слезинки, объяснила круглощекая сестра из дома малютки, когда привезла и передавала в дошкольный детский дом Женю и Наташу. Девочки родились почти одновременно, а матерей своих и отцов в глаза не видывали. Так и росли неразлучные в дошкольном детском доме и теперь уже в школьном. Они совсем разные. У Жени смуглое лицо монголоидного типа. Черные, жесткие, прямые волосы. Подстрижена под кружок, с челкой над выразительными удлиненными бровями. Глаза узкие, взгляд быстрый. Тоненькая она, гибкая. А Наталья — толстушка, беленькая, розовощекая, с пушистыми волосами и круглыми светло-голубыми глазками. На щеках — ямочки. Пальчики короткие, а руки быстрые, умелые. Наталь — большая рукодельница. Стремительная Женя второпях может чулок кверху пяткой натянуть. Наталья не выпускает ее из виду при одевании. Молча усаживается на корточки перед подругой, поправит чулок, наденет и зашнурует ей ботинки. Разговаривают Женя и Наташа между собой мало, но всегда одна знает, где сейчас другая. Так было в дошкольном детдоме, так и здесь, в школьном. В столовой, в классе, в спальне, в мастерской места для девочек рядышком. Про них говорят: «А где двое?» Или: «Двоим оставили?», «Двое знают». Кастелянша протягивает белье перед баней: «Это двоим». Если одну угостили конфеткой, она съест ровно половинку, остальное подружке. Изредка девочки ссорятся. Со стороны трудно понять из-за чего. Вцепятся друг другу в волосы, глаза в глаза, зубы у обеих сжаты. «Что это вы?!» А они уже расцепились и как ни в чем не бывало посмеиваются, корчат рожицы. Есть у них свои слова, жесты, гримасы. Их они употребляют только в общении друг с другом. Женя очень спортивная. Умеет делать стойку, мостик, любит упражняться на шведской стенке, не хуже мальчишек взбирается по канату, прекрасно танцует. Наталью всюду тянет за собой, а та, если можно удрать из спортзала, спешит к своему рукоделию. Женя командует: — Наталья, брось шитье, марш на тренировку! Наташа подчиняется. Шить Женю она не неволит. Давно убедилась: толку не будет. В бане они трут друг дружке спину, одна другой помогает дежурить, если кто обидит Наталью, на помощь бросается Женька, и наоборот. Учатся подруги почти одинаково, и, если одну поругала или похвалила учительница, другая огорчается или ликует, как будто замечание или похвала относится к ней. Им по восемь, и, когда в школе или дома кто-либо спрашивает: «Как вы поживаете, подружки?» — они весело отвечают в один голос: «Хорошо!» Однажды в детский дом приехал фотограф снимать ребят для какой-то выставки. Заглянул в группу младших и остался тут. Одних детей попросил переодеть, других причесать. Сам рассадил и начал «щелкать». Снимал группами и в одиночку. Но вот заметил Женьку и только на нее извел половину пленки. Женя принимала разные позы: то улыбалась, то, нахмурив брови, стояла с мелом в руке у доски, где было написано 14+36=. Наталья смотрела на Женькины представления и подсказывала, что еще можно изобразить. Фотографа звали Борис Михайлович. Он поблагодарил воспитательницу Веру Николаевну, попрощался с детьми и уехал. Про него забыли, но вот он явился опять, и тогда Женю позвали в кабинет директора. — Женя, Борис Михайлович показал дома своей жене и маме твои фотографии. Ты им очень понравилась. Захотели они с тобой познакомиться. В гости приглашают. — А Наталью? — Зовут только тебя. Можешь ты разлучиться на несколько часов со своей подругой? Мы с Верой Николаевной отпускаем. — Поедем, Женечка, на машине. Я уверен, что тебе у нас будет хорошо, — улыбаясь, говорил фотограф Борис Михайлович. — Ладно. Я только скажу Наталье. Девочка убежала. — Слушай, нас дядя фотограф снимал, помнишь? — Ну? — Он меня в гости к себе домой зовет, а тебя нет. — Поезжай. Интересно — в гости! Расскажешь потом. Женя уехала, а Наташа места себе не находила. В первый раз расстались. Бродила из угла в угол. Когда вернется Женька? Почему так долго не едет назад? Оказывается, очень трудно заниматься без нее, и обедать совсем не хочется, и заснуть Наташа не может, хотя и зажмуривает глаза... — Наталья! Я приехала! Ты где?! — Здесь! Почему так долго не приезжала? Что там делала? — У них бабушка очень хорошая. Волосы белые-белые. Мне давали пироги, кисель молочный, душистый. Знаешь, какой вкусный! С ванилью, она сказала. Поэтому и душистый. Потом еще что-то, не знаю, как называется, мне положила. У них три комнаты. Картины разные, фотографии поразвешаны. И море, и лед, и медведь. А на полу тоже медведь лежит. Белый, морда большая, глаза стеклянные, зубы желтые, ужас! — А еще что? — Много всего там. Ковер красивый, большой, во всю стену. Вазочки разные, рюмки в шкафу, люстры стеклянные. Сверкают, переливаются. — Что ты делала? Танцевала? — Нет. Мне сразу эта, ну его жена, сказала: «Женечка, здравствуй. Сними свои башмаки, надень тапочки». Дала мне шлепанцы вышитые, золотые. Они у меня с ног спадали. Я их волочила, а потом стала в одних чулках ходить. Пол чистый, блестящий — паркет называется, бабушка сказала. Руки мыть в ванну пошла. Какая там красота! А мыло душистое! Полотенца совсем не такие, как у нас. Потом мы стали обедать. Бабушка подавала обед. Суп, котлетки такие маленькие, круглые, вкусные очень, потом кисель душистый, и пирог, и ... да, еще мусс называется. Это знаешь, такая розовая пена. — А жена у фотографа красивая? — Я не знаю. Может быть, красивая. Она нарядная, но мне не очень понравилась. На меня она похожа. Волосы тоже черные, гладкие, и глаза такие, как мои, — китайские. Губы накрашены, конечно. Ее муж, Борис Михайлович, говорит: «Ларочка, видишь, как она на тебя похожа?» Это, значит, я. А она ему: «Не нахожу, чтобы очень. Просто один тип. Женя очень смуглая, а я ведь не такая». Так она, кажется, сказала. — Может быть, она твоя мама и не знает, что ты ее дочка? Может быть ты у нее потерялась? — спрашивает Наталья, и ее круглые глаза делаются еще круглее. — Не знаю. Когда я уезжала, бабушка что-то завертывала в бумагу, а фотограф увидел и сказал: «Не надо, мама. У нее все равно там отнимут. Вот привезем опять сюда, пусть здесь и кушает». Бабушка только вздыхала. А мне так хотелось тебе привезти вкусного пирога. Несколько дней подряд Женя и Наташа вели разговоры об этой поездке. До последней мелочи Женя описывала убранство комнат, еду в семье фотографа. Вспомнила все слова, все выражения, услышанные там. Первый раз в жизни девочка побывала в гостях. В первый раз увидала, как живут люди не в детдоме, а в своей квартире, маленькой семьей. Борис Михайлович приехал вновь. — Женя, за тобой! — закричал дежурный. — Тебе вещи привезли. Целую сумку! — Надевай, Женя. Вот свитер, сапоги, и шубка, и шапочка. Нравятся? Улыбающийся фотограф, сам очень нарядный, выкладывал перед девочкой новые красивые вещи. — Это все мне? А можно свитер я дам Наталье? — Зачем же Наталье? Это все я привез для Евгении. Одевайся. Мы сейчас поедем в гости к нашим хорошим знакомым. — Ладно, поезжай. Я буду тебя ждать, — отпустила Наташа подругу. Раскрасневшаяся Женя, совсем преобразившаяся в белой пушистой шубке и мягких сапожках, вернулась только утром в понедельник, перед тем как идти в школу. — Давай сюда вещи. Я их заберу. Здесь они тебе не нужны, — Борис Михайлович раскрыл свою складную сумку. — Почему? — У других ведь нет такой одежды. Когда домой поедем, нарядишься. Я все это тебе опять привезу. Женя сразу сникла. Молча стянула с себя свитер, сняла сапожки. В кармане шубки были припрятаны для Натальи конфетка и плюшка. Но шубку Борис Михайлович уже запихнул в сумку. Не попрощавшись, Женя побежала в спальню. Теперь ей не хотелось подробно рассказывать Наталье, как она была в гостях, о чем расспрашивали. А там интересовались, где она жила раньше, какие у них воспитатели, чем в детдоме кормят, хорошие ли девочки или воровки. — Знаешь, пирожное мне положили с кремом. Я надкусила, а крем вытек на свитер. Потащили замывать. Все ахали и охали. Потом дали альбом смотреть — фотографии, книгу с картинками, чтобы я смотрела. Далеко посадили, чтобы я не слышала, про что они говорят, а я и не хотела слышать... Наталья, а они меня в гостях дочкой называли. Зачем? — Но, может быть, они все-таки твои мама и папа? — Нет, наверно. А бывают же не родные мама и папа, а двоюродные? Теперь девочки стали задумываться. Мир их представлений, их понятий расширился. Он не стал богаче, стал сложнее, запутаннее. Не одна Наташа расспрашивала Женю. Многим ребятам было интересно узнать, как там, в другом мире, какие они, ее знакомые. — Да обыкновенные, — махала она рукой. — Ну хоть хорошие люди? — Очень хорошие! — крикнула Женя, потому что была в этот момент веселая. Потом подумала и уточнила: — Хорошие, но не очень. — Еще, постояв минутку на месте, заключила: — Они так, не очень плохие. — А зачем ты к ним ездишь? Женька подняла плечи, вроде бы выражая недоумение: почему, верно, она ездит? Потом выпалила: — Там бабушка есть добрая и очень хорошая, — и убежала, чтобы больше не расспрашивали. Так повелось, что через недели две-три, а то и через месяц являлся в детдом Борис Михайлович, разговаривал с директором, с воспитательницей. Объяснял им, что вот, мол, одним друзьям его жены девочка понравилась и даже очень, а другие настаивают на сведениях о родителях. Проверить, мол, стоит ее наклонности. Ведь так важна эта генная наследственность. — Узнайте, решайте, но сколько можно держать девочку в таком неопределенном положении? Оставайтесь просто друзьями ее и уж во всяком случае не называйте «дочка», не выдавайте авансов, — посоветовал Марат Иванович. Раньше Женя все ждала, что фотограф скажет: «Беру и тебя, и Наташу». Теперь она на это уже не надеялась. Но однажды спросила: — Вы обещали пригласить Наталью. Когда она поедет с нами? — Подожди. Это не сейчас. Как-нибудь в праздник, в каникулы. Были и праздники, и каникулы, но Наталью в гости не звали. Для Жени привозились красивые вещи. Но по-прежнему «папа» не оставлял их в детдоме. «Здесь стащить могут. Истреплешь, и нельзя будет показаться перед людьми». И приходилось Жене, как Золушке, снимать праздничный наряд и надевать свое платье, башмаки и вытянутый от стирок бумажный свитерок. В детском доме кастеляншей работает тетя Сима, или Симушок, как ее зовут старшие девочки, потому что она молоденькая, еще совсем недавно — воспитанница детдома, а сейчас — студентка заочного факультета педвуза. — Не подлизывайтесь, девочки. Все равно не буду списывать туфли. Поносите еще, а новые — к празднику получите, — говорит Симушок и превращается тут же в Симку-задаваху. Но это для старших она такая строгая, а им — маленьким Женьке и Наталье — тетя Сима подбирает одежду старательно, по росту. Следит, чтобы не ходили в дырявых ботинках, и чулки всегда у них крепкие. Проверяет Сима, пришиты ли тесемки у шапок, вешалки у пальто. Сима вообще младшеньких любит, а «двоих» — особенно. — Наташа, ты молодец! Какую красивую заплаточку положила! Я тебя скоро запишу в ремонтную бригаду да бригадиром назначу, а что?! Станешь старших девочек учить чулки штопать, а то они, дылдушки, не умеют, — обещает тетя Сима. Подружки рады: Наталью похвалили. Сидят рядышком. Наташа чинит носок, Женька болтает ногами. Вот они в классной комнате, делают домашние задания. Вера Николаевна смотрит на две склоненные над тетрадками головки, темную и светлую. Она слышит, как девочки шепчутся: «У меня три примера осталось. А у тебя?» — «И у меня». — «Всё. В последнем 12 в ответе?» — «Ага». — «Давай стих учить?» — «Давай». Настроение у девочек хорошее. Однако иногда Вера Николаевна видит, что Женя «не в своей тарелке». Бывает, что они с Натальей шушукаются и смолкают, когда к ним подходят. Директор тоже замечает Женькину нервозность. Спросил как-то: «Тебе нравится бывать у своих знакомых?» — «Нравится». Больше расспрашивать не стал, но ее ответ прозвучал не так, как бы хотелось. Марату Ивановичу не по душе, что девочку наряжают перед отъездом в гости, а потом всё увозят назад. — Спрашивал я Бориса Михайловича, — говорит он Вере Николаевне, — зачем это делает. Объясняет, что, мол, здесь, если Женя будет одета не как все, отношение к ней испортится. Дети станут завидовать. Да, видимо, поторопились мы, разрешив такую «дружбу». Приводил, правда, он основательные доводы: семья крепкая, материально обеспеченная, детей нет, а бабушка хорошая, еще не старая, очень хочет иметь внучку. Женя похожа на его жену. Приглядимся к девочке, привыкнем к ней, она к нам — удочерим. Переедем в другой район. Никому и в голову не придет, что Женя не наша дочь. Как было отказать? Вдруг и правда девочка обретет семью? Одно смущало — расставание с Натальей, а оказалось все еще сложнее. Директор хмурит темные брови: «Какой выход? Порвать это затянувшееся «узнавание» или еще повременить?» — Вы вспомните, Марат Иванович, когда вы еще практикантом были, Анна Ильинична Сашу усыновила. Никогда не забуду тот день! Вера Николаевна тоже переживает за Женю. Вместе с директором они решили дозволить этот «эксперимент», вместе теперь сомневаются в его исходе. А Марат Иванович вспоминает историю с Сашей: — Да, тогда хорошо получилось. Замечательная женщина Анна Ильинична, какого парня из нашего Сашка вырастила! А было это 16 лет назад. В детском доме в то время, недолго правда, была группа малышей. Еще совсем молодая воспитательница Вера Николаевна вывела свою малышовую группу на прогулку. Вдруг самый младшенький, Сашок, побежал вперед, раскинув ручонки и громко крича: «Мама, мама моя приехала! Мама!» Навстречу шла незнакомая женщина. Озабоченная, невеселая. Это и была Анна Ильинична. У нее, служащей сберкассы, двое детей на руках, а с мужем недавно развелась. Позже она рассказывала: «Шла, в горе свое погруженная, и вдруг как током меня ударило. Бежит ко мне маленький такой, ведь четыре года ему всего и было, и отчаянно кричит: «Мама моя!» За минуту у меня в голове промелькнуло: «Как же? Куда? Сумею ли? Трое ведь...» И уже знала, что, если нет у него матери, не оставлю, возьму. Меня признал, ко мне бежит, да как радуется!» Подбежал Сашок, обхватил за ноги Анну Ильиничну, поднял вверх личико и лепечет: «Что ты, мам, долго не приезжала, а?» Тут Анне Ильиничне осталось только схватить на руки, прижать к себе и начать целовать хорошенького ясноглазого мальчика. Что она могла ему сказать? Растерянно искала взрослого человека, который бы прояснил положение. Сирота мальчик или нет? Нужно ли сказать ему: «Ты, дорогой, ошибся. Я не твоя мама, но она к тебе непременно приедет». Или другое: «Сыночек, вот я и нашла тебя, и скоро мы домой пойдем, к твоим братику и сестренке. Как отпустят тебя дяди и тети, так и уведу я тебя скоро-скоро». Вера Николаевна встретила взгляд незнакомки, сразу понравившейся ей, и скороговоркой объяснила: «Нет у Саши матери, умерла недавно от заражения крови, отец неизвестен». Услышала Анна Ильинична и обрадовалась даже. И улыбнулась Вере Николаевне и мужчине, что подошел к ним. Это был директор Марат Иванович. Вся группа теснилась вокруг высокой женщины с Сашком на руках. Вслед за Маратом Ивановичем и Верой Николаевной Анна Ильинична шла к детскому дому, а мальчишка, обхватив одной рукой ее за шею, другой победно махал и кричал своим товарищам: «Это моя мама пиехала, моя мама!» — Да, сыночек, я твоя мама, нашла тебя, мой дорогой! Расскажи мне, как ты тут жил? С кем дружил, как зовут твою воспитательницу? — Тетя Вера. А это Люба, а это Вова. А еще дядя Женя — Евений Натолич. Вот он. Так, с Сашком на руках, Анна Ильинична вошла в дом, обошла его весь. Саша показал, где он спит, где кушает. Всем, кого встречал, он громко представлял свою маму. Это был удивительный случай. Женщина, которую принял за мать маленький осиротевший мальчик, оказалась достойной этого имени. Она была не в силах не оправдать доверия и надежд ребенка. Еще не представляя, как справится с такой ответственностью, с новыми трудностями, она уже почувствовала себя матерью Саши. — Мы с детьми горе свое переживали, а как взяла я Сашу, воспрянули. Все трое заботиться о нем стали наперебой, и такой он мальчик интересный, такой смышленый, прелесть! — так рассказывала в детдоме Анна Ильинична, забежав сюда к своим новым друзьям Вере Николаевне и Марату Ивановичу. А они и весь детдом помогали этой семье на верных порах. И вырос Саша, в университете уже учится и обожает свою маму, брата и сестру. ...Наталья с Женей смотрят телефильм про ласковую маму и ее дочку. Женька молча толкает в бок подружку, та — ее. Потом, в спальне, Женя говорит: — Помнишь, когда у нас день рождения был, я тебе три конфетки привезла? — Помню. — Мне тогда бабушка целую коробку подарила. Я съела две, а бабушка говорит: «Угости папу с мамой». А мама: «Спасибо, я не ем таких конфет, угости папу, он их обожает». Этот папа взял коробку, съел одну и сказал: «А что? Очень вкусные» — и поставил коробку около себя. Он тогда в шахматы с каким-то дядей играл. Играет и ест конфеты, играет и ест. И оставил только те три. А ведь у нас был день рождения. Девочки насупились. Потом развеселились. Восьмилетние не носят подолгу внутри себя обиду и грусть. Запрыгали и забыли про этих «маму и папу»... — Женюшка! Я по тебе соскучилась. Здравствуй, милая. — Бабушка поцеловала девочку, погладила ее по гладким блестящим волосам. — Лара-то в отъезде была. Все по заграницам, а мой Борис на работе. Прошу, а он все не везет тебя. Хорошо, что привез наконец! Да ты никак выросла?! Как там, в детдоме-то? — Хорошо. У нас с Натальей по одной четверке, остальные «пять». Наталья вам платок вышила. Вот. — Батюшки, какой красивый рисунок сделала! Мастерица она, твоя Наталья. — Она еще умеет мишку сшить, куклу на чайник. Она в кружке мягкой игрушки занимается. Ее все хвалят. Она способная. — Она да она. А ты разве не способная? — Я танцевать люблю. Я в ансамбле. И на голове могу стоять. Хотите покажу? Женька тут же засовывает подол платья в рейтузы и, приблизившись к стенке, встает на голову. — Что это у вас?! Нашли место. Женя, иди мой руки. Бабушка ведь уже знает, какая ты акробатка. Чего хвастаешься? «Мама» осуждающе качает головой. Женя на глазах скучнеет, понуро идет в ванную комнату. «Это совсем не как в кино. Разве мамы такие бывают?» В младшей группе детдома занятия хора. У пианино Вера Николаевна. Ребята, что постарше, повыше ростом, встают за младшими. Вперед выходит Коля Петин. Ему десять лет. Бровки насуплены. Надо лбом задиристый хохолок. Рубашка застегнута на все пуговички. Воспитательница делает знак рукой, ударяет по клавишам, и Коля запевает: Солнечный круг, Небо вокруг. Это рисунок мальчишки... Хор подхватывает: Пусть всегда будет солнце, Пусть всегда будет небо, Пусть всегда... «Буду я!» — громко, не дав другим пропеть фразу «Пусть всегда будет мама», кричит Женька. Кулаки сжаты, сверкают черные, еще более, чем всегда, сузившиеся глаза. Марат Иванович в дверях зала. «Как же ее обидели, бедную!» Ему, бывшему детдомовцу, круглому сироте, понятно душевное состояние девочки. Торопливо подошел, поднял ее на руки, прижал к груди и унес. — Не расстраивайся, детка. Разве нам плохо и без мам? У тебя есть сестра Наталья, есть столько друзей, Вера Николаевна, я. — Еще тетя Сима, тетя Зоя, — добавляет Женя, обнимая директора за шею. — Да, и тетя Сима, и тетя Зоя, и сколько еще будет вокруг добрых, хороших людей! А Борису Михайловичу мы скажем, чтобы не приезжал. Не нужен он нам. Верно? — Верно, — твердо и облегченно отвечает Женя. Аннушка Аннушка — беленькая, с мелковатыми чертами лица. Лоб небольшой, выпуклый, подбородок мягкий, закругленный, а брови над голубовато-серыми глазами тоже закругленные и хотя не густые, но приметные. Руки с ямочками у локтей, на шее складочка, будто сохранившаяся еще с младенчества. Росту она небольшого, в талии очень тонкая, ноги стройные. Я рассматривала ее, сидя на лавочке под ветвистым высоким кленом. Было это во дворе пионерского лагеря одного московского детского дома, куда я приехала для встречи с ребятами. Дожидаясь директора, что должен был вот-вот освободиться, глядела на детей. На Аннушке взгляд мой задержался дольше, чем на других, — такая она была самостоятельная, обстоятельная, неторопливая и одета не в бесформенное детдомовское платье, в каких сновали тут девочки, а в сшитое, видимо, самой, со старанием и выдумкой. Оборка пущена по подолу и на рукавах. Ворот закончен рюшкой, отороченной белыми кружевами. Оказалось, ей 15 лет, а тогда я решила, что это молоденькая воспитательница, кастелянша или медсестра. Взрослили ее и серьезное выражение лица, и даже походка — уверенная, деловая. Позже я увидела Аннушку за мойкой кастрюль и баков под навесом, вблизи кухни. Надела передник, волосы под косынкой. Работает ловко, сноровисто. Теперь я уже знала, что она только что закончила восьмой класс, поступает в медицинское училище, а пока тут, в лагере, работает на полставки помощником повара. — Не хватает работников, особенно летом, когда отпуска, вот нас, старших, привлекают, если имеем желание. А чего не поработать? Я лично не могу целый день без дела бродить, да и деньги нужны перед выпуском, — объясняет она мне, когда мы вечером прогуливаемся с ней по лесной дороге вблизи лагеря. — Ты, Аннушка, шить, наверное, очень любишь? Это я сужу по твоему платью. Оно так хорошо сшито, — говорю я девочке. — Не скажу, что очень люблю шить. Нужно, вот и шью. А потом у нас инструктор такая замечательная! Грех у нее плохо шить. Ей обидно будет. Она столько души вкладывала, обучая нас. — Тебя особенно старалась научить? — Нет, что вы! Меня, как и других. Просто я стесняюсь показать ей небрежную работу, да, признаться, и самой неприятно что-то делать кое-как. А знаете, какое для меня самое любимое дело? Ухаживать за совсем маленькими детьми, за грудничками. Поэтому я и поступаю в медучилище. Хочу быть сестрой грудного отделения в больнице или в родильном доме. У меня давно это желание, лет с девяти или десяти. — Да ну? — Вы не верите? А это правда. Это все из-за моей сестры. И Аннушка рассказала мне о себе. Лет до пяти жила с матерью. Отец где-то пропал. Может быть, не пропал буквально, но в их семье не появлялся, и Аня его никогда не видела. Мать работала на железной дороге, а Аннушку держала в яслях, потом в детском саду целыми неделями. Дома девочка бывала редко, да в их маленькой комнатке и сесть было некуда. Сядет на один стул, у него ножки разъезжаются, сядет на другой — фикус мешает, а третий — мамин. На спинке — ее платье, кофта. «Куда залезла? Слезь! Сомнешь все», — то и дело следовал окрик. Аннушка чаще всего устраивалась на половичке у маминой кровати с кружевным подзором. Спала на составленных табуретках, что мама приносила из общей кухни, когда дочь ночевала дома. На них стелился матрасик, придвигались стулья спинками к ложу, чтобы во сне она не свалилась. Даже не помнит Аннушка, ласкала, жалела ли ее мама. Помнит, как она плакала в каком-то учреждении, держа дочь за руку, и говорила: «С кем оставлять? Работать-то надо, кормиться-то надо?!» Определили Аннушку в детдом, а через два года ей пришла пора идти в школу. Школьных групп у них в детдоме не было. Привезли ее жить к матери. А она замуж вышла, еще дочка народилась. Муж мамы, отчим, грубым оказался, часто был пьяный. Спать Аннушке вовсе негде. На табуретках теперь «плетенка» — корзинка бельевая стоит, а в ней девочка, сестричка маленькая. Вот тут, семи лет от роду, испытала Аннушка впервые в жизни любовь. Так ей дорога и мила была эта крошка! Так было ее жалко, и страшно за нее становилось, когда приходил в грязных сапогах, большой, тяжелый дядька — отец Ниночки (так назвали сестричку). Он задевал всё полами своего плаща, плечом, локтем. Толкался в комнатке, то добродушно «гыкал», то начинал ругаться, грозить. Вот-вот свалит корзинку или сам плюхнется на нее. Аннушка закрывала собою малютку, нависала, встав на цыпочки, над «плетенкой». Хуже всего было, что отчим пил и дома, потчуя маму. Она слабо отнекивалась, а потом пила с ним вместе и забывала даже, что маленькую надо перепеленать, накормить, дать ей водички. Малышка плакала, Аннушка качала ее, не переставая, и тоже плакала над ней, а мама только удивлялась: «Чего кричит? Ведь кормлена недавно». Это было самое тяжелое время в жизни еще совсем маленькой Аннушки, когда она отвечала не столько за себя, сколько за Ниночку, и часто ночью, проснувшись на своем матрасике возле кровати матери и отчима, она, если девочка молчала, вставала и тихонько подходила к корзинке. Ей нужно было убедиться, что сестричка спит и жива. А вдруг она умерла оттого, что голодная, или оттого, что вся мокрая? Аннушка чуть свет плелась на кухню и там, залезши на табуретку, дотягивалась до выключателя. Зажигала свет и начинала полоскать мокрые пеленки, что мать набросала в ведро под их столиком. Она вскоре научилась пеленать сестричку и делала это старательно, хорошо. Что стало с мамой? Пила ли она раньше? Аннушка не знала. Очень мала была, не замечала, да и дома почти совсем не жила. И опять в памяти всплывает другая картина: мама, держа на руках одну дочку, а другую выставляя перед собой, говорит кому-то: «Куда мне их девать? Работать надо, а их с кем?» Ниночку определили в дом малютки, а Аннушку отвезли в Москву, в школьный детский дом. — Я и не знала, что стала круглой сиротой. О том, что матери нет в живых, сообщили, когда мне исполнилось 9 лет. «Где моя сестра?» — спрашиваю. «Не беспокойся, — ответили. — Ей хорошо». Мы жили в разных городах, но я не забывала про свою сестру. Я училась, борясь со своей болезнью (у меня ревмокардит), зная, что у меня есть младшая сестренка и я ей буду очень нужна, когда она немного еще подрастет, а я стану уже взрослая и смогу зарабатывать деньги, чтобы ее кормить и одевать. Когда мне исполнится 16 лет, ей будет восемь. Я тогда возьму ее к себе. Пусть со мной живет и учится. Так я мечтала. Моя болезнь тяжелая. Начинается все с насморка, тонзиллита, а потом — атака. Плохие анализы крови, температура, слабость. Надолго меня укладывают в постель и пичкают лекарствами. «Вот откуда у девочки такая сосредоточенность, неторопливая походка», — поняла я. — Я месяцами не ходила в школу, а уроки готовила и переходила из класса в класс. Мне наши воспитатели и девочки помогали. Я научилась вязать, плести кружева, шила сестричке платьица, вязала ей кофточки, тапочки, носки. Мне дарили старые вязаные вещи, я их распускала и вязала из этой пряжи. Всё отсылала в дом малютки, а оказалось, что моей сестры там уже давно нет. Когда умерла мама, отчим дал подписку, что отказывается от прав на Ниночку, если ее удочерят, возражать не будет. Мою сестру удочерили. Кто, когда? Где она теперь? Ничего я не знала. Извелась очень, а еще это известие совпало с приступом. Тогда я чуть не умерла, такая была слабая. Вся желтая сделалась. И директор, и моя любимая Ольга Степановна, наш инструктор по труду, доказывали мне, что не все потеряно: «Поправишься, подрастешь немного и поедешь искать свою сестренку!» И я этим жила, этой надеждой поправиться, подрасти и отыскать Ниночку. И вот в прошлом году я поехала искать ее. — Нашла?! — О, это целая история! — Аннушка вздохнула. Мы шли по лесу, и нам попадалась крупная спелая земляника. Аннушка нагибалась, рвала ягоды и обязательно протягивала мне. — Ешь сама. Я же тоже нахожу, — отказывалась я, а девочка настаивала: — Мне очень хочется вас чем-нибудь угостить. Ягоды мы рвем каждый день, а вы их в городе не видите даже. Позвольте мне накормить ими вас немного. — Так что же с твоими поисками? — Ладно, сейчас все расскажу, как все тогда получилось. Я ездила отсюда, из лагеря. Вначале мы все обсудили с Ольгой Степановной. Директор дал справку, по которой мне можно было ехать на транспорте без билета. И на электричках, и в автобусах можно. Нам, детдомовцам, такое положено. Денег у меня было 10 рублей. Думала, хватит. Собрала в сумочку пирожков, бутербродов, яблок. Было жарко, но Ольга Степановна настояла, чтобы я взяла кофточку. Она и деньги еще предлагала, говорила: «Не управишься за день, заночуешь в гостинице или у своих прежних соседей. Надо будет заплатить». Я денег не взяла. Рассчитывала, что успею за один день. Наш городок ведь по этой железной дороге находится, только еще в сторону надо на автобусе ехать. План был заранее обдуман, как мне вести поиск. Сначала я должна найти дом малютки, там расспрошу, кто сестру взял. Если там не скажут, пойду в отдел соцобеспечения, если и там не скажут, найду знакомых из того дома, где мы жили, где умерла мама. Помнила я, что у отчима была какая-то родственница, что прибегала к нам. Отыщу ее. По железной дороге ехала больше трех часов. Неудобно было без билета. Боялась, контролер войдет, справку ему как-то стыдно показывать, что он еще скажет? Я не ездила так, без билета-то. Но наши девочки ездили, говорили, нормально получалось. Контролер не ходил, пронесло на первый раз. Потом я села в автобус. Ехать около двух часов. Водитель велит: «Бери билет». Я ему справку показываю. Он повертел ее в руках и спрашивает: «Ты что, глухонемая?» — «Нет,— отвечаю, — я из детдома. Здесь все написано. Имею право ездить без билета». — «Ах, вот оно что! Ну, этих правил я не знаю. Далеко тебе ехать?» Я сказала. Он говорит: «Ладно, сиди. Доедем до места, я там отведу тебя в милицию. Она рядом. Уточним, полагается ли без билета ездить». Я кивнула, а самой неловко, другие пассажиры смотрят на меня, шушукаются. Такой дотошный шофер оказался. Я всю дорогу в окно смотрела, отвернувшись ото всех. Есть не могла, хотя и хотелось. Еще беспокоила мысль: «Найду ли сестренку? Вдруг ее в другой город увезли?» Шофер не забыл про меня. Повел-таки в милицию. А я думаю: «Ну и ладно. Сейчас расскажу там, зачем приехала, мне помогут дом малютки отыскать. Вообще, подскажут, как действовать». — Вот безбилетную пассажирку привел. Скажите, имеет она право так ездить? — спросил шофер у милиционера. Посмотрел тот мою справку и сказал: — Откуда ей иметь деньги, если она из детского дома? И написано ясно, что справка выдана для предъявления на транспорте. — Есть. Буду знать, — смутился шофер и спрашивает у меня: — Когда обратно поедешь? — Не знаю. Закончу свое дело и поеду. — Ну, бывай! И ушел, а я у милиционера узнала адрес дома малютки и рассказала ему все. — Да, девочка, — посочувствовал он, — давненько это было. Наверное, увезли твою сестру в другое место, чтобы и не сказал ей кто-нибудь про родную мать. А в собесе тебе вряд ли скажут. Это ведь тайна. Да к тому же ты еще несовершеннолетняя. Зачем тебе про такое говорить? Это и против закона. — Я нашла дом малютки, — продолжала свой рассказ Аннушка. — Открыла дверь, вошла. Запах такой меня охватил — теплый, кисловатый. Ну, малышами запахло очень. Молоком, что ли... Я от этого запаха вдруг заплакала. Голоса детские слышу и хлюпаю носом. Потом взяла себя в руки, нашла кабинет заведующей... В общем, никто сестренку мою тут не знал. Дом малютки новый, и все служащие новые, кроме двух нянечек, что еще в прежнем работали. Одна была больна в это время, на бюллетене, а другая меня очень внимательно рассмотрела, а про сестру ничего не помнила. Она только удивилась: «Ишь ты! Значит, в детдоме выросла, и сама шьешь, и самостоятельная какая! Сестру, вишь, искать взялась. Да как их тут упомнишь, сколько их тут побывало-то!» Я сидела в кабинете заведующей. Она входила, выходила. Дел у нее много. Помаленьку я ей тоже все рассказала. «Нет, дорогая, мы тебе не поможем, — обескуражила она меня. — Данных за такие годы у нас нет, да если бы и были, не имеем права рассказывать об усыновленных, удочеренных детях. Ты не переживай. Если ее маленькую взяли, хорошо ей в семье. Как свой, родной ребенок живет. О себе думать надо». Но не могла я выбросить из головы сестренку. Это мой единственный родной человек. Я ее всегда помнила, часто во сне закрывала своим телом, как тогда, над «плетенкой». Я представляла: найду ее, и мы будем вместе. Я ее буду баловать, наряжать, а она будет меня очень любить. Побывала я тогда и в собесе, и в наробразе, и в горсовете. Ничего не узнала. Искать свой бывший дом, соседок, родственницу отчима не стала, был уже вечер, хотя и совсем светлый, летний, вот как сейчас. Совсем поздно я вернулась к себе в лагерь. Тут уже беспокоились. Меня хоть и отпустили, потому что я очень давно мечтала об этом поиске, да переживали все же за меня. Не случилось ли чего? Месяц прошел, и я поехала в новое путешествие. Наш директор принял к сердцу мою заботу и попробовал помочь мне найти сестру. Написал по моему старому адресу и попросил ответить, что известно о нашей семье, о Ниночке. Ответила ему родственница отчима. Оказалось, что она ему сестра. Из ее письма мы узнали, что отчим давно, как мама умерла, завербовался на Север. К Ниночке в дом малютки его сестра ходила, а потом она же посоветовала одной хорошей бездетной женщине взять себе в дочки мою сестру. «Они с мужем ее удочерили и уехали в другой город, а куда, я и не знаю», — писала эта женщина. Мне директор дал прочесть письмо и сказал: «Поезжай, Аннушка, по этому адресу. Поговори с ней, может быть, сумеешь выведать у нее фамилию тех людей, что удочерили твою сестренку. Не лишняя это будет поездка, я уверен». Опять с десятью рублями, со справкой о праве бесплатного проезда, сумкой, где у меня была еда, я отправилась в наш город. Ой, как удивительно! Все-то я помнила! Когда добралась до нашей улицы, сразу нашла дом, где мы жили. Даже у двери своей постояла, но звонить в квартиру не стала, пошла к Ольге Ивановне, сестре отчима. Правильно рассчитал наш директор, что я что-то узнаю: не выдержит родственница, что-то скажет. Я ей понравилась. Она меня еще совсем маленькой помнила. Тоже, как и нянечка в доме малютки, удивилась, как я одета. Жакетка, что я сама сшила, ей очень понравилась, и платье тоже. Говорила она: «Умница ты, рукодельница. Не то, что мать твоя была, прости, господи». Я ее перебила, не хотела плохое о матери слышать: «Скажите только, как мне сыскать Ниночку, ведь одна она у меня родная. А вдруг ей плохо у той тети?» — «Ой, и не знаю. Прав у меня на это нету, чтобы тебе говорить. Да и люди хорошие. И где ты их найдешь, если они в другой город сколько лет, как уехали?» Просила я, просила, и сказала мне наконец Ольга Ивановна фамилию и имя той женщины, что взяла в дочки мою сестричку. — Ничего больше не спрашивай, ничего я не знаю, где они, куда уехали. — А здесь-то где она работала? — ...Да, в Совете. Я туда. Врала там, что родственница дальняя, ищу свою тетю, прошу ее адрес сообщить. Мне адрес не сказали, будто и не знали, куда она уехала. Поздно уже было. Поспешила на автобус. Иду к станции автобусной, а там, у своей машины, тот шофер, что в милицию меня водил. — О, старая знакомая! Опять по справке прикатила? Что у тебя за дела тут? Я ему все рассказала. — Так, так. Подожди, подожди. В Совете, говоришь, работала? А как она выглядит? Ну да, не знаешь, откуда тебе знать! А фамилия Замайская? Надо бы разведать, где муж ее работал. Так, так... — соображал шофер, что-то прикидывая, уточняя, когда это могло быть. А потом говорит: — Погодь, рейс у меня через 22 минуты. Может быть, застану. Здесь ожидай. Он сел в свой автобус, быстро развернулся и куда-то уехал. Возвратился скоро и прямо из кабины крикнул мне: — Порядок! В Туле они. Мой дружок их перевозил до станции. Там они оформляли сдачу вещей в контейнерах на Тулу. Он запомнил, он их знал. Вот что я выяснила за вторую поездку. Шофер автобуса, его зовут Володя, усадил меня на сиденье вблизи своей кабины и всю дорогу расспрашивал о моем деле, о жизни в детском доме. Он давал мне разные советы, как действовать дальше. Теперь он стал моим другом. Даже свой огромный бутерброд — целый батон, разрезанный вдоль, а внутри колбаса — разломил пополам и протянул мне одну половину. Я отказалась: — У самой всякая еда есть, из пионерлагеря везу, да и есть неохота, а вы угощайтесь. — Ладно, — говорит. — В поезде все поешь. А пирожок давай, я попробую. Что он советовал? Да послать запрос в адресный стол Тулы. Пусть сообщат, где живут Замайские. Если не ответят, тогда самой ехать и ходить по учреждениям. Если она тут в Совете работала, наверное, и там в Совете окажется. Я все так и сделала. Адресный стол нам не ответил. Писал туда сам директор. Может быть, потому не ответили, что мы возраст Замайских не указали. Я отработала тогда две недели без выходных на кухне и перед закрытием лагеря поехала в Тулу. Удивительно получилось, как в кино. Вы можете даже не поверить! Я ту женщину очень скоро нашла. Сама не знаю, как это вышло. Правда, в горсовете мне сказали, что такая не работает. Я пошла по улице. Вижу — вывеска. Отделение треста. Я зашла в коридор первого этажа. Комнаты и слева, и справа. Открыла одну дверь. Говорю женщине, что сидела за ближним столом: «Товарищ Замайская не тут работает?» А та отвечает: «Она в комнате напротив». Вот это да! Иду, открываю дверь. Там три женщины сидят. Я как-то сразу определила, которая из них Замайская, подхожу к ней, а она встает, смотрит на меня и бледнеет. Очень заметно даже бледнеет, мимо меня к двери идет и выходит. Я спросила: — Это товарищ Замайская? — Она самая. Подожди. Она скоро вернется. Ты от кого, по какому вопросу? А я не отвечаю. Меньше минутки подождала — и в коридор. Оглядываюсь по сторонам. Куда она делась? Подумала, что она от меня убежала, и к выходу. Ведь не просто она побледнела, когда я вошла. Может быть, ей написал кто-нибудь, что я ее ищу, а может быть, Ниночка на меня сильно похожа. Я испугалась: вдруг скроется? Выскочила на улицу, а она в это время в машину садится, и машина трогается. Тут около меня такси остановилось. Я к шоферу: — Дорогой дяденька, поезжайте, пожалуйста, за той машиной, куда она, туда и вы. Мне нужно женщину не упустить, что там сидит. — Что, обворовала тебя? — Нет. У нее моя сестренка. Она ее прячет. Сейчас от меня убежать хочет. Таксист догнал машину, где сидела Замайская. Едем за ней. Я пригибаюсь, чтобы Замайская меня не увидела, если взглянет назад. Она, видно, не подумала, что я могу ее догнать. Сидит рядом с шофером, головой не крутит. Приехали. Остановилась их машина, и мы близко. Я шоферу сую свои деньги, он говорит: — Да ладно. Беги за ней, а то упустишь. Обойдусь я без твоих денег. — Спасибо, — говорю и бегу к Замайской. Теперь я даже удивляюсь: как смогла? Не стеснялась, не боялась, только бы Ниночку отыскать. Дом, куда она пошла, новый, высокий. Перед домом большая площадка. Все двери видны. Догнала я Замайскую и дотронулась до ее рукава. — Гражданка Замайская, почему вы от меня убежали? — Ах, это ты?! Зачем я тебе нужна? — У вас моя сестренка Ниночка. Я ее давно ищу. — Нет у меня никакой твоей сестренки! У меня моя дочь, никакая не сестра тебе. Я тебя сейчас в милицию сведу! Ишь, шантажировать решила! Придумала, сестра у нее потерялась! Скажите, пожалуйста! В семью лезешь, чего добиваешься? Чего тебе захотелось, а?! Она теперь не бледная была, а сильно раскраснелась. Вся даже трясется. Бусы на шее вздрагивают, аж подпрыгивают, глаза выпученные. Озирается по сторонам. Она женщина полная, и я подумала тут: а вдруг у нее гипертоническая болезнь? Вдруг вот от приступа сейчас умрет? Ведь так волнуется. У нас был такой случай с одной воспитательницей. Вспомнить даже страшно. Тогда я тихонько ей говорю: — Не волнуйтесь так, пожалуйста. Я не хочу вам плохого. Мне ничего от вас не надо. Я совсем одна, живу в детском доме и знаю, что сестра у меня есть. Я ей еще в дом малютки подарочки всякие посылала. Я и не знала долго, что мама умерла и что вам Ниночку в дочки отдали. А узнала — давай искать. Ну, как же мне быть? Я вот и сейчас ей гостинцы привезла. Сшила платье, кофточку связала, носочки. И конфеты тут и альбомчик. Я ее совсем маленькую еще очень полюбила. И я заплакала... Женщина стоит, молчит и очень волнуется. Потом говорит: — Давай от дома отойдем. Подумаем. Потолкуем. Мы отошли к заборчику. Встали у дерева. Замайская спрашивает: — Тебе сколько лет? Хотя я знаю — 15. Что, хорошо без матери, без отца? Я молчу. А потом отвечаю: — Не так чтобы хорошо. Но это какие они еще, мать и отец. А то, может быть, без них и лучше. Я в детском доме учусь нормально и никто меня пальцем не тронет и куском хлеба не попрекнет. А в школе есть такие, что и с родителями живут, да если они пьют или вообще скверные, так лучше и без них. Я вот шить умею, вязать. Закончу восьмой класс, в медучилище пойду. — Это хорошо. Но у Нины есть родные, которые ее любят, есть и мама, и папа, и дедушка, и бабушка. Она в хорошей семье живет, одна у нас дочка. Ты хочешь, чтобы она узнала, что мы все ей не родные? Что ее мать умерла от пьянства, а отец тоже пьяница и от нее отказался? Этого ты хочешь?! Понимаешь, почему я так тебя испугалась? Последнее время у меня все сердце болело. Ждала тебя. Сама не знаю почему. Вот и дождалась. Ты хочешь всю нашу жизнь разорить? Я молчу. Я впервые подумала, что не радость, не новые хорошие чувства могу принести сестре, а горе. И что же, мне лучше остаться одной, и пусть Нина и не узнает никогда, что у нее есть сестра? Я стою и смотрю в землю, думаю: «Вот и рушатся все мои мечты. Вот и не поцелую я никогда свою сестренку, не приведу ее в детдом, не покажу девочкам, Ольге Степановне, всем нашим. Я осталась одна. Да, но если я ей откроюсь? «Деточка дорогая! Я твоя родная старшая сестра! Я так тебя искала!» А она скажет: «А почему мама и папа мне про тебя ничего не говорили?» И я ей скажу, что это не родные ей мама и папа, а она заплачет — и что я буду делать?» — Знаете, — говорю я Замайской. — Не скажу я ей, что сестра. Ничего не скажу, но только нужно мне ее увидеть. Это обязательно. А потом уж решим, что делать. — Ты понимаешь, в чем еще вопрос, — говорит Замайская и не на меня смотрит, а на первую дверь большого дома. — Можно бы сказать Нине, что ты родственница, ну, ее двоюродная сестра, да ведь и дедушка, и бабушка не знают правды. Они-то знают, что двоюродной сестры у Ниночки нет. Они тоже уверены, что она их родная внучка... Скоро дочка должна выйти гулять. Вот из этой двери. Пообедает и выйдет гулять. Раньше спала после обеда, а теперь мы ее отучаем днем спать, ведь в этом году ей в школу идти. Хорошо, ты ее увидишь. Потом еще обсудим, как быть дальше. Она вздыхает и все смотрит на дверь. И вот выбегает из дома девчушка в коротеньком платьице, красиво подстриженная, волосы, как у меня, пушистые, светлые. Я уже вижу: она счастливая! Не знаю, почему я это вижу. Еще лицо ее не разглядела, не знаю, какие у нее глаза, а знаю: они счастливые. И хорошо мне от этого, и плохо. Значит, не прижму я ее сейчас к своей груди, не поцелую, останусь для нее чужой. Как мне было больно, как жаль себя, как обидно! Девочка увидала мать и подбежала к ней. Я стояла теперь немного поодаль, будто и не знакомая совсем, дожидаюсь кого-то. — Мамуля, ты так рано?! Я хорошо поела. Бабушка довольна. Я погуляю, а потом мы пойдем с бабулей на качели в тот двор. Хорошо? — щебечет Ниночка. — Хорошо, девочка. Гуляй, только не бегай к дороге, где машины, — ласково говорит Замайская. — Ладно! — уже убегая, пообещала моя сестренка. ...Она длинноногая. Выше меня будет. И лицо совсем другое. Глаза темные, большие. Темные бровки, носик прямой. Не в мою породу. Только волосы у нас одинаковые, и, показалось мне, в голосе есть сходство. Те же интонации, что у меня. Тяжело мне было стоять чужой, посторонней и только издали поглядывать на сестренку. Тогда я вдруг будто почувствовала тяжесть на своих плечах. Наверное, они поникли у меня, все во мне как оборвалось, руки как плети повисли. Я тогда подумала: «Не узнает она, что я ей кофточку красивую связала. Да она ей и маловата, поди. Платьице что короткое — ничего. Она вон в каком бегает. Да и даст ли ей мои вещички ее мама?..» Когда Ниночка убежала к другому подъезду дома и принялась там что-то чертить на асфальте, Замайская мне сказала: — Пойдем за угол чуть подальше. Там поговорим. — Ладно. Я уеду. Пусть она ничего не знает, пока не подрастет. Ну, одним словом, я буду ждать, когда вы мне разрешите. Конечно, сейчас живы бабушка, дедушка. Сейчас нельзя мне объявиться. Я понимаю. Я вам иногда буду писать. Можно? — Хорошо. Только пиши на почтамт до востребования, а не сюда. Я тебе тоже буду писать. Спасибо тебе, Аня. — Возьмите мои подарочки. Дайте ей, если можно, и сохраните платьице и кофточку на память. Хорошо? — Обязательно. Сбережем твое рукоделие. Кто знает... Мы простились. И кончилась моя история с сестренкой. Пишу я Замайской, она мне отвечает. Сообщает, что все у них хорошо. Ниночка учится, здорова. Слава богу, что пьянство мамы нашей пока на ней не отразилось. Про то, что сказывается это часто на здоровье детей, я хорошо знаю, есть у нас такие ребята, что расплачиваются своим здоровьем за грехи родителей. ...Утром следующего дня я уезжала из пионерского лагеря детского дома. Аннушка пошла меня проводить до станции. На ней было уже другое, не васильковое, как вчера, а розовое ситцевое платье. На голове серебристый обруч, а лицо печальное, задумчивое. — Я вчера расстроила вас своим рассказом о сестренке? — Не расстроила, встревожила, заставила думать и о тебе, и о ней. Все вот прикидываю, как лучше поступить, чтобы вам обеим обогатиться родством и не испортить дело, да ничего придумать не могу. А ты решила тогда все очень правильно. Мудро и мужественно поступила. Молодец ты! Пройдут годы, подрастет Ниночка, и встретитесь вы. Может быть, ее мать и отец и для тебя близкими людьми станут. Уже зимой позвонила мне Аннушка. Она все еще жила в детском доме, а училась в медицинском училище. — Вы знаете, меня наша завуч очень обидела перед поступлением в училище. «Ты хочешь в роддоме работать? Поэтому идешь на грудничковое отделение? Там всегда матери да отцы сестрам деньги дают, когда им ребеночка выносят». Вот какую гадость сказала! Я-то о деньгах вообще еще не думала. Не из-за денег, а по любви себе профессию выбирала. Поплакала, а все равно пошла в училище и не раскаиваюсь. Работать буду не обязательно в роддоме, а скорее всего в больнице детской или в яслях, но с маленькими детьми. Они такие беззащитные, такие прекрасные, новенькие совсем, никакого зла от них! Слушала я Аннушку и думала: «Рассуждать так может человек, что уже успел уколоться о людское зло, пораниться им. Она вроде бы и не заметила, когда поранилась, а первым человеком, который вызвал незаживающую боль, была мать». Теперь Аннушка уже закончила училище. Работает в детских яслях. Она получила комнату, вышла замуж и растит сынишку Сашу. Недавно был ее телефонный звонок. Она, как всегда, обстоятельно рассказала о работе, о сынишке и мужниных увлечениях байдарочным спортом, а потом с волнением в голосе произнесла: — А еще меня ждет большая радость. Так переживаю, что боюсь сама себя сглазить. Одним словом, будет наша встреча с сестрой, моей Ниночкой. Ее мама написала, что это произойдет скоро. Нужно еще только нам разработать детальный план. Замайские приедут ко мне для разговора. Да, оба — и мама, и папа. Вот так. Безотцовщина Игорь Иванов сбежал по лестнице, придержал наружную дверь, чтобы не хлопнула, и оказался во дворе их огромного П-образного дома. На работу он чаще всего добирался пешком и сейчас хотел в темпе отшагать три километра вдоль осенних молодых аллей. Вскоре Игорь догнал детишек-школьников. Не обратил бы внимания на них, но услыхал фразу, резанувшую его по сердцу. — Зачем он с нами? Пусть один идет, безотцовщина! «Безотцовщина» — первоклашка, за плечами ранец, стал поодаль от всей группы ребят, возглавляемой, безусловно, тоже учеником первого класса, но рослым, упитанным. Игорь взглянул на отстраненного мальчика и увидел грустные глаза под обиженно и недоуменно приподнятыми «домиком», почти сросшимися над переносицей бровками. Пухлые губы сложились в печальный треугольничек, углы рта чуть опустились. — Ты в школу? — ласково спросил Игорь. Немного помедлив, мальчик ответил: — Ага. — Пойдем вместе. Я все равно мимо вашей школы иду. — Пойдем, — согласился маленький школьник и протянул Игорю теплую руку. — Как тебя зовут? — А тебе зачем? — Интересно. — Почему интересно? Игорь помолчал, а потом сказал: — У меня тоже такой сынок был, да потерялся. Теперь живет где-то без отца. Ты на него похож. — Меня Толя зовут, а его как? — И его Толя! Вот удивительно, а? Моему Толе сейчас семь лет, а тебе сколько? — И мне семь. А где он потерялся? — Видишь ли, я уехал в командировку, далеко-далеко. Там заболел. Долго домой не возвращался, а когда поправился и приехал, мой сынок с мамой куда-то делись. Я не знаю куда. — Мы раньше в Белоруссии жили, потом сюда приехали. Мама, маленький наш Кока и я. Тут у нас бабушка была. Мы приехали, а она возьми да умри. — А папа твой где? — решился спросить Игорь. — Не знаю. Мама не говорит где. Наверное, сама не знает. — Как зовут твою маму? — Галя. — Надо же! — «удивился» Игорь и для чего-то тихо сказал: — И у меня была Галя. Ну вот, Толя, дошли мы до твоей школы. Будь здоров. Не вешай нос. Мы с тобой еще встретимся, хотя бы завтра, и прогуляемся вместе, потолкуем. Идет? — Идет. До свидания, дядя. — Дядя Игорь. Запомнишь? — Запомню. Игорь был взволнован неожиданным знакомством. Пальцы, казалось, еще хранили тепло доверчивой маленькой ладошки. Запомнился взгляд больших серых глаз, устремленных не него снизу вверх. Игорь — физик. Научный сотрудник одного из НИИ. Занимается проблемами сверхвысоких температур, плазменными процессами. Работы масса. Помимо плановой, по теме лаборатории, он трудится над своей — диссертационной. Скоро у него защита кандидатской. И все же два раза в неделю после работы мчится в подшефную спецшколу. Там он руководит семинаром старшеклассников по физике. В этот день предстояло ехать туда. Во время ужина Игорь вспомнил о новом знакомом и купил в буфете для него пару пирожных. Аккуратно разместил их в портфеле, представляя себе завтрашнюю встречу. «Зачем я ему наплел о сыне Толе? Ладно. Наплел и наплел. Что потерялся, сказал правильно. Лучше, когда отец теряется, — глядишь, и найдется, нежели удрал, бросил семью». Получилось так, что теперь, чуть ли не ежедневно, они встречались. Игорь брал Толю за руку, и тот радостно семенил рядом. Путь до школы они проходили быстрее, чем в первый раз. Иногда Игорь сажал мальчика себе на плечи и бежал с ним, дурачась, подпрыгивая. Толе было весело, он смеялся, обхватив Игоря за шею или держась за воротник его куртки. Мальчик особенно торжествовал, если они нагоняли и перегоняли группу школьников из их двора, где был обязательно тот рослый крепыш, что назвал Толю безотцовщиной. Маленький друг рассказывал большому про братишку Коку. Ему исполнилось два года, и он очень смешно выговаривал свои первые слова. — Друзья в классе у тебя есть? — Есть. Мои друзья Сергей, Павлик и еще девочка Оля. Только они не на нашей улице живут, не в нашем доме. Наши ребята со мной не играют. Им Фомин не велит, потому что я... Толя замолчал, а Игорь сразу же задал ему совсем другой вопрос. Пирожные, пирожки или вкусный бутерброд он отдавал у дверей школы. В первый раз сказал: — Бери. Съешь с чаем в большую перемену. — Спасибо. Я съем потом, после обеда. Я ведь на продленке, долго тут буду. — Хорошо. Пусть так! Вскоре Толя позвал Игоря в гости: — Приходи. Я уже рассказал про тебя маме. Посмотришь нашего Коку. У тебя нет больше сынка? Только один Толя? — Может быть, и есть. Когда я их потерял, у мамы должен был еще кто-то родиться. — Так что, может быть, и у тебя два сынка живут тоже без папы, — по-взрослому вздохнул мальчик. Игорю хотелось увидать его маму. Совершенно не представляя себе ее, он уже заочно почему-то относился к ней с симпатией. Был уверен, чго она тихая, добрая и гордая. И вот, совсем неожиданно, Игорь увидел вместе с Толей и ее, и маленького Коку. На дороге, где обычно они встречались, стоял карапуз с широко растопыренными ручонками, так как поверх пальтишка был укутан платком, перекрещенным на груди. Руки торчали в стороны. День был холодный, ветреный. Мама Галя, наклонившись над Толей, поправляла ему воротник, перекошенный ремнями ранца. Игорь быстро зашел за угол дома и отсюда стал наблюдать. Тоненькая высокая фигурка выпрямилась, женщина обернулась лицом в его сторону, перед тем как взять на руки малыша. Игорь тут же узнал в Толиной маме... машинистку из их института. Да, это была та, что сидит в правом углу машбюро, у окна. Игорь ни разу не говорил с ней. Свою работу отдавал всегда старой машинистке. Она привыкла к его почерку и сама для него печатала. Галя работала быстро, сосредоточенно. Игорь припомнил, что она не отрывалась от работы и не смотрела на человека, входящего в бюро. Другие машинистки поворачивались к двери и бросали беглый взгляд на того, кто входил, а она — нет. Семейство ушло. Толя оглядывался, ожидая, что Игорь вот-вот догонит их. Но он не стал догонять, свернул в сторону и поспешил другой дорогой. Теперь ему захотелось получше разглядеть Галю. В этот день пошел в машбюро. Поздоровался со всеми громко, протянул старшей свои листы и взглянул в угол. Галя, как обычно, печатала, не отрывая глаз от работы. Но Игорь мысленно «приказал» ей поднять голову, и она подняла ее и посмотрела на него. Будто недоумевая, вскинула брови. «Домиком, как у Толи», — отметил Игорь. Волосы гладко причесаны, синяя вязаная кофточка. Лицо тонкое, глаза большие. Никакого интереса к Игорю она не выразила. Было заметно: мысли ее еще в тексте, что печатала. Игорь быстро отвернулся и вышел, боясь выдать себя. Наблюдательные женщины могли перехватить его взгляд. Он пошел в лабораторию. Из-под пушистых ресниц на него взглянула Ирочка — аспирантка, дочь профессора, их шефа. Все в отделе считали, что у них «роман». Ира будто не замечала, что у Игоря странный, немного рассеянный вид. Она отвела глаза и, уставясь на приборы, стала заносить в таблицу показания. Подойти к молодому научному сотруднику и сказать: «Ты читал эту статью? Неясный вывод. Объясни» — или позвать его: «Игорь, я включила пирометр. Посмотри, что творится» — она могла, но спросить: «Почему ты сейчас так странно улыбаешься?» — нет. Вообще с момента знакомства с Толей поведение Игоря изменилось. В течение рабочего дня все было почти по-прежнему. Работал он так же напряженно. Но утром стал прибегать в институт чуть позже, и на лице его иногда еще блуждала необычная улыбка. Будто вспомнил человек что-то приятное, и не хочется ему расстаться с этим воспоминанием. Однажды в буфете, видя, как он заворачивает в пергамент булочки с маком, лаборантка, женщина дотошная, считавшая, что ей многое дозволено, спросила: — Кому это вы покупаете сладкое? — Одному мальчику. Друг у меня завелся. Люблю его угощать. — Мальчику?! Своих пора заводить. Нечего чужих баловать. Ирочка услышала этот разговор и покраснела. Ведь здесь ждали, что вот-вот Игорь сделает предложение хорошенькой аспирантке. Ему самому недавно казалось это неизбежным. Еще одно, другое посещение театра, концерта, и надо будет задать Ире вопрос: что будет дальше? Она ему нравилась, но что-то останавливало, удерживало от решительного объяснения. Раньше он отмахивался даже от раздумий на эту тему. «Успеется. Сосредоточусь как-нибудь и решу. До защиты не стоит забивать себе голову. Не горит, а то можно дров наломать» — так решил, и ничто его не смущало. Но после встречи с Толей что-то стало как бы мешать ему даже и при таких отношениях с Ирой. Не рассказал он ей о знакомстве с мальчиком. Побоялся, не поймет и обидит своим непониманием. «Зачем это вам, Игорь? Теряете время... Да вы, оказывается, сентиментальный?!» Он представил, что она так скажет и скривит в улыбке полные губы. Улыбка Иры будет не злая, не презрительная, но все же... Раньше все интересы и занятия Игоря целиком укладывались в схему: напряженная работа в лаборатории, ночные бдения над решением диссертационных задач, чтение, последующее обсуждение статей, семинары в отделе предзащиты, защиты товарищей. А еще шахматы, редкие турпоходы, теннис, волейбол. Еще математическая школа — физический семинар. И это все, если не считать театра и кино, когда выступала заезжая труппа или шел более или менее интересный фильм. Теперь появилось что-то новое, личное. Незначительное на первый взгляд, оно заставило его, уже не откладывая, подумать обо всем, что связывало его с Ирой. Способная девушка, с хорошей привычкой много и углубленно работать. Она уверена в своих возможностях. По наследству приняла профессию физика от отца — доктора наук. Как и Игорь, занимается плазмой. Темы их близки. В отделе к Ирочке прекрасно относятся, и не только потому, что отец ее научный руководитель, но и потому, что она толковая, трудолюбивая и рассудительная. Ведет себя скромно и с достоинством. Всегда со вкусом одета (здесь не обходится без участия мамы-профессорши). Игорь любил смотреть на Ирочку, следить за выражением ее чистого, смуглого лица, когда она, углубившись в расчеты, сидит, опустив головку на кисть холеной руки. Да, красавица, и верно сказал как-то один из их инженеров: «Порода в ней чувствуется». Разве это плохо? Игорю приятно бывать с ней на корте, видеть ее статную, ловкую фигуру. Это Ира научила его игре в теннис... «Чего же мне недостает, что меня смущает? — думает сейчас Игорь. — Она будет еще привлекательнее, став матерью. Будет кандидатом, потом доктором наук. Достойная дама». Ирочка, видимо, почувствовала, что он думает о ней, и повернулась к нему, как бы спрашивая: «Ну и что?» Игорь ответил ей улыбкой и продолжал рассуждать: «Почему я ее устраиваю, такую завидную невесту? По мнению отца и некоторых других ученых института, я перспективный. «Способный, в работе напористый», — говорят про меня. Организован, не пьяница и обещаю стать примерным, покорным зятем ее обожаемого папаши. Наверное, так все это и есть: удовлетворяю заданным «техническим условиям». Я ей нравлюсь, но любви ко мне нет. Да, она уверена в своем обаянии, а настоящего чувства ко мне не испытывает. Впрочем, как и я к ней. Вот что оказывается, если поразмыслишь...» Игорь захватил пальцами густые пряди своих светлых волос и продолжал развивать мысль: «Положим, ничего плохого в этом нет. Мы поженились, и появилась любовь... Ну, может быть, даже наверное, появилась. Родились дети. Настоящие профессорские внучата. Благополучные, ухоженные. Я их, конечно, люблю, но они гораздо меньше мои, чем бабушкины и дедушкины. Смогут ли они как следует понимать меня? Захочется ли мне рассказывать им о своем детстве? Они счастливые дети, не «безотцовщина» какая-нибудь. Смогут ли они сострадать такому пареньку, как Толя? Вдруг мой сын скажет так, как сказал Фомин? Ну, а Ира? И сейчас не всегда мы понимаем друг друга. Заводим разговор, и часто получается: то, что кажется важным одному, совсем не вызывает интереса у другого. Ясно, мы ведь от разных корней. Она профессорская дочь, а я?» Он припомнил ее суждения о науке, о роли каждого в ней. Ира все рассматривает с точки зрения диссертабельности. «Что ей, собственно, до науки вообще? Что ей до решения главных, фундаментальных проблем, если они лежат вне ее диссертационной темы, или исследований отца, или, наконец, моей работы? Они с отцом твердят о необходимости изменить мне после защиты направление изысканий, а то-де влезу целиком в технологические проблемы, уйду от чистой науки. Делают большие глаза, пожимают плечами, когда я говорю, что хочу довести работу до возможного практического использования. Кто, мол, ставит перед собой такую цель?! Но ведь именно я вижу отчетливо возможный конечный результат. Я хорошо понимаю важность для страны создания тугоплавких материалов, и я должен двигать эту тему. Разные у нас взгляды на науку и разное к ней отношение...» Раздумывая, он все больше мрачнел. Теперь уже не поглядывал на стол сбоку, где перед пультом сидела Ира. Только ли в отношении науки у них были разные взгляды? Отнюдь нет. Многие, даже вскользь брошенные ею замечания претили Игорю. Однажды Ира сказала ему: «Вообще, эти проблемы вне рамок моих интересов». Он не ответил тогда, лишь подумал: «Удивительно, все-то у нее в рамках. Сама она в рамку вставлена и не хочет из нее вылезать». А товарищи завидовали: «Тебе повезло. Такая девушка!» Или: «Да, старик, все при ней, и хороша, и умна, и жить будешь, целиком занявшись делом. Быт организован. Не станешь терять на него золотое время. И с продвижением затруднений никаких. Шеф вот-вот член-корром будет». Отвечал им: «Да, повезло». Но великого волнения в крови не возникало. Или у него и не может быть иначе? Он вообще по части любви заторможен. Пропустил в первой молодости полосу увлечений. Для этого не было времени. Оно, время, всегда было ему очень дорого... В армии товарищи на досуге заводили разговоры «о девочках». Он отмахивался, брался за книгу, учебник. Нужно было заниматься. Теперь Игорь решил подвести итог своим раздумьям: что главное? Что больше всего пугает в перспективе стать мужем красивой Ирочки и зятем шефа? И тут вдруг ему стало ясно, что не потребовались бы все эти рассуждения, если бы девушка, сидящая сейчас так близко, была бы ему по-настоящему дорога и желанна. «Я и не пытался сделать ее более близкой, душевно близкой. Я не рвусь к ней, не хочу даже знать, что она думает сейчас, в эту минуту. Все просто: я не люблю ее. Потому и тянул и откладывал объяснение. Да, я не хотел терять ее, надеялся втайне на развитие чувства. Чудак! В конце концов, невзирая на то что она мне чужая, я бы женился и... погиб. Но случилось чудо, встретил маленького Толю и почувствовал необходимость чего-то большого, настоящего, другой душевной отдачи, что ли. Сегодня я увидел его мать. Она не так красива, как Ирочка. Постарше, попроще. Жизнь ее не холила, не баловала. Я ее еще совсем не знаю, но если она такая, какой я себе представляю, то лучшей мне и не надо». Ему захотелось скорее познакомиться с Галей, услышать ее голос, узнать, как она говорит, что думает, как улыбается... Настал день, когда не надо было ехать в школу. Вопреки обычаю засиживаться в лаборатории в свободные вечера Игорь закончил работу со звонком и, выйдя из института, вскочил в автобус вслед за Галей. Она спешила за Кокой, потом в школу за старшим, изнывающим на продленке. С детьми ей надо было зайти еще в магазин, докупить то, что не успела взять в обеденный перерыв. Держа сумку и закутанного малыша, она пойдет потом к дому, не спуская глаз с идущего впереди и скребущего галошами по тротуару Толика. Она будет идти радостная, дождавшись, наконец, момента, когда можно себя чувствовать только матерью, быть рядом со своими детьми. — Хорошо, дорогие мои! Сейчас придем домой. Там тепло, светло. Искупаем Коку. Накормлю вас. Поиграем. Да, да, я почитаю тебе, Толик, обязательно, и баиньки! Так было всегда, так будет сегодня, но в автобусе вдруг с ней заговорил высокий молодой человек, стоявший сзади. — Галя, я Игорь. Здравствуйте! Вы ведь слышали обо мне? Она обернулась, встретила его широкую улыбку и улыбнулась в ответ. — Вот оно что! Это вы? Мне Толя, как говорится, все уши прожужжал про вас. Оказывается, мы работаем вместе. И давно вы знаете, что Толя мой сын? — Нет, совсем недавно. Два дня назад утром увидал вас с мальчиками и тогда только узнал, кто Толина мама. — Я в тот день немного задержалась. Носила младшего на прививку. Обычно убегаю раньше. Одену своего школьника, и он ковыляет сам. А мне с маленьким еще в ясли надо. — Понимаю. Вот мы и познакомились. Толя будет доволен. Только нет... Прошу вас, не говорите ему, что видели, что знаете меня. Хорошо? — Хорошо, не скажу. А почему? — Так. Может быть, это пустяк, но прошу, не говорите. — Я же вам обещала — не скажу. Не хотите, значит, так надо. А вот можно мне спросить вас? — Пожалуйста. — Правда, что у вас сынок есть и еще кто-то, и почему они не с вами? — Никого у меня нет. Сам не представляю, зачем сказал тогда так вашему мальчику. Хотя нет, если говорить честно, какая-то мысль, пусть абсурдная, мелькнула тогда у меня в голове. Вот, может быть, поэтому и сейчас я просил вас не говорить Толе о нашей встрече. — Вот как! А я подумала, не раскаявшийся ли это отец, преследуемый совестью или любовью к брошенному ребенку, обласкал моего мальчика! Могло быть, что не сам отец бросил детей, а его лишили радости отцовства. Всяко могло быть. Это Галя сказала, уже выйдя из автобуса. Они шли к яслям. — Оказалось, никакой вы не отец, а просто любите детей, да? — Люблю. А ваш сын мне особенно понравился. — Спасибо. После знакомства с вами он просто другим стал. Каждый день теперь с радостью в школу идет. Галя улыбалась, чуть сощурив большие серые глаза. Глядела на Игоря доверчиво. Простились вблизи яслей. После этого они часто встречались на минуту-две в коридоре института у столовой. Игорю было приятно издали видеть тоненькую фигурку Толиной мамы. Они подходили друг к другу. В глазах ее он читал: «Ну, как дальше себя вести будем? Сказать ли Толику?» Игорь пожимал ей пальцы. — Как-нибудь поговорим, хорошо? — бросал он, и она утвердительно кивала. И вот Игорь говорит Толе: — Я завтра освобождаюсь пораньше на работе. Хочешь, зайду за тобой в школу? — Конечно, хочу! Я скажу маме, что ты меня приведешь. Ладно? — Скажи. — Пойдем к нам, я вас познакомлю, — предложил Толя, когда они подошли к подъезду. —Видишь, наши окна светятся. Вон те, видишь? Значит, мама с Кокой уже пришли. — Нет, дорогой. Сегодня я не могу. Как-нибудь в другой раз. — Ну ладно. Давай в другой раз, но поскорее. Хорошо? — Хорошо, дружище. Они распрощались, но Игорь вскоре вернулся к их подъезду, стал бродить под окнами и ждать, когда погаснет свет в одном из трех Галиных окон. Они условились, что Игорь придет, когда уснут дети. Одно окно стало темным, а в другом показалась Галя и поманила его. Едва Игорь вошел, его охватил запах дома, где живут маленькие дети. Да, только маленькие дети и молодая мать. Он впервые оказался в такой квартире. — Пойдемте на кухню. Это дальше от их комнаты. Там я вас покормлю, и мы сможем спокойно поговорить. — У вас так славно пахнет детьми и чистотой. Он оглядел маленькую уютную кухоньку и втиснулся, большой и широкоплечий, на стул между столиком и холодильником. — Вы не беспокойтесь, я не привык есть в это время. — Не хотите есть, будем пить чай. Она налила два стакана чаю, пододвинула к Игорю тарелку с сушками. Села напротив него. — Знаете, Галя, мне впервые захотелось рассказать о себе. И именно вам. Никогда раньше не возникало такого желания. А вам вот должен рассказать все. Будете слушать? — Буду. Мне очень интересно... Пейте чай и рассказывайте. — Вот пришел к вам, и показалось, что дышу давно знакомым воздухом. Удивительно, а? Ладно. Буду рассказывать. Начну издалека. Почти с начала, что помню. Не знаю, кто моя мать, где она, жива ли. Наверное, нет... У меня была сестра Галя, младше меня года на три, отец и баба Клава. Родная ли? Не знаю. Отец отправлялся в «ездки». Это слово я помню. Он был шофер. Мы оставались с бабой Клавой. Жили в барачной комнате. Я считал, что у бабы Клавы глиняные ноги. Как-то услыхал выражение: «колосс на глиняных ногах». Она была колосс. Полная, большая, отекшая. Ноги как тумбы. Больные, не сгибавшиеся. Еле ходила, переставляла с трудом одну ногу, потом другую. Всегда охала, стонала. Баба Клава была добрая, но забывчивая. Мы должны были ей напоминать: «Баба Клава, дай поесть». — «Ой, милые мои, родные мои, сейчас дам». Бывало, что кормила нас после этого, а то и нет. Усаживалась, начинала причитать, жаловаться на болезни и вновь забывала дать нам еду. Мы ей опять напоминали. Отец, видимо, любил нас. Не бил, привозил гостинцы. Но обычно, приехав домой, почти сразу напивался и начинал буянить. Ругал бабу Клаву, соседей, терпеть не мог милиционеров. Он их называл «гвоздики». «Понатыкали везде эти гвоздики, не проехать». И вот однажды заболела моя сестренка. Она лежала красная, горячая (теперь я думаю, что у нее был дифтерит). Я ей давал пить, а она лепетала: «Тятя, тятенька иде?» Так почему-то мы звали отца. Ее увезли в больницу. Там она вскоре умерла. Баба Клава сидела на табуретке, раскачиваясь из стороны в сторону и жалобно причитая. Она стащила платок с седой головы, и он у нее в руках стал совсем мокрый от слез. Я тоже безутешно плакал. Приехал отец. Он уже напился и теперь передвигался, наваливаясь то на одну стену, то на другую, и бухал по ним кулаками. Страшно рыдал: «Загубили деточку мою! Кто посмел в больницу ее упрятать? Кто, спрашиваю! Небось, Тишка, подлец, заразы убоялся? Убью!» Он выбрался на кухню, бил там посуду, ломал скамейки. Я пытался удержать его, а он схватил меня за плечи, стиснул больно горячими руками и мокрый от слез, гладя в мои глаза, застонал: «Что же ты не уберег сестричку? Ты-то, Игорюша мой!» Это его последняя фраза, что запечатлелась в моей памяти. Он бушевал все сильнее. На соседа полез с большим кухонным ножом. Тот отскочил. Отец, шатаясь, шел на него. Тишкина жена ружье мужу протянула: «Огрей его прикладом». А Тишка из угла стал целиться в отца: «Уйди, застрелю!» Отец остановился, стоял, покачиваясь, а Тишка выстрелил, и отец упал. Он даже не вскрикнул, умер сразу. Я все видел. Стоял на кухне, вцепившись пальцами в крышку стола. Мне было восемь лет. Я потерял сразу и сестру, и отца. Меня отвезли в детдом, что вблизи Красноярска. Я был как помешанный. Вдруг возненавидел всех взрослых людей. Помнил крик отца: «Загубили деточку мою!» Кто загубил? Соседи, тетка, дядьки-врачи в больнице, те, что в белых халатах приезжали за ней? Убили отца — кто? Сосед Тишка, его жена, сунувшая ему ружье. А другие соседи?! Они не отняли у Тишки ружье, смотрели из-за дверей, за милиционером побежали. «Гвоздика» привели. Я ненавидел всех. В детском доме и воспитательницы, и врач, и сестра — в халатах. Я боялся «халатов», прикоснуться к себе не давал. Не слушал их слова, их увещевания. «Гады все», — скрипел зубами. Я так жалел сестру и отца. Не учился, ничего не делал. Если говорил, только с маленькими. Я не плакал, а выл, как волчонок. Перед глазами все была Галя, я и сейчас ее такой помню: красная, с замотанным горлом, в жару, крутит головкой и сипит: «Тятя иде?» Его звала, хотя он редко бывал дома, да бывал-то все больше пьяный. Я не мог простить людям смерть отца и Гали. Убегал из детдома. Искал тот барак, где мы жили. Хотел его спалить. Долго о мести помышлял. Видимо, не сумев воздействовать на меня и желая удалить от места трагедии, запихнули однажды в самолет и доставили в другую область, можно сказать, на край света. Я и тут не стал учиться, хотя немного читать и писать умел. Занимался в школе, когда еще мои родные живы были. В этом детском доме ребята жили по-другому. Тут были и старшие, все работящие, более самостоятельные. Мое горе оставалось прежним. И тут я не доверял взрослым, не любил их, огрызался по всякому поводу, близко к себе никого не подпускал. Меня прозвали «волчонок». Но прозвище не пристало, его потом забыли. Директор не ругал и не успокаивал. Постоит, бывало, посмотрит, как я шлендаю без дела по коридору, покачает головой, скажет: «Да-а!» — и отойдет. Он, конечно, знал про отца и сестру, но другим не говорил, ну если только воспитательнице. Ребята возмущались, что я бездельничаю. Хотели применить ко мне меры общественного воздействия. Директор им запретил. Тогда я не задумывался, почему он так поступает, а позже понял: он хотел, чтобы я отмяк, пережил в себе волчонка. Не знаю, сколько бы я еще баклуши бил, но тут стал присматриваться к своему тезке Игорю первому, как его звали. У него были совершенно больные ноги. Еле ходил, почти, как наша баба Клава. Ребята частенько носили его на закорках и в школу, и на футбольное поле. Отнесут, усадят на корягу. «Сиди, а мы погоняем». Он «активно» глядит, переживает, бьет себя по коленкам, кричит: «Мазилы!» Учился прекрасно. Всегда был жизнерадостный. Я удивлялся, глядя на него. Чему вроде бы радоваться? Как свободная минута — занимается, решает задачки, из книжки переписывает. «Для чего это ты?» — спрашиваю. — «Чтобы грамотно писать», — отвечает. Смотришь — плетется в библиотеку. Там усаживается на пол у книжных полок. Перебирает, просматривает книжки, выбирает, что прочесть, чтобы наибольшая польза была. Отца у него нет, а мать такая, что лучше бы ее и вовсе не было. Я все следил и следил за ним. «Вот чокнутый, — думал, — чему радуется?» Со всеми весело разговаривает. Ему воспитательница скажет: «Игорь, здравствуй! Как живем?» — «Отлично!» — отвечает. Я отлынивал от всех работ, а он, на таких-то ногах, нес наряды, возился со старыми патефонами, ремонтировал. Потом уже научился крутить кино и стал детдомовским киномехаником. Конечно, он был старше меня, да не так уж намного. «Отчего он такой?» — спрашивал я себя. Мне скучно, а ему весело. Я здоровый, а он калека. И застыдился. Понял, что он сам себе жить помогает. А я что делаю? Кому хуже, что не учусь и все на меня рукой махнули? Лоботряс, неуч. Зачем я теряю время? Зачем извожу людей? Ведь вижу: есть они, хорошие люди. И я изменил свое поведение, как бы повернулся на все 180 градусов. Сразу стало веселее. Интересно стало жить. Пошел в школу и взялся жадно наверстывать упущенное. Вовремя вскакивал с постели, делал зарядку, как и другие, обливался холодной водой или растирался снегом. Бегал, поднимал тяжести, как старшие мальчишки, хотя это еще было мне ни к чему. Стал работать по нарядам. Незаметно догнал ребят в учебе. Теперь был уже не отстающий, а нормальный ученик. Весной у нас начинались работы на огороде. Посадка картошки, потом рыбалка. Я брался за самую трудную работу. Через три года заменил в рыболовецкой бригаде бригадира, ушедшего в институт. Это был замечательный товарищ. Витя-ротастик — так его звали за большой, очень улыбчивый рот. Он был прекрасный математик. Частенько сажал в лужу учителя математики. Еще он был хороший шахматист, и мы с ним устраивали турниры. Не только с Игоря первого я брал пример. Старался подражать и Вите-ротастику. Тоже много занимался математикой. Глядя на этих ребят, приучал себя выбирать работу не ту, что по душе, а в первую очередь что нужнее для всех. Приехал к нам корреспондент. Интересовался успехами рыболовецкой бригады. Я уже был бригадиром. Спросил меня: — Тебе очень нравится рыбная ловля? — Ничуть, — отвечаю, — запах сырой рыбы не люблю, роба тяжелая, колкая, сапоги по пуду. Пестерь станешь вязать, камушком по 300 кг подвешивать, разве легко? Устанешь так, что спину не разогнешь, а при ловле на переборке сети ладони в кровь сдираешь. — Ну ты же лучший рыбак, бригадир?! — Ну и что? Нужно кому-то делать это дело, так почему не мне? По этому принципу жил не я один, так поступали у нас почти все, и лозунг наш был «Чем труднее — тем лучше!». Закончил школу, отслужил срочную службу, вернулся. Аттестат, что носил в кармане, считал липой. Знания были у меня очень поверхностные. Ведь учился я мало. Два раза перемахивал через класс, чтобы догнать одногодков. Старался сдать, а не знать. Для жизни нужно другое. Поступил чернорабочим в геологическую партию. Работал и учился, проходил самостоятельно школу вновь. Три года я готовился к получению нового, уже настоящего аттестата. Договорился в школе и приезжал раз в полугодие сдавать экзамены по ведущим предметам. Теперь у меня были твердые знания, и я знал, чего хочу. Поступил на физмат. И в университете старался так, чтобы впоследствии, на работе, был от меня толк. Вот, собственно, и вся моя история, Галя. Только раз во время рассказа Игоря Галя знаком остановила его. Встала, подошла к двери в комнату ребят: — Ничего. Спят. Мне показалось... Простите, Игорь. Продолжайте, пожалуйста... Когда он закончил свой рассказ, она долго молчала, смотрела на Игоря, нахмурив свои сросшиеся брови. — Удивительно, право, как вы нашли самого себя. Как вы себя создавали. Теперь мне понятно, почему у вас еще нет своей семьи. На это времени никак было не выкроить. — Да, времени не было. И я не чувствовал необходимости обзаводиться семьей. Торопиться, верно, не хотел. — И правильно. Я поторопилась, и ничего хорошего из этого не вышло. — Где он, ваш муж? — Не знаю и не хочу знать. Толю он почти не видел, так как был в частых разъездах. Мальчик его не помнит. А Коку он совсем не знает. Не представляет даже, кто родился — мальчик или девочка. Дети только мои. Я отказалась от его помощи. Худенькая, большеглазая Галя прямо смотрела в лицо Игоря. «Да, она действительно гордая, как я и предполагал», — подумал он. — Я благодарна вам, Игорь. Хорошо, что вы мне все рассказали. Теперь я понимаю, почему вы привязались и были таким добрым к моему сыну. Я будто вижу перед собой вашу Галю и вас — маленького, столько пережившего сиротку. Что невыносимо переносить, так это детские страдания! Время было позднее. Они простились. Толя еще не знал, что мама уже хорошо знакома с его взрослым другом. После очередной прогулки с ним из школы мальчик сказал матери: — Жалко, что дядя Игорь все не может прийти к нам и познакомиться с тобой и Кокой. Он, знаешь, какой красивый! Лучше всех пап наших ребят во дворе. Вот увидишь. «И правда», — согласилась мысленно Галя, и теплая волна окатила ей сердце. После «исповеди» прошло несколько дней. Галя, чуть сутулящаяся и все же грациозная, с худенькими, совсем девчоночьими руками и маленькой, гордо посаженной головой на нежной высокой шее, нравилась Игорю все больше. В любой момент он мог представить себе ее, сидящую напротив и внимательно слушающую. Он был рад, что рассказал ей свою жизнь. В их отношениях должно быть полное доверие. Ничего недосказанного. Галя мало что успела поведать о себе. «У меня почти нет биографии, — сказала потупясь. — Если не считать, что я мать двоих детей. Институт не закончила, хотя дошла до четвертого курса геологического. Поторопилась замуж, вот и всё». Игорь много думал о Гале. Ему было ее жалко. Ведь у человека нет ни минуты отдыха. Ни на каплю она не принадлежит себе. Как ему хотелось помочь ей! Полетели к черту все его установки — когда чему время. Защита еще не состоялась, плановая тема не сдана, а он раздумывает не о своих сплавах и цирконии, а о Гале, о малышах. Да, ему пора иметь семью. Просто необходимо! Но вдруг это наваждение? Возьмет и схлынет! Игорь сдерживал, испытывал себя. Он по нескольку дней не встречался с Галей. Это ему нелегко давалось. Вновь приходил в квартиру Гали, Толика и Коки. Разглядывал Толины рисунки на стене кухни, сидел между холодильником и столом, негромко говорил: — Я, кажется, уже сказал вам, когда пришел впервые, что здесь сам воздух мне кажется родным. Так приятно бывать у вас! Где-то очень глубоко проступает как бы память запаха. Может быть, и я жил, пусть совсем недолго, с мамой. Могло это быть? — Конечно! У вас была добрая, молодая мама, но она очень рано умерла. Отец так и не успел рассказать вам о ней. Он и пил, и буянил потому, что очень любил ее и страдал, потеряв. Игорь, приходя сюда, когда уже засыпали мальчики, не задерживался долго. Знал, что Гале надо сделать еще массу дел перед тем, как лечь. Но домой он не спешил, а бродил вблизи их большого дома, по дорожкам обезлюдевшего двора. Ом возвращался мыслью, и не раз, к тому утру, когда вот тут, вблизи своего подъезда, встретил группку первоклашек, увидел Толю. Как защемило сердце при слове «безотцовщина». И он тогда уже представил себя его защитником, даже отцом. С каждым днем это чувство нарастало. Он боялся даже, что могут возникнуть обстоятельства, которые разведут его с мальчиком или будут препятствовать их дальнейшему сближению. Этого не случилось. Узнав Галю, он утвердился в своем душевном стремлении. Ее милое лицо так и стоит перед его глазами. Бродил Игорь и представить себе не мог, какие мысли завладели теперь Галей. Она, стоя над тазом, стирая рубашки Коки, думала: «Вот ведь совсем недавно весь мир был в детях. Была еще работа — как средство, чтобы жить, растить детей. Казалось, ни на что больше меня не хватит. Да кроме детей ничто и не интересовало. И вот появился Игорь с его трогательной привязанностью к Толе. Возникла она потому, что жил в нем тот осиротевший мальчик. Боже, как мне хочется помочь этому безродному мальчику! Как мне дорог Игорь, и кажется, теперь столько у меня сил, на все хватит!» А Игорь улыбался. Он представил себе, что завтра вечером, еще до того как дети улягутся спать, он придет к ним. «Позвоню, войду, скажу Гале: «Дорогая моя! Наконец-то я нашел вас! Толечка, ты и есть мой сынок. Я говорил тебе, что ты на него очень похож». Потом я возьму на руки Коку, этого маленького, что тоже будет моим сыном. Завтра я сделаю это». Преодоление В день похорон люди, проходя мимо дома, где он жил, останавливались, видя, сколько народу собралось на похоронную процессию, и спрашивали: «Кто умер?», «Кого хоронят?» — Инвалида одного, а прожил он всего 31 год. — И кто же он такой был? — Человек хороший. Особенный был человек... Я повидалась с ним в больнице за день до его кончины. Вошла в палату. Там было трое больных. Двое лежали, один сидел, согнувшись на табуретке. Поняла: это Игорь Гордеев. Подошла, пожала протянутую руку. — Здравствуйте, Игорь. Он сморщился от моего рукопожатия, но улыбнулся: — Здравствуйте. Простите, что сидя вас встречаю. — Я вам больно сделала? — Кровь плохо в пальцы поступает, — объяснил он виновато. Табуретка, на которой сидел, была та, особенная. На ней, с прибитыми к ножкам резинками, он летал за 11 тысяч километров в свой родной детский дом, на ней передвигался по комнате с помощью рук, переваливая ее с боку на бок, последние годы, когда ноги совсем отказали. На этой табуретке и в больнице сидит, когда уже нет сил, чтобы передвигаться, когда лицо стало отечным, а ногти на руках совсем синими. Он болел тяжелой, неизлечимой болезнью, что подкосила его еще в раннем детстве, и вся его жизнь — трудная, непрекращающаяся борьба с подступающей, как самый коварный враг, болезнью. Прилетев в детский дом, туда, где он рос, я и узнала про этого парня. Он жил тогда уже в Москве. О нем рассказывали все: и директор, и воспитательницы, и выпускники, его товарищи. Они называли его Игорем первым. О нем рассказывали его письма в детдом, статьи в газетах. Знакомы мы были уже давно. Часто разговаривали по телефону, а вот повидаться пришлось только в больнице. Игорь, конечно, знал, что видимся мы в первый и последний раз, и сразу стал говорить о самом для себя главном. — Я рад, что вы сдружились с нашим домом, с Маратом Ивановичем. Счастье иметь такого отца! Многие нам могут позавидовать. Недавно совсем Марат Иванович прислал мне 300 рублей. Как раз столько, сколько было нужно. Я его не просил, а он догадался, что деньги эти мне сейчас необходимы. Откуда он их взял? Рублей двести из своего кармана, а сотню собрали ребята, выпускники. Это правило тоже батя завел — чтобы не забывали о своих друзьях, когда им туго... Кто-кто, а уж этот человек сейчас, перед смертью, мог дать самую правдивую оценку Марату Ивановичу. Он рассказывал тихо, придыхая от недостатка кислорода, низко склонив тяжелую голову на грудь, о прекрасной жизни в детском доме, обо всем незабываемом, что сделал для него и других воспитанников их «батя». Когда-то мальчишки-детдомовцы, ученики третьего класса, прибежали к директору и хором стали просить: — Марат Иванович, возьмите к нам мальчика из интерната! Там ему плохо. Его ребята уткой дразнят. Там по выходным дням ему есть нечего. Ребят почти всех по домам разбирают, а кто из безродных — бутылки собирают, чтобы потом купить хлеб. А он, Игорь, не может и сидит весь день голодный. Плохо ему там, возьмите к нам, ладно?! Марат Иванович улыбнулся. Он радовался, слушая своих пацанов. «Нет, они не станут больного мальчика называть уткой за то, что тот ходит вперевалку на больных ногах». Вскоре Игорь и сам пришел к нему. — Хорошо, — согласился Марат Иванович. — Я похлопочу, чтобы тебя перевели к нам. Но учти: ты не больной. Будешь, что сумеешь, делать по дому, а учиться должен хорошо. Идет? — Конечно! Я так рад буду, если вы меня отхлопочете! Так рад... Попасть в детский дом было «розовой мечтой» Игоря с тех пор еще, когда жил он с матерью в бараке. Из окна их комнаты был виден дом с красным флагом. Как-то Игорь подошел к забору этого дома. Припал лицом к штакетнику и стал наблюдать. На дворе были дети. Они гоняли мяч. Несколько человек сидели на лавочке. Разговаривали, весело смеялись, а на крыше стоял высокий парень и прилаживал к коньку самодельный, ярко раскрашенный флюгер в виде петушка. Черноволосая женщина кричала ему снизу: — Эй, Леня! Держись крепче ногами за крышу! — А руками за воздух? — хохоча, подначивал ее Леня. — Ну хоть за воздух, только не вздумай свалиться — ребра поломаешь. — Слушаюсь, Галя Ивановна. Буду держаться. «Весело у них. Мне бы туда», — думал мальчик, возвращаясь к своему бараку. Того, что у Игоря побаливали ноги, мать будто и не замечала. Ей бы только эту самую «личную жизнь» устроить. Гонялась за мужьями, а о сыне и не думала. Он мог спать в коридоре общежития на полу, под лестницей — она и не хватится. Ел не ел — ей и горя мало. Ему бы учиться, а она его все не записывает в школу. — Мам, кто там в доме с красным флагом? — Это детдом. — Отдай меня туда. — Кто тебя возьмет? Я бы с радостью. Скажут, мать есть, нехай кормит. Мать вздохнула, поджала губы. А потом замурлыкала песенку себе под нос и принялась тонкие чулки зашивать: значит, гостя ждала или собиралась куда-нибудь. Игорь сам пошел в райисполком и попросил определить его в детдом. Его спросили: — Мать тебя научила? — Нет. Она и не знает, что я сюда пошел. Мне плохо, голодно дома. И учиться надо, а она не ведет записываться в школу. Тогда его и поместили в интернат. Марату Ивановичу в облоно пришлось выдержать не один бой, пока разрешили перевести Игоря к ним в детский дом. «Его место в инвалидном доме. Он будет травмировать остальных детей. С коллективом все равно не уживется. Видите, не принимают его ребята в интернате, а у вас что они, другие? Подумайте, какую обузу хотите взять на себя, да и на весь персонал! Детдом не для калек. Откажитесь от этой затеи», — убеждали его. Марат Иванович не сдавался. Ему было жаль мальчика. За него ребята просили, а это уже залог того, что относиться к Игорю они станут хорошо. Он не противопоказан дому, наоборот, полезен. Будут учиться ребята милосердию — заботе о больном товарище. Так оно и получилось. Игорь впервые узнал, какая она бывает, забота, как живется, когда есть кому о тебе подумать. Теперь его возили к врачам, лечили в больнице, он пил лекарства, его хорошо одели и обули. Игорь помнит тот день, когда Марат Иванович протянул ему теплую мягкую куртку. — Тебе в длинном пальто неудобно. Ну-ка, примерь. А потом привез и меховые башмаки вместо валенок. — Эти, Игорек, полегче будут. Ну как, не жмут? — Очень удобно, Марат Иванович! Игорь стал даже притопывать, хотел показать директору, что в таких чоботах он совсем боли не чувствует и может пуститься в пляс. «Чем труднее, тем лучше!» Игорь, проходя мимо дверей зала, всегда читал этот детдомовский девиз и укреплялся в сознании, что ему трудно, но это хорошо. Он член коллектива и не последний в нем. — Сегодня страшно метет. Не ходил бы ты в школу, — говорит воспитательница Зинаида Сергеевна, стряхивая на крыльце снег с шапки и кухлянки. — Нужно идти, Зинаида Сергеевна. Уступишь себе раз, уступишь два, а дальше что, вообще сдаться надо? Он выходит вместе с ребятами из дома и ковыляет по колдобинам заснеженной дороги к зданию школы. Темно, но школа обозначена впереди прямоугольниками светящихся окон, манит теплом. Там парта, можно сидеть, удобно вытянув ноющие ноги. Там можно «законно» отдыхать. Ребятам, небось, и невдомек, почему он улыбается, усевшись, им этот путь ничего не стоит. А Игорь дошел и сам себя зауважал. Нет, неправда, все они понимают. Прокладывают ему след, кто-то идет и по бокам, и сзади. Подхватят, на закорках понесут, если станет падать. А сумку с книжками кто-нибудь выхватит у него еще в доме. В перемену мальчишки гоняют по коридору крепко скатанный бумажный комок. Игорь азартно следит за игрой, будто сам участвует. Ребята нет-нет да и кинут ему этот «мяч», и он с удовольствием отбивает его рукой. Учился Игорь очень хорошо. Способный, он был еще и старательный. Особенно любил заниматься математикой, физикой. — Тебе бы иностранные языки изучать. Жаль, нет у нас учителя подходящего, — вздыхал Марат Иванович. — Работа в будущем должна быть у тебя сидячая. — Я технику люблю, — отвечал Игорь. И действительно, быстро изучив и фотоаппаратуру, и магнитофон, и киноустановку, стал старшим по технической комнате, а потом и киномехаником детского дома. Он был незаменим и в общественной жизни коллектива. Всегда его избирали в совет дома. Совет дома — это ребячье самоуправление. Где его нынче нет? Но не везде оно действует по-настоящему, больше существует для виду и на жизнь ребят особенно не влияет. Нет, тут, в детском доме Марата Ивановича, совет дома — особенная организация. Это его, директора, главная опора. Это орган, без которого жизнь коллектива потеряла бы свой стержень, свою основу. Совет дома руководит всеми дежурствами, всеми работами по хозяйству, без его глаза не остаются ни труд в мастерских, ни занятия в кружках. Один из членов совета несет ежедневный наряд ответственного дежурного. Он целиком отвечает за порядок в доме, за каждого воспитанника, его самочувствие и поведение, за столовую и кухню, за машины в гараже и лошадь в конюшне, за соблюдение распорядка дня — словом, за все. Совет дома знает, сколько денег на общественном спецсчете детского дома. Он всячески старается, чтобы вклады возрастали, а значит, чтобы ребята на рыбалке, на сенокосе, на картофельном поле, в столярной и пошивочной мастерских работали как можно лучше. Совет намечает статьи расхода средств со спецсчета. «Выделить на свадьбу бывшего воспитанника Николая Куликова и воспитанницы Евгении Ляминой 200 рублей. На подарки ко дню рождения 11 воспитанников в феврале с. г. 110 рублей. На добавку к стипендии студентки Любы Золотовой по 10 рублей в месяц, на текущее полугодие — 60 рублей. На призы спортивных команд — 150 рублей». Такие дела у совета дома, а еще у него есть «предупредительная комиссия». Она следит, как бы чего не вышло. Она предупреждает неприятности. В общем, серьезная, авторитетная организация, и Игорь гордился тем, что его выбрали туда. Он бывал и ответственным дежурным и к своим обязанностям относился ревностно. Как радостно рапортовать директору, что в доме все в порядке! В этот день ты — капитан на корабле. Даже физическая боль будто отступает... Но случалось и такое. — Игорь, где Коля Андреев? — спросил как-то Марат Иванович. Коля — новенький, а за новенькими директор всегда особенно следит. — Не знаю, Марат Иванович, — ответил Игорь. — Как это не знаешь? Его нет с завтрака. Кто же должен знать о каждом воспитаннике, если не ответственный дежурный?! Значит, ты безответственный ответственный, вот что я тебе скажу. Марат Иванович разволновался, а Игорь еще больше. Он принялся искать новичка, расспрашивать ребят, не видали ли. — Игорь, может быть, он в кино один убежал? Я ему вчера рассказывал, что по воскресеньям в клубе бывают сеансы для детей, — предположил один мальчик. Игорь туда. Сеанс вот-вот кончится. Билетерша вошла в зал: «Есть тут Николай Андреев?» — «Есть!» — отзывается. «Иди к выходу, тебя ждут». Мальчик, выйдя из зала, очень удивился, что ученик девятого класса, парень с больными ногами, пришел за ним. — Уже хватились?! Тю! Я домой сутками не являлся — и ничего, не беспокоились. — Тут, друг, иное дело. За каждого из нас Марат Иванович в ответе, а кроме того, он просто беспокоится. Он же нам батя. Игорь привел Колю за руку. — Вот, товарищ директор. Больше без разрешения не уйдет. Так, Коля? — Так. Потом исчез на его дежурстве воспитанник по прозвищу Зайчик. Славный, худенький хлопчик, тоже из новеньких. Зайчика не нашли в поселке. Тут уж была настоящая тревога. Куда делся? Время, когда ребята убегали из детского дома, прошло. Промерзали еще в пору жестоких зим стены, но все равно — тепло и уютно было здесь детям. И вот этот Зайчик... — Опять, Игорь, в твое дежурство! Однако не бегай по поселку. Хорошо, что ты заметил его отсутствие, — тут же ободрил парня директор. Оказалось, что Зайчик убежал к матери на прииск. За ним послали воспитателя, а мальчишка сам явился. — Я из интерната к ней бегал. Оттого меня и помели оттуда. Сбежал, мол, и живи с ней. А как жить? Я и сюда сейчас добирался, как в дом родной. Тут хорошо, а там... — махнул рукой Зайчик. — Зачем тогда к ней бегаешь? — поинтересовался Игорь. — Жалко. Ей без меня трудно. Совсем одна, слабая, больная. Запьет — от ветра качается, она ж как скелет худая. И есть не ест, в грязи сидит. Я приехал, сразу понял: запила и шатается где-то. Пол вымыл, все прибрал, белье даже постирал. Сварил картошку. Отсюда у меня булки, котлетки были. Я припас. Пришла, обрадовалась. Плачет, в ногах у меня бьется: «Утопиться мне надо, непутевой...» Она добрая, жалеет меня, только слабая. Водка ее до этого довела. Я же понимаю. Поживу тут, успокоюсь, а потом к ней потянет. Я уж знаю: опять убегу. И зачем эту проклятую водку продают! — При тебе пила? — Четыре дня держалась. Я ее с работы встречал. Другой улицей вел, чтобы не мимо ларька. А потом опять началось, не удержал. И знал, что тут беспокоятся... Эх! Зайчик съежился, сгорбился, сидел, как маленький старичок. Коленки обхватил худенькими руками, голову опустил. Игорь заглянул ему в лицо, такое скорбное. «Бедный Зайчик», — подумал Игорь. — Любишь ее очень, видно. — Люблю, конечно, а как помочь, не знаю. — Расскажи Марату Ивановичу. Может быть, он что-нибудь придумает? Он всегда догадывается, когда надо, — посоветовал Игорь, а сам вспомнил свою мать. Когда был совсем маленький, жил с дедом и бабушкой. «Мамочка твоя трехмесячного нам тебя подкинула. Укатила жизнь свою устраивать», — говорила бабушка, а дед ничего не говорил путного. Он бил Игоря, еще четырехлетнего. «Учил», значит, работать приучал, и все оплеухами, подзатыльниками. Бабушка заступиться не могла, не смела. Ей самой от него частенько доставалось. Может быть, тогда и началась его болезнь? Кто знает... Потом явилась мать. Повздорила с отцом, пришлось взять сына. Они уехали на Север... Когда жил в интернате, мать и не заявлялась. Сообщат ей в каникулы, что сына домой взять надо, а она ответ пришлет: «Живу в бараке. Условий не имею сына на каникулы к себе взять. Весь день на работе нахожуся». И не придет даже, не навестит. О том, что сын в детдом перешел, не сразу и узнала. Ей все равно было, где он живет. Вычеркнуть бы ее и ему из головы, да все не мог Мать все же. Еще лишь раз свела их судьба, да ненадолго. Марат Иванович по совету докторов выхлопотал для Игоря путевку в специальный санаторий на черноморский курорт. Путевку должны были выдать в Москве. Кого с ним послать? Воспитателей мало, время горячее, все очень заняты, и директор обратился к матери: — Поезжайте с Игорем. В Москве получите путевку, усадите его в поезд. В санаторий дайте телеграмму, чтобы встретили. Мать согласилась. Ей вручили деньги на билеты, на еду, на гостиницу. Но, прилетев в Москву, поселились они в общежитии, где дешевле. Здесь Игорь сидел целыми днями с одним куском хлеба и бутылкой молока, а мать носилась по магазинам, закупала себе и своему очередному мужу разные шмотки. Путевку в Евпаторию не получила. «Не дают ее мне, — объяснила она сыну. — Да и зачем тебе туда ехать, все одно не вылечут. Это уж как пить дать». И отправила опять сына назад, на Север, а сама осталась еще в столице, свои дела доделывать. Как огорчился Марат Иванович, увидев Игоря через неделю после отлета вылезающим из машины у дверей детского дома... Зайчик любит мать, она у него пьющая, но добрая. А Игорю за что свою любить? Мать ли она? И все же он не забывал про нее. Это была его боль. Даже после случая с путевкой жила в нем мечта: «Вот выздоровлю, вырасту, буду хорошо работать, а она, старая, одинокая, приедет ко мне, и я ей помогу. Пожалеет тогда, что так обращалась со мной». Когда жил он с матерью в бараках, попадались разные соседки. Были вроде жалостливые, сердобольные. Но почему-то не помнит он их добра. Помнит только вопросы: «Как здоровье-то, сынок? Ноженьки болят, небось? И-и, горемычный, и что ж это мать в больницу-то тебя не определит?» От одного этого скулежа загнуться можно было. Ни одного нужного совета от вздыхательниц он не помнит. Теперь, в детдоме, его болезнь не затихла, а забирала все круче. Марат Иванович, зная, что она не временная, а все нарастающая, много думал об Игоре, о его будущем. Когда остался позади восьмой класс, директор как-то подошел к нему и, усевшись напротив, сказал: — Давай обсудим один серьезный вопрос. Ты прекрасно учишься, здоровым ребятам пример показываешь, и все же нужно тебе еще подналечь. Что если перейдешь в вечернюю школу, а по утрам станешь учиться специальности? Я говорил в часовой мастерской. Тебя могут научить ремонтировать часы. — Замечательно, Марат Иванович. Как хорошо придумали! Игорь стал и учиться, и работать, и всё у него спорилось. Закончил одиннадцать классов. Марат Иванович заранее списался с Москвой и теперь передал его с рук на руки под опеку шефам. Связь с шефами — Энергетическим институтом АН СССР имени Г. М. Кржижановского— была давняя и крепкая. Марат Иванович мог надеяться, что шефы помогут его воспитаннику во всем. Они и помогли. Трое комсомольцев, сотрудников института, заботились о бывшем детдомовце. Вскоре стали ему близкими друзьями, как оказалось, на всю его последующую жизнь. Тогда же первым долгом нужно было определить Игоря в клинику на обследование и, возможно, лечение. Институт начал хлопоты о предоставлении больному парню из далекого поселка комнаты и московской прописки. В 1-й Градской больнице вынесли Игорю тяжелый приговор: нетрудоспособен, подлежит содержанию в доме инвалидов. Было отчего прийти в глубокое уныние. Ничего хорошего и не ожидая, Игорь в свои 19 лет все же рассчитывал на то, что здесь найдут способ хоть немного поправить его здоровье. Для чего же напряжение всей жизни? Старание получить образование, квалификлцию? Чтобы сиднем засесть в доме инвалидов среди пожилых и вовсе старых людей? Сидеть и ждать конца?.. В детдоме он привык быть примером. Выдержка, трудолюбие, умение стойко переносить страдания привели к тому, что среди однолеток, да и не только среди них, почти не стало отстающих из-за лени, разболтанности. Стыдно было им, здоровым, баклуши бить, когда Игорь и учился прекрасно, и всякий прибор починить мог, и любые часы отремонтировать. Так неужели вся его выдержка только и нужна была, чтобы ребят подтягивать, только чтобы для здоровых быть укором? Марат Иванович не выдержал, прилетел. Решалась участь его воспитанника, человека трудной судьбы. — Уговоримся, Игорь: ты идешь туда не навсегда. Вопреки медицинскому заключению работай. Там есть мастерские. Кроме того, шефы достанут тебе программу, нужные учебники. Готовься в институт. Что бы тебе ни говорили, а твоя судьба в твоих руках. Пока поживи там. Ведь нужно пробить тебе жилье, а это дело нешуточное. Тут товарищам из ЭНИНа потрудиться придется. Когда-то Марату Ивановичу рекомендовали не держать Игоря в детдоме, а передать в стационар для хроников, т. е. в тот же инвалидный дом. Ему тогда было всего 10 лет. «Он не сможет учиться, будет травмировать детей», — говорили и в гороно, и в облоно. Получилось наоборот. Игорь учился лучше всех и этим поднимал и у других требовательность к себе. Почему сейчас он должен скиснуть? Этими доводами убеждал Марат Иванович и самого Игоря, и товарищей-шефов. Игорь приободрился и старался не показывать, что расстроен. — Постараюсь, друзья, оправдать ваши надежды. Вы, Марат Иванович, ребятам так и объясните, что, мол, временно он в инвалидный дом поступил, пока иной квартиры нет, а как получит, позовет всех в гости. — Вот это по-нашему! — А как же иначе? Однако, прибыв в дом инвалидов, расположенный под Москвой, среди старых лип и тополей, Игорь, простившись с друзьями, затосковал. Он сидел на кровати в комнате на троих, чистой и светлой. «Прошел я свой путь в никуда. Достиг, значит! Живи теперь, ожидая конца. Ни тебе забот, ни хлопот. Знай, ешь, спи. Еще тут, говорят, кино показывают, телевизор есть. Вон радио к каждой кровати проведено. Хочешь слушай, хочешь нет. Девятнадцать лет протянул, сколько еще осталось?» Такими невеселыми были его мысли. Потом на его открытом, умном лице выражение тоски и горечи сменилось гримасой брезгливости. «Раскис. Будто не ожидал этого, будто так уж надеялся на что-то иное. Вдруг, мол, здоровым окажусь. Нет, друг, таких чудес не бывает. Но ведь сдаваться-то я все равно не собираюсь. Еще маленьким умел терпеть, а теперь имею среднее образование, отличную специальность. Руки пока крепкие, глаза зоркие, голова варит. Кто мне помешает работать, учиться? Хандрить хватит, — приказал он себе. — Не для этого тренировал себя все годы. Продолжаю... бороться. Хорошо, что никто не видел моего плаксивого лица. Ну-ка улыбнись, дурак...» Он улыбнулся, глядя в окно, где сияло спокойное летнее, чуть белесое небо и от слабого ветерка покачивались темнолистые липовые ветки. Зажав кисти рук меж колен, Игорь глядел в окно и раздумывал: «Часовой мастерской здесь нет. Буду, чтобы не утратить навык, ремонтировать часы всем здешним жителям, служащим, ребятам из института, а еще буду работать в мастерской, где вяжут шарфы. Что ж, шарфы, так шарфы. Главное, нужно спроектировать «устройство движения». Сделают мне его в институте. С этим приспособлением буду ходить. А что? Маресьев на протезах танцевал, управлял самолетом, а я должен просто ходить на своих слабых ногах. Вот и все». Недавно Игорь прочитал об одном ученом: он тоже практически без ног, у него и руки плохо действуют, и вообще он полный калека, а вот защитил кандидатскую диссертацию и готовит докторскую. Есть, правда, меж ними существенная разница. Там семья. Любящие мать, брат. «Зато у меня батя наш, друзья, — доказывал он себе, — и неважно, что разлетелись кто куда. Они есть. Далеко батя, но с ним постоянная письменная связь, материальная помощь от него — как от самого родного человека. А еще есть новые друзья. Они помогут, надо только разобраться, о чем просить в первую очередь. Нужны чертежи немецкого устройства. Надо, чтобы провели свет к кровати, тогда, лежа после работы, можно будет чертить. Еще нужны портативная доска, рейсшина, готовальня. Справочники они привезут. Так. Путь в никуда отменяется. Этот период жизни будет перепутьем». Игорь вязал шарфы и скоро стал одним из первых по выполнению заданий. Свет ему ребята провели, журнал с рисунком устройства, облегчающего ходьбу, достали. Игорь приступил к разработке и изготовлению чертежей аппарата. Большой радостью для него бывал приезд гостей. Друзья протягивали часы. — Погляди. Что-то забарахлили. Паниковать, впадать в меланхолию времени у Игоря не оставалось. Вначале ребята ехали в инвалидный дом с опаской. Ожидали увидеть унылое лицо, тоску в глазах своего нового друга. Как утешить? Но вскоре опасения рассеялись. Игорь встречал их улыбающийся. — Привет, друзья! Какие вы, право, прекрасные люди! Ведь именно сегодня приехали. Закончил я свою работу. Чертежи изготовил. Игорь сидел под липой, показывал расстеленные на столике чертежи и был такой оживленный. Ну какой он инвалид, этот ладный малый с широко развернутой грудью, с красиво посаженной головой на крепкой молодой шее! Просмотрели чертежи, свернули их и засунули в рюкзак, записали в блокнот, какие книжки и справочники нужно отыскать для Игоря, и принялись здесь же, под старой тенистой липой, уплетать привезенную колбасу, пирожки и прочую снедь. — Да, по сравнению с Николаем Островским я просто здоровяк. Грех жаловаться, — рассуждал Игорь. — Болезнь велит мне ценить время и строже к себе относиться, Учит дорожить минутами и радоваться каждой удаче, а разве это мало? — Оптимист ты, Игорь. Это в тебе главное. — Верно. Меня еще в детдоме воспитательница так называла. Ну и хорошо, что оптимист. Иначе бы и вам со мной киснуть пришлось. Иногда друзья устраивали ему праздники. Являлись на машине и везли в театр, на концерт или на домашнюю вечеринку. — Отвезите хоть на часок в настоящий лес! — как-то попросил Игорь. — Я на Севере в лесу любил бывать. На горбе своем друг Серега меня таскал. Ползал там, собирал морошку, голубику. Я и грибы находил. Тут лес другой. Интересно мне. Свезете? — Обязательно. Опершись на палку и плечо друга, Игорь стоял в лесу под деревом. Он будто хотел запомнить каждый бугорок, покрытый опавшей листвой, каждую ложбинку с переплетенными волокнами трав, замысловатыми сучками. Смотрел так пристально, так хотел найти гриб, что обязательно находил его, и ликовал. Потом в доме одного из своих новых друзей он сидел в удобном кресле, слушал музыку и смотрел на танцующих. Он вспоминал, как в детском доме танцевал с Лидой Амосовой, девочкой, что ему нравилась. Она была высокая и сильная. Случалось, что Игорь почти падал, но не переставал танцевать. Лида придерживала его и ободряюще говорила: «Молодец, так держать, братишка». Теперь он знал, что танцы не для него. «Что ж, пусть другие танцуют, а я посмотрю. Тоже очень приятно». Когда-то он пытался тренировать мускулатуру рук, спины. Занимался с гантелями. Тогда ему казалось, что большой тренировкой можно одолеть болезнь. Теперь знал: зря не следует перетруждать руки, но излишне щадить тоже не надо. Работать он любил, и не было для него большей радости, чем продуктивный труд. Трудом своим приносишь пользу, — значит, ты в строю. Если починил кому-то часы, исправил зажигалку, бывал рад. «Спасибо тебе. На вот», — сосед протягивал ему деньги. «Что ты?! За что? — удивлялся Игорь. — Я тебе спасибо должен сказать, удовольствие мне доставил, дал поработать». Особенно старался оказаться полезным ребятам-шефам. Он читал литературу по темам их разработок, упрашивал, чтобы рассказывали о всяческих «заковыках», пытался, и часто успешно, решать эти «заковыки». «Толковый и дотошный наш Игорь!» — говорили друзья. Советовались они с ним часто и по житейским вопросам. Оказалось, за свои 19 лет парень с ограниченными физическими возможностями, но много прочитавший и умеющий думать, далеко опередил своих здоровых сверстников. Он был мудр и добр. Время шло, и однажды Игорь должен был признать: ничто человеческое и ему не чуждо. Понял он это, обнаружив, что вот уже несколько дней, войдя в столовую и усевшись на свое место, обязательно поворачивает голову налево. Там, в углу, сидит светловолосая девушка с темными насмешливыми глазами и нежным ртом. Она, между прочим, тоже приметила новенького, и иногда их взгляды встречались. Однако не сразу Игорь признался себе, что смотрит на светловолосую головку неспроста, что девушка притягивает его, и что ни день, то сильнее. Улыбнуться ей он не смел. Улыбнуться — это серьезно. Значит, надо познакомиться, заговорить. Этого он еще боялся. Лучше пока смотреть на нее украдкой. Однажды Игорь раньше обычного пришел в столовую. Ее место пустовало. Потом он увидел, как девушка идет, слегка покачиваясь на коротковатых слабых ногах. Вот оно что? Конечно, иначе зачем бы ей быть тут? И чувство нежности и жалости охватило Игоря. Теперь он уже не мог тянуть со знакомством. За ужином открыто улыбнулся ей, а потом подошел и сказал: — Здравствуйте! Меня Игорь зовут, а вас? — Наташа, — ответила девушка и опустила глаза, вмиг порозовев. Для обоих началась новая пора жизни. Они вместе сидели у телевизора, встречались в читальне. Куда бы Игорь ни входил, он смотрел: тут ли Наташа? Он не привык попусту тратить время — свой капитал. Он его использовал и теперь, да так, как раньше не мог и представить себе. В жизнь вошло новое, особенное, вошла любовь. Игорь полюбил Наташу, но ничего не говорил ей про это. Тут возникали такие вопросы, такие проблемы! Решить их прежде всего он должен сам. Имеет ли он вообще право на любовь? Может ли позволить себе говорить о любви? Любит ли его Наташа, он не знает, но она бывает рада их встречам. Она смотрит на Игоря блестящими лукавыми глазами и в ответ на его широкую улыбку, розовея, тоже улыбается и опускает голову. — Как живем, Наташа? — спрашивает Игорь, беря ее за руку. — Спасибо, хорошо. А как вы? — И я хорошо. Смену отработал. Имею право посмотреть кино. Что нам покажут? — Не знаю. Да все равно посмотрим, что бы ни показали. Они смотрят фильм, а Игорь при этом еще размышляет: «Любовь должна к чему-то привести, а что у нас может получиться здесь, в инвалидном доме? Пожениться невозможно, а что тут возможно?» Фильм веселый, а Игорь вздыхает. — Вам что, картина не нравится? — тихонько спрашивает Наташа. — Нет, нормальная. Это я так. «Если бы Наташа согласилась выйти за меня замуж, — продолжает он свой внутренний монолог, — куда бы мы уехали? Где бы жили? Если шефы добьются комнаты и прописки для меня в Москве, вопрос упрощается. Но когда еще дадут эту комнату? А на какие средства жить? Институт придется отложить. Надо будет много работать, чтобы содержать семью, да, семью, а не одного себя. Смогу ли я? Смогу!» Друзьям из НИИ он не говорил о Наташе, но ребята удивлялись, глядя на него. — Ты что, Игорь, именинник? Так и светишься. — Надежда меня окрыляет. Вы же говорите, в Моссовет дело мое пошло, может быть, скоро комнату дадут! Шарфы вяжу что ни день — то лучше, но чинить часы куда интереснее. — Будешь, друг. От тебя не уйдет. В ответ на очередное письмо Марата Ивановича он написал: «Надеюсь, дорогой отец, скоро вырваться в открытую жизнь! Вы меня так воспитали, что жить, как искалеченная птица в клетке, я не могу. Вы ведь верите в меня? И я в себя верю. А теперь я хочу доверить вам свою сокровенную мечту. Вы мне прямо ответьте: не заблуждаюсь ли я, возмечтав о таком, не переоцениваю ли свои возможности? Дело в том, что я полюбил девушку. Она тоже инвалид и живет здесь. У нее есть мать, дедушка, сестры, но, видимо, им легче держать ее в доме инвалидов, чем у себя. Что ее ожидает? Какая судьба? Жить среди больных, искалеченных пожилых людей? Скажите мне, дорогой Марат Иванович, можно ли мне сказать ей о своей любви? Имею ли я право просить девушку стать моей женой?» Марат Иванович ответил своему воспитаннику: «По-моему, ты можешь жениться. Ты все делаешь для того, чтобы быть полноценным человеком, мужем, отцом. На мой взгляд, не имеют права жениться люди, что ходят на двух здоровых ногах, но с искалеченной, опустошенной душой, с растрепанными мыслями, с неустойчивыми чувствами. А ты — вполне самостоятельный человек». Игорь объяснился Наташе в любви и сделал ей предложение: — Я понимаю, очень непросто дать ответ. Ты подумай, все взвесь. Я буду ждать. Только не говори сразу «нет». Наташа думала. Она уже давно ждала объяснения, даже боялась, что Игорь так и не решится на это. «Он такой упрямый, настойчивый, захочет — и заставит себя разлюбить меня, а как же я тогда?» — волновалась девушка и в то же время понимала, что нелегкая жизнь их ждет, если выпишутся они из дома инвалидов. «Комнатку снимать? В общежитие проситься? Ой, нет. Что вот мама скажет...» Наташа привыкла слушаться мать. Пусть не всегда та делала для дочери самое лучшее, но беспомощная девушка во всем полагалась на нее. Пристально, придирчиво рассматривала мамаша жениха. — Что это, милый, ты удумал? Зачем девку сбиваешь? Что она в жизни видела, что понимает? Где жить будете? Уж куда вам жениться! Радовались бы, что тут живете, в тепле да в сытости, на всем готовом. Сотни «если» и полный отказ: «Нет на то мово разрешения, и всё тут! Какое это замужество — с таким-то калекой?» — Так как же, Наташа? Останемся в инвалидном доме до могилы? Ни о чем нам и мечтать нельзя? Или будем ждать, когда мне площадь дадут? — спросил Игорь девушку при встрече. — Ой, не знаю, Игорь. Но ты погоди. Мать, может быть, еще и передумает. Что старшие сестры скажут? Ты не расстраивайся пока. Нам все равно торопиться некуда. А дадут тебе комнату — сами решим. Замужние сестры поддержали Наташу. Они так рассудили: в хибарке деда и матери молодым надо прописаться. Домишко шел на слом. И то, что прописаны в нем будут Наташа с мужем, сулило получение большой квартиры, да не в пригороде, а в Москве. За Игоря солидные люди хлопочут, ему вблизи завода или большой мастерской жилье обещают дать. Так-то. Мать сдалась. Поженились — и покинули молодые инвалидный дом. Игорь был счастлив. Наташенька, его дорогая девочка, с ним. Он муж, глава семьи! Усевшись на постели за ситцевым пологом, Игорь, обняв Наташу, сказал: — В тесноте, да не в обиде. Ему хотелось поддержать жену, показать, что ему тут нравится. Однако обиды пришли скоро, и немалые. Уже утром следующего дня теща сказала: — Слышь, зятек, вода кончается. Сходишь? Иль ты и вовсе не мужик? Игорь взял ведра и пошел за водой к колонке. Как ему было тяжело! Как болели, будто сплющиваясь от тяжести ведер, ноги! Шаг, еще шаг, и он падает, разливается вода из опрокинувшихся ведер. Но он встает, мокрый, трясущийся и, подобрав ведра, плетется назад к колонке, нагнув голову, сжав крепко губы, чтобы не застонать от боли и стыда. Он слышит, как хлопнула дверь в соседнем домике. Значит, кто-то видел. К Игорю подбежал мальчик лет двенадцати. — Давай я тебе ведро донесу, а ты другое неси. — Спасибо. — Не за что. Мне тяжело разве? Давай и это. — Нет. Одно сам донесу. В доме теща ворчливо бросает: — Сиди уж дома, чего позорить-то нас. Вон часы принесли. Работай. Он работает, не разгибая спины, пока не зарябит в глазах, пока руки не начнут дрожать и движения не перестанут быть четкими и уверенными. Дед все смотрит и молчит. Интересно ему глядеть, как Игорь работает. Сидит рядом, положив на колени жилистые сухие руки с желтоватыми ногтями. Игорю это мешает — а как скажешь? Обидится. Игорь не может понять, как дед относится к нему. От тещи одно презрение, а дед смотрит, смотрит, потом скажет: «Эх!» — и отойдет. — Наташенька, какой он, твой дедушка? Хороший? — А кто его знает. Он всегда молчит. Бабушка была жива, командовала им, а он лишь помалкивал. Пилил, колол дрова, копал огород и молчал. Разговаривал, только когда ему чекушку покупали, а так нет. Бабушка умерла — мать моя командовать стала. Но своя линия у него есть. Что надумает, то и делает. — Тебя он любит? — Никто у нас не знает, кого он любит. Маленькие были — он имена наши путал, забывал, кого как зовут. Два года я прожила в инвалидном, он ни разу, небось, мать мою и не спросил, как я там. А когда она ему сообщила, что мы женимся и здесь жить думаем, он сказал: «Пущай живут». Я его спросила: «Что же ты, дед, обо мне не интересовался?» А он говорит: «Дак я вижу, мать твоя молчит, значит, все как надо». Вот он какой, дед. Мало что ему интересно бывает. Разговаривают они тихо, сидя на своей постели за занавеской, когда мать Наташи уходит из дому. При деде тоже говорить стесняются. Бог его знает, что и как он поймет. Мать богомольная. В домишке развешаны иконки. Несколько и в закутке у молодых. — Зачем они? Может быть, снимем? — спросил Игорь у жены, а теща услыхала. — Ни в коем разе! В нашем дому живете, не командуйте. Пусть висят, не сглазит вас господь. Чего уж там. Приехали друзья. — Ну, как вы тут, молодожены, поживаете? — Все хорошо, други. Конечно, условия трудные. Вот зима на носу. Дрова, вода далековато. Дед старый, а я мужик никакой по этим условиям. Надеюсь на свой аппарат. Может быть, с ним легче ходить мне будет. Скоро ли будет готов? — Скоро, Игорь. Осталось отхромировать. На днях привезем для испытания. Что не так — подгоним. И вот привезли его диковинную машину: устройство с рычагами, с пружинами. Оно позволяло переставлять ноги с помощью рук. Аппарат небывалый, вызывающий любопытство прохожих. Теща не разрешала выходить с ним из дома: «Нечего нас срамить. Вся улица сбежится на диво такое глядеть». Все получалось пока не так, как надо. Одно хорошо: Наташа рядом. Можно прильнуть головой к родному плечу, ощутить ее руку на своих непокорных волосах, услышать, как она, тихонько поглаживая его голову, говорит: — Ничего, Игорь, милый. Скоро нас сносить будут. Квартиру дадут со всеми удобствами. Он устроился работать в часовую мастерскую. Невзирая на тещины протесты, стал передвигаться с помощью своего аппарата. Первая поездка в первый рабочий день. Самое трудное: поднять, установить ногу на подножку автобуса, ухватиться за поручень, поднять и поставить другую ногу. И тут будто провидение решило ему помочь и послало Федора. Парень его лет поддержал сзади и пособил войти в автобус. — Где выходишь? Игорь сказал. — Порядок, и я там. Они представились друг другу, разговорились. Оказалось, работает попутчик в мастерской по ремонту бытовых электроприборов. Их мастерские рядом, входить через одну дверь. Живет Федор неподалеку и ездит на работу и с работы в то же время, что и Игорь. — Ребята, вот наш новый товарищ, часовой мастер. Любите и жалуйте, — представил Федя Игоря часовщикам. — А здесь заведующая мастерской Флора Исидоровна, — кивнул он в сторону двери рядом. — Ну пока, до перерыва. Флора Исидоровна заулыбалась навстречу Игорю золотыми коронками. — Знаю, знаю. Ожидала тебя, дружочек. Давай направленье, паспорток. Так. Присядь пока, сейчас оформлю. Наклонила над бумагами голову, гладко причесанную, волосок к волоску, на прямой пробор, с тяжелым пучком на затылке. Потом подняла лицо с чуть подведенными бровями, с накрашенным ртом. На шее, полной и белой, нитка янтарных бус. Смотрел Игорь на нее и думал: «Новый человек на моем пути. Какой он, хороший ли?» — Ну вот. Все в порядочке. Бери паспорток. Можешь приступать к работе. Местечко свободное вот оно. Табель у Костика, что у окошечка. Работу распределяет у нас Матвей Матвеевич. Он на бюллетене, скоро выйдет. Инструментик, часики Костик тебе предоставит. Теперь она потирала рука об руку, поглядывала наверх, где над окном покачивалась паутинка. — Обметите, ребятушки. Нехорошо как-то, когда паутина болтается. Работа у вас тонкая, деликатная, чистоты требует. Игорь приступил. Работа шла успешно. Лысенький, щуплый и шустрый Матвей Матвеевич ему «для интересу» посложнее часы давал. Каков, мол, мастер, справится ли? Ничего, справлялся и быстро набирал темп. Уже на вторую неделю перекрыл норму. К получке выполнил план на 108%. Всю первую получку, по согласованию с Наташей, отдал теще. Ждал, что скажет. — А налог какой вычли? Ты ведь инвалид. — Не знаю. Наверное, какой полагается, такой и вычли. — Небось, на распив с тебя требовали? Всегда у них так. Тут Игорь смолчал. Было такое, намекали. А Федька подмигнул ему: — Давай, Игорек, учудим. Я сбегаю куплю торт, ну еще чего к чаю. Отпразднуем таким образом твою первую получку. — Идея, Федя. Давай, организовывай. И выложил ему пятерку. У Флоры Исидоровны в кабинетике накрыли стол. — Мужики, приглашаем вас на торжественное чаепитие по случаю первой получки часовых дел мастера комсомольца Игоря... Как тебя по отчеству-то? — Маратович, — сказал Игорь, потупившись. Первый раз довелось ему произнести это имя как свое отчество. Он решил при получении паспорта назваться так, чтобы не отделять себя от единственного по-настоящему родного человека — Марата Ивановича. — Ну, ребятки, это вроде не по правилам! — сказал Костик, оглядев стол и помаленьку скисая. — А что? Ничего. Хотя и не лишнее было бы погорячее хлебнуть по такому случаю. Матвей Матвеевич вскинул на лоб очки на резинке, оглядел товарищей. Они молчали, переминаясь. Флоры Исидоровны на месте не было. — Я вина не пью. Вы уж не обижайте меня, угощайтесь тем, что на столе, — сказал Игорь. Игорь и Федя положили перед собой по куску торта, по бутерброду. Молча сели и другие, однако Костя сбегал к своему шкафчику и принес непочатую бутылку портвейна. — Ты не пьешь, ясное дело, по состоянию здоровья, мы за тебя маленько красненького. Дома к ужину была четвертинка. Остальное как всегда: щи, жареная на подсолнечном масле картошка, своя квашеная капуста. Харчились тут скудно и однообразно. Теща приберегала деньги на переезд. Кроме сервиза и самовара шефы на свадьбу подарили Игорю деньги. И их теща прибрала к рукам. Наташа просила: — Мам, мне плащ новый надо и кофточку, а Игорю куртку бы. — Обойдетесь пока. Что, в новую-то квартиру эту рухлядь потащим? Деньги, что выслал Марат Иванович, она тоже забрала. — Это за ваше пропитание, — бросила вскользь. Старик сидел за столом довольный. Чекушка досталась ему и дочери. Молодые вино не употребляли. Выпил, обтер усы и тут из-под седых нависших бровей взглянул на Игоря лукаво и задорно. Игорю почудилось сходство. «Как передается! На мать Наташа совсем не похожа, а вот на деда — похожа...» Игорь улыбнулся деду, а тот вдруг заговорил: — Все хочу тебя спросить, внучок, быдто ноги-то у тебя ладные, ровные, а не ходють? Эвон, у Наташки-то нашей какие больные они, а у тебя-то што ж? Долго не понравится? — Долго, отец. Не надеюсь я. Не было бы хуже. — Ишь как. А я смотрю — руки ловкие, ну, думаю, пройдут ножки-то и побегишь. А ты, знать, навсегда такой? — Навсегда. — Ну и ладно. И такие живут. Скрылся под седыми бровями огонек дедовых глаз. Вновь он погрузился в свое привычное молчание. Чекушка пустая, картошку со сковороды всю соскоблили, капусту съели, и Наташа уже вытирала клеенку влажной тряпкой, а мать громыхала в передней пустыми ведрами, как бы укоряя, что опять ей самой за водой идти, больше некому: одни инвалиды в дому собрались. Тяжко Игорю, горько, а что поделаешь? Так бы сорвался и сбегал за водой, переделал тут все дела, да не сорвешься, не «побегишь», как дед говорит. На отношение к себе тещи Игорь не обижался. Неприятно ей его инвалидство. По ней, уж если иметь зятя, так здорового. Но Наташку должна же она жалеть? Богу молится теща Анастасия, бьет поклоны перед иконами, когда встает и ложится, крестится и перед едой и после, а добра в сердце нет. Но вот настал желанный день. К их домишку подлетел серый «Москвичок». Лихо, весело гуднул, остановился. Из него выскочили Толя и Николай, следом секретарь комитета комсомола института и хозяин машины Борис. В руках у него свертки, букет астр. Все четверо — бегом к дому. Толя бумагой машет. — Игорь, Наташа! Ура! Торжествуйте, вот ордер! Квартира вам, двухкомнатная! Игорь, нажимая на рычаги своего устройства, в одной рубашке спешит гостям навстречу. Наташа остановилась, замерла в дверях, кулачки к груди прижала: «Наконец-то!» Подлежал сносу весь квартал маленьких частных хибарок в этом пригороде Москвы. Но Игорю выхлопотали ордер первому, и в очень хорошем доме, близко от мастерской и поликлиники. Был праздник, необычный в этих стенах. Расстелили нарядную скатерть, стол уставили вкусными закусками. Гости сияли. Игорь от благодарности и радости слова не мог вымолвить, только думал: «Неужели это случилось?!» Когда гости уехали, дед толкнул в бок дочь: — Ты, Наськ, чего смурная-то? Получили ребятки квартиру, и ладно. Пусть живут. А нам с тобой и махонькой хватит. Авось не долгий я жилец. Потом повернулся к Игорю: — Она, слышь, хотела на четверых бо-ольшую получить, трехкомнатную, и хозяевать в ней. Не получилось, значит, по ее... Устроиться в новой квартире помогали институтские друзья и Федор. Он стал постоянным помощником молодой семьи. — Эй, картошки, моркошки, капусты приволок! Питайтесь, — балагурил веселый слесарь, ловкий и здоровый. Частенько допоздна, а то и на ночь оставался Федя у друзей. Покупал он не только продукты, но и пластинки, диафильмы. Слушать музыку, смотреть диапозитивы сходились к Игорю жильцы соседних квартир. Получилось так, что рядом поселились удивительно хорошие, добрые люди. А в мастерской не все шло ладно. Матвей Матвеевич лег на операцию по поводу язвы желудка, и Флора Исидоровна доверила принимать часы Игорю. Он тщательно выявлял неисправности механизма и точно выписывал квитанцию. — Недоглядываешь, дружок. Больно дешево свою работу ценишь, — укорила как-то заведующая. — Нет, Флора Исидоровна. Я все вижу. По прейскуранту оцениваю. Она поджала губы. — Дружочек, дорогой, у нас выручка падает. Тебе, может быть, деньги не нужны. Потребности ограниченные. По театрам с женой не ходите. Но ведь у других дети и так далее. Что это ты больно клиентов жалеешь? — Не могу я лишнее писать. Что неисправно, то и фиксирую. — Пенсию мне убавишь, дружок. Ведь она у меня с вашей выработки начисляется. Понимаешь? И другие товарищи недовольны. Игорю захотелось пошутить. Настроение такое было. Он уже знал, что с приемки часов заведующая его снимет. Федя вошел в это время в мастерскую, и Игорь при нем высказался. — Флора Исидоровна, а бог вас накажет. Вы меня на такое дело подбиваете, а бог все видит. У меня очень теща несправедливая. Допекла она меня как-то, жестоко допекла. Я и говорю богу: «Накажи ее, вредную, чего она меня обижает!» Лампадка под образом и погасла. И масло не выгорело, и ветерка никакого, а она погасла. Я и говорю теще: «Видите, за вашу несправедливость, за то, чго зря ругаетесь, бог вас наказывает. Бойтесь бога-то». — Ишь, выдумщик какой! Я тебе совсем иное толкую и не ругаюсь вовсе. — Иное! Я знаю, что вы толкуете. Вы ведь не полезете в карман к прохожему? И меня не заставляйте лезть в чужой карман. А тут — то же самое. Лишнее с клиента брать — это ведь все равно, что к нему в карман руку запустить. Освободился Игорь от приемки и стал вновь только чинить часы, да так замечательно делал это, что возврата у него никогда не бывало. Через год родилась дочка Надежда. Квартира к этому времени была полностью обставлена. Красивая мебель, ковры... С далекого Севера часто наезжали друзья, и обязательно с подарками. Наташа быстро привыкла к щедрым дарам мужниных друзей. Принимала все как должное. Она улыбалась гостям, спешила накрыть стол, радушно угощала, а потом могла сказать: — Красивую вазу подарили, но ковры от Сергея и Димы все же лучше. А у Игоря каждый раз перехватывало горло от любви и благодарности к этим близким людям, слезы наворачивались на глаза. «Понимают ведь, что мне лично не нужны все эти штуки, но они так радуют Наташу». — Игорь, твой дом — наша штаб-квартира! Кто бы в Москву ни заявился, обязательно к тебе нагрянет, — говорил, наезжая, Марат Иванович и обнимал своего воспитанника. — Да, брат, у тебя шикарно! Как у министра, право. Появлялась теща. Ахала, замечая новые вещи: — Больно уж они тебя балуют. И за что бы это? Даже чистой радости не испытывала, видя, что хорошо Наташе. «Хоть бы Нинке такое, — завидовала она. — У той все при ней. Сама из себя складная, и муж справный, а нет того, чтобы ковер во всю стену. А тут, вишь, калекам везет...» Свое устройство, облегчающее ходьбу, Игорь непрерывно совершенствовал. Федор ему помогал. В мастерской вытачивали и заменяли отдельные детали. Была у них мечта: разработать аппарат, который изготовлялся бы серийно, подходил на любой рост. Сколько людей нуждается в таком! Раздобыли они фотографии инвалидных колясок — немецкой и шведской, портативных, с обратным ходом. В таких можно и в малогабаритной квартире передвигаться, и в лифт въезжать. Стали конструировать свою. Ребята из НИИ, инженер Борис, конструктор Николай и научный сотрудник Толя тоже вникали во все детали разработки. Они связались через комитет комсомола института с несколькими студенческими КБ, заинтересовав их тем, что делает Игорь. А у него шла переписка с другими инвалидами, тоже нуждавшимися в коляске. Ему звонили, слали свои предложения, эскизы. Нужны были более глубокие знания. Как бы ни был занят, выкраивал часы для занятий математикой, механикой, физикой. «Пусть без диплома, а инженером буду», — думал Игорь. — Твои знания уже на уровне инженера, и хорошего инженера. Поверь мне, — заверял его Анатолий. Сам Толя готовил кандидатскую. Игорь вник в суть его работы, сконструировал приборы для экспериментов по теме диссертации. Борис — владелец «Москвича» — вывозил его с семьей на природу. Это был для них самый большой праздник. Зародилась у Игоря мечта купить по инвалидным правам «Запорожец» с ручным управлением. На «Москвиче» Бориса он научился водить машину, кружил под наблюдением друга по полянам, вел автомобиль по проселочной дороге. Радовался скорости, тому, что так легко развернуться, затормозить, разогнаться. — Эх, Борька, как здорово! Вот это ощущение! Ты представить себе не можешь, как мне хорошо. Я вот сейчас испытываю то, что ты бы испытал, взлетев, как птица. Понимаешь? — Понимаю. Крути, наслаждайся, — довольно басил Борис. — Наташа! Будем копить деньги на автомобиль! Полетело письмо на Чукотку: «Серега, я околдован мечтой купить «Запорожец». Ездить умею, машину и правила вождения изучил. Вы меня, правда, здорово забаловали своими подарками, и все же я решаюсь попросить вас ссудить мне еще деньги, но обязательно с отдачей. Я работаю вовсю. Откладываем в квартал 200 рублей. Такую сумму сможем возвращать вам, купив машину. Чертовски приятно получать деньги от друзей, но еще более приятно их возвращать, иметь эту возможность». Деньги вскоре были присланы. Марат Иванович, друзья, работающие на золотодобыче драгерами и бульдозеристами, рыбаки, крановщики, научные работники, что числились в детдомовской семье, — все были рады помочь Игорю купить машину. Однако получать деньги назад отказались: «Ты клади, если есть машина, на книжку. Может быть, кому-либо из нас они и пригодятся в трудный момент, а пока не высылай. Запрещаем». Мечта сбылась. Институтские ребята соорудили гараж. Игорь был счастлив. Теперь частенько они с Федором подкатывали к мастерской на машине. Экономия сил на передвижение привела к тому, что Игорь стал работать еще лучше. Дома старался помогать Наташе по хозяйству. Она гуляет с дочкой, а он, приехав домой, хватается за готовку обеда, а то и за стирку. Ему хочется удивить, обрадовать жену, показать ей, что он может. Приятно увидеть ее загоревшиеся глаза, розовый милый рот в медленно распускающейся улыбке. — Ой, Игорь! Ты уже все сделал?! Это не значило, что ему было легко, что болезнь отступила. Наоборот, она давала о себе знать с каждым годом все сильнее. Однажды он сознался Марату Ивановичу: — Мне уже давно хочется жить, чтобы было не труднее, а легче. Хотел бы посидеть, отдохнуть, но понимаю, что за этот час можно много сделать, — и делаю. Думаю, сколько я недодал семье, обществу, вот и стараюсь. Знаю, силы мои не возрастают, а убывают, и время терять мне нельзя. Несчастье пришло нежданно. Игорь обнаружил, что перегорела лампочка в люстре. Пододвинул табуретку, столик. Влез на него в своем устройстве. Поднял руки, взялся за лампочку. Вдруг ноги подкосились, он упал. Сильно ушибся, аппарат поломался. Более двух месяцев пролежал Игорь в постели, а когда встал, починенный аппарат не мог уже ему служить. Ноги совсем ослабли, он потерял даже былую подвижность. Ездить в мастерскую уже не мог, стал надомником. По комнате от своего дивана к рабочему месту добирался на табуретке, ко всем четырем ножкам которой были прикреплены резинки. — Папа, ты почему все сидишь? Когда встанешь? Дочка Надя забиралась к отцу на колени, он стискивал зубы от боли. Он поднимал девочку над головой, но не так быстро и ловко, не так высоко, как это делал дядя Федя. Однажды на машине они поехали за город. У руля сидел Федор. На полянке, у опушки леса, остановились. Наташа собирала цветы. Игорь сидел у открытой дверцы и смотрел, как его девочка бегает за Федей. Он бежал, потом останавливался, приседал, повернувшись спиной к бегущей за ним и хохочущей Наде. Она обхватывала его шею, повисала на нем, а он выпрямлялся, поддерживая одной рукой девочку сзади, и бежал с ней вприпрыжку. — Какой у тебя, детка, хороший папа! Как с тобой играет! Отдай его мне, — сказала женщина с букетом кувшинок, проходившая мимо. Игорь смотрел на дочь. Она прижалась к Федору, улыбалась и качала головой: «Не отдам». Она по-детски, бездумно предала его, Игоря, отца, который не может ни бегать, ни даже ходить. Надомником Игорь зарабатывал те же деньги. Еще упорнее возился с чертежами инвалидной коляски. Летели от него письма во Львовское и Калининское студенческие КБ, в «Комсомольскую правду», на радио, чтобы помогли осуществить их затею, вернуть обезножившим людям возможность передвигаться: «Велосипедов для здоровых людей сколько типов выпускают, а мы разве не люди? Для нас это не предмет забавы или спорта, это средство передвижения, необходимое, чтобы жить и работать». Как и раньше, в доме Игоря бывало много гостей. Звучала музыка, показывали слайды, отснятые ребятами из института, путешествовавшими то по северным рекам, то по Алтаю. Здесь хорошо, дружно пели, а за столом пили чай с Наташиным «фирменным» печеньем. Обязательно было варенье из морошки и брусники, что привозили с Колымы. Из детдома пришло письмо: «Старый дом ребята скоро покинут, переберутся в новый, каменный, трехэтажный, со спортзалом, со всеми удобствами! Игорь, приезжай на «праздник чести», вот будет здорово! Много бывших воспитанников соберется. Ты у нас несдающийся. Может быть, прилетишь вместе с шефами?» И Игорь полетел за одиннадцать тысяч километов от Москвы в свой родной дом на... табуретке. Да, летела с ним эта табуретка с резинками на всех четырех ножках, с помощью которой он передвигался но квартире. В полете он не спал, а переживал вновь свою жизнь в детском доме. Казалось, прошли перед глазами все дни — с первого до последнего. Вот Марат Иванович идет с ним рядом. Они разговаривают, но Игорь уже теряет последние силы, ноги не слушаются, он падает. «Ох, что же это? Что же я!» — восклицает директор, суетится, пытаясь его поднять, но Игорь сопротивляется. — Нет, Марат Иванович, я встану, когда вы будете за углом. Марат Иванович все понимал. — Ну, гляди. Я пошел. И еще: в доме ликование. Девочки ходят задрав носы: как же, не парень, а Лида Бавкун совершила прыжок с парашютом! А она, Лида, подошла к Игорю и сказала: «В моем прыжке твоя доля есть. Если бы не ты, я бы и не вздумала испытывать себя — прыгать». Игорь-младший (его еще звали Игорь второй) теперь ученый, а лоботряс был вначале. Он тоже сказал, когда Игорь первый улетал в Москву: «Спасибо тебе. Твой пример на меня повлиял...» Трудновато было дежурить по дому, а интересно. Вспомнил, как он однажды, на своих-то ногах, напугал верзилу. Тот зажал между колен маленького мальчика и щелкает его по лбу. Мальчик извивается, тихонько скулит от боли, а здоровый дурак обещает: «Я тебе сейчас такой щелчок отпущу, как Балда попу выдал». Игорь подковылял к ним, крикнул: «А ну отпусти! А то как дам!» И отпустил верзила малыша, и никто не смеялся, хотя ответственный дежурный еле на ногах стоял, и всем это было видно. «Милый наш дом, старый, тесный, но такой дорогой! Сколько в нем пережито!» Игорь вспоминает, как ребята-рыбаки, скрывая от Марата Ивановича и воспитателей, отнесли его на берег моря, к уставному неводу, усадили в кунгас: «Порыбачь хоть разок. Увидишь, как рыба в сетях плещется. Век не забудешь...» Самолет приземлился. Игоря встречали старые друзья. И от самолета в машину, и из нее в дом внесли на руках, подняв его высоко. «Смотри, друг, на родную землю!» А в доме окружила малышня, все воспитанники уже незнакомые, но родные. О нем они знали всё. У воспитательниц — слезы на глазах. Потекли незабываемые дни, нескончаемые разговоры, рассказы о жизни, воспоминания. Съехались сюда выросшие вместе, воспитанные одним отцом братья и сестры. Было прекрасно! Он знал, улетая назад, в Москву, что никогда больше не увидит Охотское море, сопки, заросшие стлаником, дом своего детства. Провожающие напутствовали его, а он не мог говорить. Не мог смотреть в их лица. Комок в горле. Слезы на глазах... Надя учится в школе. Наташа нашла себе работу в регистратуре поликлиники. Игорь надомничает. Вот притопала из школы темноглазая и темнобровая Надежда с ранцем за плечами, стоит у двери и бухает в нее ногой. Отец на табуретке уже около двери. Он ждал дочку и сразу открывает ей дверь. — Ну как, Надюша, тебя спрашивала сегодня учительница? — Спрашивала и поставила «хорошо». — Вот и хорошо, что «хорошо». Ты у меня молодец. Он кормит дочь, занимается с ней, читает книжку и рассказывает о своем детстве, да так, что девочка немножко завидует: как весело и интересно жил папа! А папа, увлекшись продолжает: — Сел раз я на мотоциклет. Он случайно около нашего дома оказался. Завел, поехал. А впереди сопки зеленые, кудрявые такие, а дальше горы высокие, а я еду, еду все быстрее, быстрее и взвиваюсь в небо, и лечу над землей! Кто-то внизу бежит по дороге, кричит мне, рукой машет, а я не слышу, я уже высоко, сквозь облака пролетаю, прямо к солнцу. — А потом? — А потом я проснулся. Вот и все. Он понимает, что «взлет» его кончается. Хорошо, если спад будет попродолжительнее, поровнее. Болезнь беспощадна. Начало болеть сердце, стали слабеть руки — они быстрее устают. Приходится делать перерывы в работе. Задача не только в том, чтобы преодолеть себя, не поддаваться унынию, а и не показать свою слабость Наташе. Она и так каждый раз с испугом вглядывается в его лицо, когда, вернувшись домой, застает его прилегшим или сидящим с опущенными руками и склоненной головой. Вот вошла. Он улыбается. — Ну как, моя любимая, устала? Посмотри, какой салат я сварганил! Пальчики оближешь. Надюша очень хорошо пообедала. Уроки все сделали, все проверено. Она гуляет. — А ты такой бледный, Игорь. Совсем, небось, воздухом на балконе не дышал? ...Он перенес тяжелое воспаление легких. Два месяца пробыл в больнице. А дома ощутил себя слабым, нетрудоспособным. С большим трудом приступил к работе. Теперь так уставал, что не мог уже делать работу по дому. Наташа бросила службу. Семья все больше и больше опиралась на бескорыстную помощь Федора. Он закупал продукты, относил белье в прачечную, натирал пол. — Ребята, в чем дело? Разве мне это трудно?! С удовольствием в сберкассу сбегаю. О чем речь? Потом он усаживался около Игоря и рассказывал о жизни мастерской, о том, как провожали на заслуженный отдых Матвея Матвеевича, какую прочувствованную речь произнесла Флора Исидоровна. — Она о тебе часто справляется. Все грозится лично пожаловать, навестить. В больницу, мол, к нему Костя ходил, а уж домой я обязательно соберусь. Так что жди. Федя смеется. Игорь грустно улыбается. Давно он понял эту женщину и не сожалеет, что видит ее редко. Часы в ремонт и отремонтированные чаще всего привозит и отвозит Федор, и зарплату Игоря он получает. Оживленно разговаривают на кухне Наташа и Федор. Им весело, они вместе готовят ужин. Игорь, измученный, лежит на диване. Подкрадывается мысль: «Кончить все, сдаться, уйти из жизни, не тянуть более со все приближающейся развязкой. Что дальше? Атрофия мышц рук, спины. Сердце все слабнет, слабнет. Частыми стали обмороки. Кому я такой нужен?» Они входят. Игорь отворачивается к стенке, притворяется, что спит. «Любит ли меня Наташа? Наверное, нет. А любила ли раньше? Видимо, любила мою любовь к ней, вот и все». — Игорек, ты спишь? Проснись. Давай ужинать. Все на столе, — говорит она тихо и ласково. Игорь поворачивает к ней голову. Улыбается печально. — Что ты, друг? Тебе худо? — Молодое, красивое лицо Феди встревожено. Он бережно помогает Игорю сесть на диван. Столик с едой рядом. Надюша входит с тетрадкой. — Папуль, проверь мои столбики... Проходит еще около года борьбы Игоря с наступающим бессилием. Работает, но бывают частенько недели, когда приходится брать бюллетень и лежать, выполняя все предписания врачей, копить силы для того, чтобы потом месяц-два давать норму, а то и полторы. Но это была лишь короткая передышка. Вскоре после ухода на пенсию побывал у Игоря Матвей Матвеевич. — Хороший ты хлопец, Игорек! Не у нас бы тебе спервоначалу устроиться, а на заводе, где коллектив, где молодежи много. Ты как нашу-то Флору осрамил, страсть! Ей такого никто не посмел сказать, а ты про лампадку ей да про карман. Хорошо! Потом, как уж ты надомником стал, ей, как что, и напомнят. А ты думал? Она тебя страсть как не любит, учти. Да что она тебе сделает? Ничего, не бойся. — Не боюсь я, Матвей Матвеевич, а мне интересно, как это вы про мои слова узнали? Ведь вас тогда в мастерской не было. — Всё ребята доложили. А как же? Я тебе еще хотел спасибо сказать, знаю, что и ты не поскупился на подарок мне. Это, брат, мне приятно. Что там приемник, который вы мне преподнесли? Есть он, нет его — мне не так чтоб очень важно. Радио дома и так гремит, а вот что не поскупились, уважили старика — приятно. Ну, спасибо за угощеньице, рад, что повидал тебя, а в мастерскую, как сможешь, заглядывай. Ребята ж они ничего. Конечно, постановка такая у нас, для денег вроде только люди стараются, а так ничего, и тебя уважают. Когда из-за нового обострения болезни Игорь сбавил выработку, пожаловала Флора Исидоровна. — Хорошо вы обставились, уютно! Всё в доме есть, зачем тебе теперь надрываться? Отдохнул бы. Другие пенсионеры, Игоречек, как живут? Ни кола, ни двора, можно сказать, а у тебя просто рай. Родные, видно, есть, состоятельные? — Очень состоятельные, Флора Исидоровна. — Кто же они тебе, если не секрет? — Друзья по детдому, воспитатели, директор. — Что ты говоришь? Удивительно, право. — Моя теща тоже все удивляется. В бога верит, а в дружбу нет. Спасибо вам за заботу о моем здоровье. Вы хотели бы на пенсию меня? Работать я плохо стал, что ли? Норму вроде бы выполняю, и возврата не бывает. — Возвращают твои часики, да другие мастера их ремонтируют. Краска стыда залила лицо Игоря. — Если так, Флора Исидоровна, то мне действительно пора руки складывать. Прошу вас, пришлите мой возврат, обязательно пришлите. Если он есть, я уйду с работы и сяду на пенсию. — Не волнуйся, дружочек, это пустяки все. Поправляйся, работай. Я ухожу. Вот тут тебе лимончики, пирожные оставляю. — Спасибо, не надо мне. — Ну а дочке? Это ведь профсоюз тебе посылает, не отказывайся. Она уплыла. На душе Игоря было скверно. — Федька, расспроси, друг, там у ребят, был мой возврат или врет она. — Уверен, что врет. Все узнаю. Не беспокойся. Наврала Флора Исидоровна. Не было возврата, и Игорь продолжал работать, но силы убывали и убывали. Приехал Боря, рассказал, как делают в мастерских коляску по его чертежам. Игорь смотрел печально. Горько улыбнувшись, сказал: — Не покатаюсь я на ней, видимо. Но ты делай и пробивай серию. Сколько инвалидов тебе спасибо скажут. Борис рассказал в институте о настроении Игоря. Решили собрать врачебный консилиум. Вызвали больших специалистов. Его приободрили. Новые уколы, новые таблетки, новые надежды, но они скорее для близкиx, для Наташи, для прилетевшего с Колымы друга Сереги. Игорь слышит, как открывается дверь. Это пришел Федор. Наташа подошла к двери, когда на их этаже остановился лифт. Тихо подошла, а Игорь слышал. Минута. Ровно столько времени, сколько нужно, чтобы Федору нагнуться и поцеловать Наталью. Поздоровался, и вот ее громкое: — Здравствуй, Федя. Опять с покупками? Ах, вырезка? Это чудесно. У меня как раз мясо кончилось. Хорошо, что у вас эти заказы есть. — Как Игорь? — Ничего, иди к нему. Игорь притворяется, что спит. Он не может сейчас говорить, смотреть на Федора. А тот постоял и удалился на кухню. «Ненавижу Федьку? Нет, ненависти к нему не испытываю. Сколько лет уже он ближайший друг и помощник. Он младше меня, и я немного помогал ему складываться в человека. А сколько он добра делал мне и моей семье! Что ж, так получилось, сошлись мы, я ему нужен был, а он мне. Прочел Федя все книги, что я назвал, те, что я любил. Ходит в музеи, смотрит картины, приносит мне репродукции. Диски достает. Ему нравится та же музыка, что и мне. И женщина понравилась та же. Виноват ли он в этом? Виноват, виноват! Что, мало их, других, свободных, здоровых? А тут — жена друга... Да, но он с нами каждую свободную минуту, он нам нужен, он здесь как дома. И Наташа к нему привыкла, будто к родному. А потом, когда меня не будет, как тогда?.. Что же делать?!» Игорь работал, раздался звонок, приехал Марат Иванович. Теперь Игорь сидел на своей табуретке напротив двери перед окном. Место для него не самое подходящее — здесь дуло. — Почему ты перебрался сюда? Тут сквозняк, простудишься, — забеспокоился «батя». «Ну и пусть. Наташа меня сюда посадила — так, услышав вопрос Марата Ивановича, подумал он, и еще: — Может быть, умышленно Наталья пересадила сюда, установив на моем прежнем рабочем месте швейную машинку? Может быть, ей нужно, чтобы я заболел, отправился в больницу, скорее умер?» Сейчас перед ним был его близкий человек, и первый раз жалость к себе — слабость, не испытанная раньше, взяла верх. — Мне плохо, отец. Меня не... — и, уткнувшись головой в плечо Марата Ивановича, стиснул зубы, крепко сжал веки, чтобы не брызнули слезы. Но длилось это одно мгновение. «Дошел. Такое подумал о Наташе! Она же считает, что мне тут светлее». Он поднял лицо и посмотрел на гостя уже спокойно. — Простите. Нервы сдают. Все хвораю я и хвораю. Устал бороться с болезнью. Жаль Наташу. Каково ей со мной, а ведь у нас девочка... а она сама не здоровая. Спасибо, Федя помогает. «Облегченный я человек, слабым оказался, — корил он себя. — Подумаешь — одолеть физическую боль, ты вот попробуй одолеть нравственную. Ты рассуди, дурень, как надо себя вести. Если все так, как мне показалось, пусть они не замечают ничего, пусть будут спокойны и... любят друг друга. Я ведь люблю Наташу, мою бедную девочку, я хочу, чтобы ей и дочке было хорошо. Им будет хорошо без меня, если их не бросит Федор. Это я должен осознать и убить в себе ревность. Какой я муж, если вымыть себя прошу того же Федю! Сам уже не в силах. Если бы я мог подойти к Наташе, обнять ее сейчас там, на кухне, зарыться лицом в ее пушистые волосы, поцеловать ее нежную шею! Если бы я мог поднять ее своими руками, прижать к груди... Ничего-то я не могу. Пусть это делает другой». — Наташенька, сядь сюда. Мне хочется посмотреть на тебя. — Ну вот. Что смотреть? Я все такая же. — Очень прошу, сядь. Она садится, поглядывает на Игоря чуть диковатыми темными глазами, улыбается ему лукаво, но не так, как прежде, как когда-то. Потом хочет встать, отойти. Но он удерживает ее и печально, долго смотрит на легкие пушистые волосы, чистый лоб, разглядывает как бы в отдельности чуть припухшие веки над любимыми глазами, маленький нос со вздрагивающими тонкими ноздрями и рот, ее нежный, бледный рот. Губы тоже вздрагивают. Вот улыбка блекнет, сейчас Наташа заплачет. Она не может больше выносить взгляда Игоря. Она, наверное, должна сейчас ему что-то сказать. Уже смаргивает первую слезу, вздыхает, но он быстро говорит: — Все, Наташенька. Иди. Спасибо. Я устал. Он закрывает глаза и откидывает голову. Больше он не может смотреть на нее. Он боится, он не хочет, чтобы она ему говорила о главном. Игорь — пенсионер второй группы. Пенсия — 60 рублей. Он перечинил часы всех соседей в своем и других подъездах. Это бесплатно, на память, по дружбе. Халтуры у него нет, сил — тоже нет. Читает, занимается с дочкой. Когда чувствует себя немного лучше, на своей табуретке перебирается на кухню и помаленьку поварничает. Чистит картошку, варит кашу. На большее его не хватает. Денег мало. Пенсия Наташи — 20 рублей. Если бы не слали друзья, Марат Иванович, было бы совсем плохо. Федор отнес их заявление в райсобес. Обещали единовременное пособие, но, чтобы его получить, надо дождаться инспектора, что проверяет условия жизни инвалидов. — Братцы, надо снять ваши роскошные ковры, иначе пособия не дадут. — Может быть, и мебель вынести, и картины снять, а самим в рубища завернуться? — Да, мебель-то не пенсионерская, тут уж ничего не поделаешь. Придется объяснить, что нажита в годы счастливой молодости. — Ладно, Федька, снимай ковры, прячь вазы. Надарили, черти, теперь скрывай. Игорь смеется, а на душе горько и противно. Однако это не самое страшное. Это ерунда по сравнению с тем, что он превозмогает в себе, с чем уже сживается как с единственно возможным. Инспектор оказался парень неглупый, все понял. Пособие выдали, Надю взяли в детский санаторий. ...Игорю исполнился 31 год, когда болезнь победила его. Взяли в больницу. Кровь с трудом циркулирует. Руки холодные, ногти синеют, мучает одышка, но он перебирается с кровати на свой табурет, сидит, опустив голову, согнув спину. К нему приходят гости: друзья из института, из часовой мастерской ребята, что с ним работали, соседи по дому и просто люди, с которыми он был знаком. Их очень много, и все настойчиво просят, чтобы их пустили на свидание с Игорем. Соседи по палате удивляются: — Чем ты занимался, парень? Почему это тебя все так любят? — Часы чинил, больше ничего не делал. Времени, сил не хватало, а жизнь любил крепко. Жаль с ней расставаться. В последний день у него было особенно много гостей. Он очень устал, но вдруг почувствовал облегчение. Ослабла, как бы отдалилась боль, когда остались с ним только Наташа и Федор. — Наташенька, мне теперь хорошо. У меня уже ничего не болит. Как вы будете жить? Как? Потом он подозвал Федора. — Поближе, друг, сядь. Привалился головой к груди Феди и сказал: — Не бросай их, слышишь? Понимаешь меня? — Понимаю, Игорь. Не брошу. — Ну и хорошо... Веки ему опустил Федор... После смерти Игоря я встретилась с его другом Анатолием Бойко, преподавателем одного из вузов, защитившим к этому времени докторскую диссертацию. Он сказал об Игоре так: — У каждого городского работающего жителя большой круг знакомых. Из них человек пятьдесят, с которыми часто и с удовольствием общаешься. А из них только десяток наиболее близких. Игорь был для меня не только в числе первых десяти, он был в числе самой близкой пятерки. Удивительно, но технические знания у него были на уровне знаний дипломированного инженера. Что касается моей кандидатской, то он знал ее досконально. Полностью разбирался во всех сторонах проблемы, знал все схемы. Приборы были сконструированы им. Он беспокоился за каждый эксперимент, заставлял меня посвящать его в ход всех испытаний, во все предстоящие опыты и всегда вносил что-то необходимое, мной не учтенное. Сначала я удивлялся. Потом принял этот факт и шел к нему с вопросами, сомнениями, с радостью при удачах. Я шел к Игорю и за материальной помощью. Да, за десяткой до получки. Не хватало мне моих ста тридцати рублей, а одолжить легче всего было у Игоря. Он вообще мог дружить только с теми, кому прежде всего был сам нужен. Не терпел соболезнований, выражения сострадания. Это был сильный, гордый и щедрый человек. Игорь для меня, да и не только для меня, а и для других наших ребят, был ближайшим другом. Его смерть — потеря невосполнимая... Я узнала, что из окрестных домов к Игорю часто приходили несколько инвалидов, внутренне слабых людей, что не могли осилить тягу к спиртному. В минуты душевного страдания для обретения надежды они звонили у Игоревой двери. — Покажи, друг, как ты живешь? Как ты-то держишься? Наставь, вразуми. Иногда вынимал такой гость из дырявого кармана бутылку зеленого стекла с водкой или «бормотухой», ставил на стол. — С тобой только хочу выпить — и завяжу. Клянусь, Игорек. Понимал хозяин, пригубливал, чтобы не обидеть, и говорил с гостем, и была в его словах искренняя вера в человека, в его силы. — Помог хоть одному? — спрашивала я Наташу. — Да, вроде бы помог двоим. Один хорошо работать стал, не увольняют с производства, а другой — этот все нашей дочке гостинцы приносит и, как об Игоре заговорит, слезы вытирает. Работает или нет, не знаю. Он инвалид войны, у него пенсия приличная. Неужели Игорь всем соседям чинил часы бесплатно и эти люди не пытались ему давать деньги? — Некоторые, и их, пожалуй, было большинство, платили. Но Игорь всегда отказывался и если брал, то очень мало. Иногда бывало и так. «На, Игорек, — скажет кто-нибудь из «клиентов», — десятку. Знаю, покопался ты с моими часами. Не возражай». Оставит деньги, уйдет. Через день приходит: «Друг, одолжи до получки. Сам понимаешь». Игорь достает его десятку: «Бери и забудь. Ты мне не должен». Любили этого несдающегося парня. А ему было приятно доставлять радость людям, быть полезным им, и так всегда, всю его короткую трудную жизнь. Я уже сказала, что увиделась с ним только за день до смерти. Последние силы жизни были на исходе. Но он говорил о Марате Ивановиче, хвастался «батей», о друзьях, о детском доме, о том, что ему все, что было там, приятно вспоминать... Через полтора года после смерти Игоря я встретилась с Наташей и ее мужем Федором. У них родился сын. Назвали они его Игорем. — Вы знаете, как странно: все часы, что Игорь отремонтировал в доме, когда он умер, остановились, — сказала мне Наташа. Первое грустное повествование В цехе швейной фабрики во время работы от инфаркта умерла Жанна, бывшая когда-то воспитанницей детского дома. На фабрике швеей-мотористкой она проработала 22 года. В детдоме была одной из старших воспитанниц, когда Марат Иванович пришел сюда работать директором. Нескладная, голенастая девчонка имела привычку сидеть на заборе. Сидит, бывало, дубасит по забору ногами и что-то напевает. Соскочив на землю, она взмахивала руками, как крыльями, свистела по-мальчишечьи и мчалась к дому. «Чудная какая-то, чего в ней намешано, сразу и не разберешь», — думал молодой директор. Да в то время ему и некогда было разбираться с девочками. Больше беспокоили ребята, особенно старшие, что делали тут погоду. Душой же он тянулся к младшим — бледным, неухоженным. Гладил их по головам при встрече, а они задирали к нему лица, растягивая в улыбке щербатые рты, смущались, даже повизгивали по-щенячьи от неожиданной ласки. Как-то, увидев Жанну на заборе, Марат Иванович подозвал ее к себе, намереваясь дать срочное задание. Позвал, а сам был не уверен, выполнит ли, да и станет ли слушать. Может быть, фыркнет только, засвистит и даст стрекача. Но Жанна быстренько подбежала, слушала, согласно кивала головой и охотно пошла выполнять поручение. Она одна из первых поняла, как надо делать влажную уборку, первой пристрастилась шить, когда привезли сюда швейные машинки. Марат собрал тогда старших девчат и сказал: — Мальчишки столярничают, а вы начинайте обшивать всех, но в первую очередь малышей. — Всё и всем, что надо, сошьем! Материалу только бы побольше! — сверкая чуть косящими, а все же красивыми темными глазами, выпалила Жанна. Тут же склонилась над мешком с обрезками тканей, привезенными с фабрики, достала кусок, повертела его в руках и принялась что-то кроить, а потом шить. Не себе, а самой маленькой девчушке сшила фартучек с кармашками. — Это чтобы платок класть. А то, вишь, какая она сопливая, — объяснила она директору. Да, намешано в Жанне было много всего. Мало того что умела и любила по-разбойничьи свистеть, она еще била ребят, и не только сверстников, а и кто постарше. «У, рукастая! И откуда у нее сила такая у худющей?» — удивлялись мальчишки, кому она крепко наподдавала, если что. Ловкая, увертливая, ходила в брючках, хотя в то время и не было еще такой моды. — И не стыдно тебе в штанах-то? А еще девочка! — заметит осуждающе какая-нибудь «тетя». — Это девочкам стыдно, а мне можно. Я сама что оголец! — огрызнется Жанна и пойдет, вызывающе засунув руки в карманы брюк. Еще Жанна умела хорошо играть на баяне. Свистом оповещала, что начинает играть, и весь детдом стекался в зал слушать ее игру и петь песни. Смелая девчонка, дерзкая и вместе с тем стеснительная, нежная с маленькими и слабыми. Кастелянша в ней души не чаяла, учила кроить и шить. «Ты уж, Жанночка, сама девчат учи, а я не сумею всем рассказывать да показывать. Ты им лучше меня объяснишь», — просила она. И Жанна вела в детдоме кружок кройки и шитья. Теперь девчонки обшивали весь дом. А Жанна уже не сидела на заборе, и свист ее раздавался все реже, и драться перестала: всю свою энергию делу отдавала. Когда жизнь в доме относительно наладилась, т. е. была уже создана своя рыболовецкая бригада и старшие ребята-рыбаки ходили королями, произошло событие, малость сбившее с них спесь. Над дверью, при входе в дом, появилась очередная «молния». Но в ней говорилось не про рекордный улов, не про благодарность директора за наряд бригаде уборщиков здания, а про неслыханное доселе: «Ура! Лида Бавкун совершила прыжок с парашютом! Поздравляем нашу первую парашютистку! Ура!» С разрешения директора, но втайне от коллектива готовилась Лида к прыжку. О том, что она ездит в авиаклуб на занятия авиамодельного кружка, знали, а вот про парашют — никто. Теперь дом гудел. Девчонки торжествовали. Казалось, не Лида прыгнула, а все они. «То вы важничали, что рыбаки, а теперь вот вам: Лидка — парашютистка!» Теперь, что ни день, от девчонок в совет дома поступало предложение: организовать парное шефство над малышами, чтобы над малыми мальчиком и девочкой наблюдали из старших мальчик и девочка; справлять ежемесячный день рождения для всех, кто родился в этом месяце... А еще в активе «девичьей династии» того времени вот какая история. Время было осеннее, ненастное. Хлестал дождь, дули сильные ветры. Тогда асфальтированной дороги из города в их поселок еще не было. Развезло — не проедешь. По морю катера тоже не ходили: неспокойное было море. И вот прибежали к директору девчата. Тут и Лида, и Жанна, и Рита. Она, Рита, впоследствии прекрасной учительницей стала, закончив университет, а Лида теперь инженер. Но это к слову. — Марат Иванович! На берегу катера ждет женщина из Ленинграда. Сидит на ящиках, мокнет. Она картины привезла, передвижную выставку. Во многих поселках побывала, к нам добралась, а ведь тут и клуба нет. Где картины повесить? Ей уже улетать назад пора, а пути в город к аэродрому нет. Помогите ей. Позовем ее к нам, пусть нам картины покажет, поживет у нас, пока погода не установится, а? Смекнул директор, что хорошее дело девчонки придумали. «Конечно, — рассуждал он про себя, — в школе не взяли картины на свою ответственность. Их там сторожить надо, а кому охота? А мы повесим в зале. Объясним ребятам, что их беречь надо. А какое это подспорье в художественном воспитании детей! Как здорово! Какие картины? Да, небось, хорошие, ведь для поселков Севера подбирались». Марат Иванович побежал на берег. Там в буквальном смысле ждала у моря погоды молодая женщина, сидя на ящиках со своими шедеврами. Вид у нее был жалкий, растерянный. От ящиков не уйдешь. Вдруг что случится? Да и катер вдруг подойдет. — Какие картины у вас? — Репродукции наших классиков из Русского музея. А что? — Давайте их к нам, в детский дом. Ручаюсь, что сохраним. А у нас их не только дети увидят, а и народ из поселка будет приходить. Мы своих экскурсоводов подготовим. А вы у нас обсохнете, отдохнете, поживете. Ну как? Предложение было принято. И вот развешаны по стенам дома и Суриков, и Репин, и Иванов, и Коровин. Великие художники России пришли в гости к русским сиротам, маленьким эвенкам, орочам и чукчам, живущим здесь, на краю земли, в своем детском доме. По телеграфу связались с Ленинградом, и было получено разрешение оставить здесь коллекцию репродукций. — Да, это большая для нас удача! Нужно воспитанникам приобщаться к искусству. Поздравляю вас и благодарю за инициативу — так сказал заведующий облоно Марату Ивановичу. Тогда на этой должности очень хороший, умный человек был. Жаль, скоро его перевели в другую область. А детский дом стал местом паломничества жителей всего района. Областная газета сообщила, что тут открыта выставка прекрасных репродукций картин лучших русских художников, и пошли гости. Экскурсии проводили старшие девочки. Марат вспомнил свои посещения Русского музея с Серёгой, глазным художником из детского дома в Ленинграде, прочитал аннотации к картинам и сам проводил занятия со своими экскурсоводами. Девчонки Лида Бавкун, Рита Руднева и Оля Зыкина по очереди водили экскурсии. Заметно было, как после появления картин в доме ребята стали больше читать. Они как бы облагородились. В зале ходили чинно и выражений грубых не допускали. И тут девчонки пошли в новое наступление. По субботам показывали кино. Малыши на половиках усаживались впереди. Дальше стояли скамейки. Мест на них всем не хватало. Их, как правило, захватывали старшие ребята. — Мальчики! — поднялась за ужином из-за стола Лида. — Есть предложение. Мы, старшие девчата, хотим, чтобы вы у нас были вежливые. Некрасиво получается, вы места в кино захватываете, а нам приходится сзади стоять. Уважайте нас, и мы вас станем уважать. Реакция мальчишек была бурной. Кто-то выкрикнул: — Ах, «слабый пол»! Ах, наши барышни стоять не могут! Ах! — Ну да! Жанка, например, слабый пол?! Ей еще место уступать?! Жанна покрылась румянцем, сжала губы. Вот сорвется, убежит. Но она сощурила цыганские глаза, встала и выпалила: — Да, уступайте места! Мы девочки..., а бить я вас не буду! — и вот уж тут убежала. Больше по этому поводу слова никто не проронил. Но теперь мальчишки, входя в зал, уже не бросались на скамейки, оглядывались по сторонам и вставали, прислонясь к стене. Девчонки важно и медленно вплывали в открытую дверь и степенно усаживались. Отличное было время! Раскрывались ребячьи души. Марату Ивановичу тогда часто приходилось идти на риск, брать на себя большую ответственность. А как без этого? Вот, например, Лидин прыжок. Стоит перед ним девочка, молитвенно руки сложила, смотрит ему в глаза не моргая. — Разрешите мне, дорогой Марат Иванович, прыгнуть. Это такая моя мечта! Знал он, доложи начальству из облоно, скажут: «И не вздумайте разрешать! Разобьется — кто в ответе?! С нас спросят за все ваши фантазии, ваши вольности». Никому не сказал. Съездил в аэроклуб, поговорил с инструктором, посмотрел, как идет подготовка к прыжкам, и разрешил. Первой шефствующей организацией над детдомом была швейная фабрика. Оттуда на праздник чести приехали гости с подарками. От них выступила на торжественном собрании председатель профкома. — Приглашаем старших девчат к нам работать. Обучим, дадим общежитие, а учиться станете в школе рабочей молодежи. Чем плохо? Надоело, небось, с малышами жить. Пора на самостоятельную дорогу выходить. Как скажете? Жанна, к тому времени она закончила семь классов, тут же встала и заявила: — Я хочу пойти на фабрику учиться на мотористку! На ручной машинке шить умею и очень люблю. Возьмите меня! Растерялся Марат Иванович. Надо ли отпускать девочку? Много в ней хорошего. Интересный человек, полезный детдому, да как задержишь? Шефы позвали. Не было тогда установки, чтобы учились восемь классов, неполная средняя школа была еще семилетней. Согласился, отпустил, но не оставил без внимания. Очень скоро приехал на фабрику к своей воспитаннице, первой выпорхнувшей из гнезда. — Как тебе тут? — Ничего вроде. В общежитии живу. В комнате пять девушек. Все ученицы. Чудны́е они, не как наши. Да я привыкну. Не бойтесь за меня, Марат Иванович. На работе я все понимаю. Там мне хорошо. Скоро норму буду выполнять. Осенью учиться пойду в восьмой класс, школу закончу — в институт поступлю. Я так решила. Не сомневайтесь. Не получилось у нее, как мечтала. Восьмой, девятый закончила, а дальше захватило Жанну целиком производство. Сказался ее характер. Безотказная была в работе. — Как я откажу? — объясняла она Марату Ивановичу. — У одной ребенок маленький заболел, другая к матери на прииск съездить должна. А я что? Одна-одинешенька. А мастер и начальник цеха жмут: «Помоги, Жаннушка, ты у нас лучшая ударница». Вот и вкалываю. А комнату все не дают. До чего надоело мне это общежитие, Марат Иванович! За других я не боюсь хлопотать, а за себя все не получается. Видит: нахмурился директор. — Ой, вот и вас расстроила! Но не ругайте меня, скоро приеду домой, кланяйтесь нашим. Многие выпускники вблизи поселка устроились на работу, на учебу. Часто приезжают в детдом. Здесь им всегда рады. А Жанна даже на праздники редко вырывается. Марат Иванович понимает. Она какой была, такой осталась. В детдоме некоторые девчонки ловчили, увиливали от тяжелых нарядов, Жанна всегда работала на совесть. Без дела она «взбрыкивала», а в работе была собранной, исполнительной. Комнату ей все только обещали. Марат Иванович не вытерпел, явился к директору фабрики хлопотать за Жанну. — Если бы была она у вас плохая работница, а то ведь лучшая! Как вы можете столько времени ей отказывать?! Девушка еще никогда в жизни не жила по-людски. С самых малых лет в детском доме, среди массы детей. Ведь человек к вечному шуму не только привыкает, а и тяжко устает от него. Подумайте, как ей необходим свой угол! Недаром директор детдома сам был детдомовец, ему ли не знать, что значила для Жанны отдельная комната, и смог он повлиять и на директора, и на председателя профкома фабрики. «Выколотил» Жанне комнату и самым почетным гостем был у нее на новоселье. На традиционный праздник детского дома — день чести приехала Жанна, и не одна. — Знакомьтесь, мой муж, — произнесла, покраснев, и отвернулась. Потом она призналась Марату Ивановичу: — Опять я, нескладная, не то сделала. Не я его выбрала, он меня. Я пожалела его, а надо было отвадить. Муж Жанны был электрик с их фабрики. Парень вроде бы неплохой, да слабый по части выпивки. Продержался некоторое время, а потом понесло его, и не вышло у Жанны хорошей семейной жизни. Не раз бывал муж ее на лечении, у Жанны рос сынок Глеб, и опять стоял перед ней «квартирный вопрос», маленькая ее комната была им тесна, особенно когда муж возвращался после очередного курса лечения. Ожидала лучшая ударница цеха квартиру, покупала вещи, да не дождалась. Сердце прихватывало и раньше. Заводила иногда разговор с сынишкой: — Если что случится со мной, ты жить иди к Марату Ивановичу, в мой детский дом. Тридцать восемь лет ей было, когда случилась беда. Отца Глеба в это время дома не было, подался он на Чукотку и вестей не слал. На фабрике решили, что мальчика надо отдать в детский дом, тем более и Жанна об этом и ему самому, и подругам говорила, когда сердце сильно давило. А Глебу хотелось остаться в своей комнате, с соседкой Анной Ивановной, с ее дочкой, студенткой. У них было несколько соседей по квартире, но эти — самые близкие. — Тетя Аня, я хочу с вами жить, в своей комнате. — Боюсь я, Глебушка. Ведь весь день на работе, за тобой уход нужен. Ты еще маленький, а у меня и здоровье плохо, и дел много. Не справлюсь я. Поезжай в детдом, а ко мне будешь в каникулы приезжать, и я тебя навещать стану. И вот Глеб в детском доме. Весь «малый совнарком» — совет дома — опекал новичка. Новичок-то он новичок, да к тому же Жаннин сын! Из одноклассников приставили к Глебу Валерку. С ним он и в спортзал, и в библиотеку. Не дает Валерка скучать новичку, но часто в темных глазах Глеба появляется грусть. Он молчит, вздыхает. Всем понятно: умерла мама, хорошая, любимая. Глеб не говорит, как он скучает по своей комнате, по вещам, что остались дома, по тете Ане. И мамы нет, и ничего привычного нет: «Эх, если бы хоть жить дома!» Марат Иванович ласков с ним. Часто его и Валерку берет к себе домой. Там поит чаем с конфетами, а Глеб почему-то все молчит и не попросит, о чем мечтает: съездить домой, повидать Анну Ивановну, привезти свой велосипед «Орленок», приемник, что мама ко дню рождения купила, книжки, альбом с марками. Когда сюда собирался, мало что взял. «Побыть бы дома, карточку мамину забрать», — мечтает он, но вслух сказать об этом не решается. Может быть, потому, что расплакаться боится? После коротких весенних каникул начались занятия в школе. Последняя четверть. Как тут домой попросишься? И ребята, и Миша — председатель совета дома — замечали Глебову печаль. — Кончим заниматься, — в Крым полетишь или в подмосковный пионерский лагерь. Это точно. Не горюй, — утешали его. Миша берет Глеба с собой готовить футбольное поле. Именно ему пасует мяч, обучает игре. Ему подбирает самые интересные книги в библиотеке. Спит Миша с самыми младшими, но в комнату, где Глеб, приходит почти каждый вечер. Он садится на его кровать и рассказывает интересное. Вот, например, про медведя: — Много рыбы выбрасывается на берег, когда идет нерест. Косолапый ее подбирает, наедается до отвала и впрок собирает, припрятывает. Не свежую ест рыбу, а что немножко с тухлинкой. Видно, у него вкус такой. Мы, когда увидали его огромного, лохматого, испугались. Встали за деревья, а ветер на нас дул, он нас не замечал. Пошли за ним. Смотрим, играется, рыбу носом вверх подкидывает, интересный зверь, смешной... Рассказывал Миша о турпоходах по краю, что устраивают детдомовцы каждое лето, когда нет рыбалки или огородных работ. — Подожди, Глеб, еще походим по Колыме. По грибы, по ягоды, — обещает он. Совсем неплохо жилось Глебу. Привыкал помаленьку, хотя и не переставал мечтать съездить к себе домой. Неожиданно в самом конце учебного года к Марату Ивановичу пожаловала из города некая гражданка Никитина. — Я хочу вас спросить, если возьму в сыновья Глеба, у которого мать недавно умерла, отдадут мне его наследство? Ну, все, в общем, и комнату, где они жили? «Вот это да! Вот это вопрос!..» — возмутился директор. — Нет никакой нужды вам его усыновлять. Ему в детском доме хорошо жить, а наследство свое он получит сам, когда школу закончит, — осадил он нахалку. — «Швейка» мать сгубила, а вы тут сынка заморите, в приюте-то вашем! — зло бросила Никитина. Тошно было Марату Ивановичу говорить с этой женщиной, и допустил он, как оказалось, неосторожность. Сказал ей, что вот, мол, на юг мальчик скоро полетит на летние каникулы. Уехала Никитина, а через день исчез Глеб. Как узнали позже, прислала Никитина в поселок своего сына Сашу, наказала ему неприметно встретиться с Глебом, уговорить его поехать домой, посулить всякое. Откуда мать и сын знали Глеба? Да жили они полгода соседями в многонаселенной квартире. Никитина до того, уже в третий раз, отбывала наказание в тюрьме. Амнистировали ее как мать двоих детей. Вышла, а жить негде. Ее комнаты в бараке последний из мужей, перед тем как отправиться в заключение, сдал в наем. Вещички, что там были, все растранжирил. В это время одна из соседок Жанны по квартире уезжала в долгосрочный отпуск и сдала свою комнату знакомой ей Никитиной. Поселилась в их квартире ловкая, оборотистая Вера Сергеевна с сыном Сашей, что до того в интернате находился. Он на три года старше Глеба, давно курил, и уже выпивал, и на учете в милиции был. — Горе какое, — жаловалась Жанна Анне Ивановне. — Сашка моего мальчишку может с толку сбить. Я на работе, а он один. Видала, как Сашка ему курить предлагал. Ты, Анюта, присмотри, если что. Деятельность Никитиной между отсидками протекала в сфере торговли. Здесь было у нее много знакомых. Устроилась опять работать в магазин. Комнаты свои отхлопотала. «Я мать-одиночка. У меня двое детей». А старшая дочь уже давно на прииске жила и мать даже знать не хотела. Когда выехала Никитина из их квартиры, Жанна вздохнула с облегчением. И вот Вера Сергеевна проведала, что умерла Жанна, а комната, полная вещей, стоит запечатанная. По полторы, а то и по две смены работала Жанна, выработка у нее самая большая в цехе. «Передовик производства» — это звание носила Жанна не один год. Вот-вот должна была получить отдельную квартиру. Готовилась, покупала нужные вещи. Разгорелись глаза у Никитиной: «Славно бы все это добро получить!» В детский дом приехала, ожидая, что директор не будет за мальчишку держаться, согласится, чтобы она его усыновила. Какое ему дело? Одним сиротой меньше у него в доме, только и всего. Ан нет. Заартачился и вот-вот ушлет Глеба на юг. Надо торопиться, дня не потерять и попробовать с другого конца подступить. Сашка так повел речь с Глебом: — Айда со мной в город. Хочешь, небось, дома побывать? Погостишь, вернешься сюда. Вот тебе три рубля, чтобы не беспокоиться, на что ехать. Собирайся скорее. Только не говори тут, а то запрут и не выпустят. Через час они ехали из поселка в город. Явились на квартиру. Дверь в комнату опечатана. Туда не войдешь. — Ладно, — утешает Сашка, — пойдем к нам. Мать накормит, а там и назад поедешь. Вера Сергеевна уже поджидала их. На столе и торт, и конфеты, и апельсины, колбаса, ситро. Накормила она мальчика, приласкала, расспросила о житье-бытье и давай уговаривать: — Зачем тебе в детдом ехать? Живи пока у меня. Напишу заявление, что хочу опеку над тобой взять, ты напишешь, что согласен. Как разрешат опеку, переедешь в свою комнату. В школу пойдешь, а кушать у меня будешь. Чем тебе плохо? Уговорила двенадцатилетнего мальчишку, постаралась Никитина и припугнуть, нашла чем. — Думаешь, простят тебе, что удрал? Не надейся. Запрут, потом год будут попрекать и ни на какой юг тебя не пошлют. Это как пить дать. Оказалось, что не только в торговой сети, а и с отделом народного образования у нее связи хорошие. Быстро закрутилась карусель. За 10 дней все обстряпала предприимчивая Вера Сергеевна. В облоно к большой начальнице сводила Глеба. Рыжеватой, с очень высокой прической нарядной женщине Глеб сказал, что согласен на опеку. — Вот и хорошо, — заключила начальница, — будешь как сын у Веры Сергеевны жить. Это не то, что в детском доме, правда? — Правда, — кивнул он, хотя уже тогда что-то мешало ему радоваться такому повороту судьбы. — Ты смотри на улицу не ходи. Сиди тут, а то твои детдомовские утащат назад. Им ведь достанется за то, что тебя проворонили. Они, небось, стараются отыскать тебя и запереть на замок, — наставляла Никитина. Директор искал Глеба. Куда он только не заявлял! Умыкнули мальчика, но кто, как? Ругал себя, что легкомысленно отнесся к визиту Никитиной. Кто она, где живет, не разузнал тогда, вот и расплата. Ни милиция, ни органы народного образования, ни другие организации, куда он обращался, не давали сведений о Глебе. А мальчик видел раз директора, проходящего мимо окон барака, даже захотел окликнуть его, но не посмел, присел под окном. «Что ж теперь делать, уже опеку, кажется, оформили. Скоро зато дома с Анной Ивановной жить буду», — успокаивал он себя. Но все получалось не так. Жилую площадь Никитиной передали, завладела она всем имуществом Глеба, обставила его мебелью свои пустые комнаты в бараке. Тут она ухитрилась не две, как раньше имела, а три получить. «Теперь у меня трое детей. Мне двух комнат мало!» Нажимала, где надо, и не заикнулась при этом, что и Глебовой комнатой уже владеет. Комнату эту сдала за 50 рублей в месяц, а мальчика тут же спровадила в интернат. Оказалось, что это было оговорено при оформлении опеки. Доводы основательные: гражданка Никитина весь день на работе, а мальчику всего 12 лет. Вот уж выходной день он будет проводить у нее, как в родном доме. И работники гороно и облоно, и органы опеки были с этим вполне согласны. Все, мол, по закону. (Что уж говорить о законе, если не взяты в расчет при назначении опекунства ни образ жизни, ни сущность, ни прошлое этой женщины!) Как округлились от удивления глаза Глебушки, как горестно сжался у него рот, когда оказалось, что не дома будет жить, а в интернате! Он понял, что обманут. Кем? Никитиной, Сашкой, что теперь только посмеивался, похлопывая «братишку» по плечу: — Что, чувак, влип? Мамаша моя, она, брат, кого хочешь проведет! У нее дружки везде, ясно? Она все сумеет! Первые две недели после установления опеки для Глеба стояла у Никитиной кровать. Прошла комиссия, отметила этот факт, тут же кровать убрали, а воспитаннику интерната было сказано: — Не приходи сюда. Ко мне дочь приезжает. Это ее кровать будет. Ты в интернате живешь — и ладно. Нагло вела себя трижды судимая опытная аферистка. Носила Жаннины платья, пальто. В ушах ее сверкали сережки Глебовой мамы, Сашка, согнувшись на его «Орленке», слушал его приемник, а Глеб сидел а интернате в компании таких же безродных детей, кому некуда ехать на каникулы. Не сразу решился он написать письмо Марату Ивановичу: «Простите меня, Марат Иванович, за то, что я убежал из детского дома. Обманули меня и отдали в интернат. Здесь плохо, а когда я прихожу на свою старую квартиру к Анне Ивановне, меня бьет Сашка, а ему про это говорят жильцы, что теперь живут в нашей комнате. Я уже писал заявление в гороно, чтобы меня отправили к вам, а мне все не отвечают и не передают вам. Простите меня и возьмите к себе. Глеб». Да разве сердился на него директор детдома?! Он очень жалел мальчика, возмущался всем происшедшим. Руководство гороно, облоно отбивалось от его заявлений с требованиями вернуть в детдом Глеба. Милиция, прокуратура отписывались, доказывая, что ничего противозаконного не совершено. Мальчик попал в хорошую семью, к подружке матери. Теперь он имеет то домашнее воспитание, которого не заменит никакой детский дом. — Какая подруга матери?! Какое домашнее воспитание?! Он в интернате, он просит вернуть его в детский дом! — негодовал директор. Рыжеволосая начальница из облоно выговаривала ему: — Вы опоздали, Марат Иванович. Надо было вовремя требовать его возвращения. Теперь момент упущен. Непедагогично ставить вопрос о возвращении мальчика к вам. Сегодня он просит одно, завтра другое. Писал, писал директор, требуя отменить опеку, вернуть Глеба. Он не опоздал, в тот же день заявил об исчезновении воспитанника. Настаивал на розыске. Вот копии его телеграмм, писем. Летят от него заявления в Минпрос РСФСР, в газеты, в ЦК ВЛКСМ. Зав. облоно уверенно, невозмутимо отвечает на все запросы: «Детдом упустил момент. Мальчик привык жить в интернате. Здесь ему хорошо. Он любит своих учителей и воспитателей. Опекунша его хорошо характеризуется на работе. У нее для мальчика стоит чистая постель, к нему проявляется материнская забота. Ведь опекунша — старая подруга его умершей матери. В настоящее время сам директор дома согласен с существующим положением и не возражает, чтобы ребенок жил в интернате». Как?! Когда, кому он говорил, что согласен?! Это же вранье! Идет борьба. Марат Иванович защищает сироту, как велят ему совесть и закон (есть положение: «...дети, воспитывающиеся в детских домах, не могут быть взяты под опеку без ведома детского дома»), протестует против предоставления прав опеки человеку, недостойному воспитывать своих детей, а тем более чужих. А Глеб ему не чужой, он — сын Жанны. С кем же он борется, кто находится по другую сторону баррикады? Это должностные лица, призванные, казалось бы, стоять тоже на страже прав детей, оберегать их интересы. Вот такой парадокс. Швейная фабрика ко дню рождения Жанны привезла в детдом оборудование целой пошивочной мастерской — «малый цех». Установили машины, сделали электропроводку, поставили раскроечный стол, развесили выкройки, а в шкаф загрузили много обрезков тканей, из которых можно, комбинируя, сшить разную одежду для ребят. Марат Иванович занят подготовкой открытия мастерской. Он хочет, чтобы цех носил имя Жанны. Коллектив детдома загорелся этой идеей. Накануне праздника директор звонит в облоно и просит дать указание интернату отпустить Глеба на вечер памяти его мамы. «Ну, это частное дело директора интерната. Она должна решать, можно отпустить мальчика или нет», — холодно отвечают ему. Хорошо. Марат Иванович пишет письмо директору интерната и посылает двоих воспитанников из совета дома с этим письмом. Им не разрешили даже войти в интернат. Письмо взяли, ответом не удостоили. Долго ребята ходили вокруг забора, просили позвать Глеба, просили дать им ответ для Марата Ивановича. Не дождались. Раньше Глеб был веселый, любил подурачиться. Ему нравилось играть на мамином баяне. Любил слушать ее игру. «Ма, поиграй!» — часто просил он. В детдоме пристрастился к волейболу, с Валеркой они гоняли футбольный мяч по не просохшему еще полю. А в интернате он был чужой. Большинство ребят имели родителей. Собираясь домой, говорили об ожидавших их там радостях. От этих разговоров Глебу хотелось плакать. Он хмурился, засовывал кулаки в карманы и залезал куда-нибудь под лестницу, подальше от всех. О празднике в честь дня рождения мамы мальчик так и не узнал. Но мысли его все крутились вокруг вопроса: как вернуться в детдом? — Тетя Аня, я не могу там жить! Помогите мне перейти к Марату Ивановичу, — попросил он соседку, прибежав однажды в свою прежнюю квартиру. Он запыхался и все время оглядывался на дверь. Вдруг заметила та женщина, что живет теперь в их комнате, как он прошмыгнул сюда? Скажет Сашке, а тот придет и «накостыляет». Анна Ивановна пишет в детдом Марату Ивановичу: «Как я себя ругаю, что не взялась опекать мальчика! Что же с ним делают? Как все сходит с рук этой воровке Никитиной! Помогите Глебу, возьмите его в детдом. Неужели и вы не можете добиться справедливости?» Марат Иванович действует, но все «мимо». А в учреждениях удивляются: «Когда наконец успокоится этот кляузник? Ему что, больше всех надо? Все выставляется! Не пора ли уж понять: ничего не добьется». Глеб сам пришел в облоно. Он искал ту важную рыжеволосую женщину, у которой были они с Никитиной. Она тут главная. Это она тогда все разрешила, помогла Никитиной. Приоткрыл одну дверь, другую. Нет, не тут рыжеволосая. А может быть, на другом этаже? Бежит выше и находит ее кабинет. На двери надпись: зам. зав. облоно. — Тебе что, мальчик? — Я хочу, чтобы вы меня опять в детский дом определили. — Постой-постой, а кто ты такой, как тебя зовут? — Я Глеб. Мама моя умерла, а Никитина опекуном моим стала. Мы с ней к вам тогда приходили. Я дал согласие, а меня не дома поместили, а в интернат сдали. Обманули меня. — Ах вот оно что! Это тебя Марат Иванович научил ко мне явиться? — Нет. Я его не видел ни разу. Не хочу жить в интернате. Там живут ребята, у кого родители есть. Они домой на воскресенье уезжают, а мы, несколько человек, остаемся. И дома у меня чужие люди живут, и... — Ты же на праздники к Вере Сергеевне Никитиной ходишь. Чем тебе там плохо? — Не берет она меня, и не хочу к ней ходить, и не хочу, чтобы она меня опекала. — Ишь какой, ничего не хочет! А директору интерната ты сказал, что сюда идешь? — Не сказал. Она бы не пустила. И если вы не переведете меня, я сам убегу. Пришлось перевести мальчика в детский дом. Он успокоился, но часто навещали его тревожные сны. Наплывали огромные, зло смеющиеся лица Никитиной и рыжеволосой. Золотыми зубами клацала Никитина: «Опека моя не нужна тебе? Ишь ты, я тебе сейчас!» — и тянулась к нему толстыми ручищами, и одобрительно кивала ей рыжеволосая. Просыпался взмокший. Никитина раз пожаловала к Глебу с тортиком, кульком конфет-подушечек. Это когда услыхала, что настаивает директор на отмене опеки. — Уходите. Не хочу, чтобы вы приезжали! Не нужно мне от вас никаких конфет! — закричал мальчик и убежал. Три года еще боролся директор, три года доказывал, что опеки нет и не было, что этот фарс надо отменить, вернуть мальчику его вещи (хранить их в ломбарде или в детском доме до его совершеннолетия), отнять у Никитиной право распоряжаться его комнатой. Наконец, когда Глеб учился уже в десятом классе, опеку аннулировали. Мало что из вещей смогла отдать «опекунша». Все ею было изношено, прожито или сбыто. Глеб настаивал только на одном: — Пусть возвратит мамины золотые сережки. Мы их с ней вместе покупали. Это я их выбрал. Какие захотел, такие мама себе и купила. Она сказала тогда: «Хорошо, сынок, вырастешь, женишься, я их твоей жене подарю». Никитина привезла поддельные, не золотые и вовсе не похожие на те. — Забыл он, какие сережки были! Эти его матери! — уверяла «опекунша». Глеб подал заявление в суд: «Она прожила все наши вещи. Пусть. Но я требую те серьги, и пусть вернет». Серьги материнские Никитина ему не вернула. Присудили ей выплатить за них Глебу 200 рублей. Много было у Марата Ивановича и раньше стычек, конфликтов, взаимного непонимания с местным и областным начальством из органов народного образования, но такой упорной тяжбы еще не возникало. Нет чтобы признать им, работникам облоно: «Ошиблись, поторопились, доверились проходимке, нарушили законные положения», а они: «Вы, товарищ директор, виноваты, мы правильно поступали. Мы чисты как стеклышко». И это несмотря на всю очевидность их ошибки! И теперь, после окончания Глебовой истории, когда он уже школу закончил и в армии служить собирается, когда с великим трудом удалось директору отвоевать для него комнату матери, они расправились с неугодным им неугомонным правдолюбцем, нанесли Марату Ивановичу «удар под дых» — добились снятия его с работы... Дальнейшие события — это уже другая история, она в другом повествовании. Второе грустное повествование Давно сложился у Марата Ивановича обычай баловать детдомовцев своими концертами. Перед каждым он готовился. Садился за инструмент, когда ребят в доме не было, во время школьных занятий или общих работ. Подготовившись, объявлял: — Друзья мои, в субботу после ужина я хочу вам поиграть. — Ура! — раздавалось в ответ. Ребята любили слушать, как играет на пианино Марат Иванович. Вначале он рассказывал о композиторе, вещи которого собирался исполнить, о темах произведений. Был в доме свой оркестр, магнитофон, но Марат Иванович считал, что классическая музыка особенно нужна его воспитанникам. Наблюдая, как слушают и дети, и подростки, все больше убеждался: занятия музыкой необходимы. Он мечтал создать свою музыкальную школу! И вот наконец мечта его осуществилась. Один из бывших воспитанников, закончив Ленинградскую консерваторию, вернулся в край своего детства и стал работать в областной филармонии. Приезжал в детский дом, играл ребятам, а иногда проверял у некоторых слух. Вместе с директором стал думать о музыкальной школе. Он заинтересовал этой идеей своих товарищей — молодых музыкантов филармонии, и они дали согласие раз в неделю ездить в поселок и вести в детдоме музыкальные занятия. Музыкальная школа стала работать. Как возрадовался Марат Иванович! Это был для него большой праздник. Писал мне восторженные письма: «Я и сам не ожидал, что такими способными окажутся очень многие. Знал, как любят играть наши старшие, — они давно в оркестре, но оказалось, и среди малышей много одаренных. Это необыкновенно важно для их развития, нравственного становления». Однако радость директора и ребят была недолгой. Музыкантов в поселок возили на детдомовском автобусе. Внезапно милиция отобрала водительские права у шофера. Оказывается, полгода назад он нарушил правила движения. Тогда на это нарушение махнули рукой, но теперь начальник районной милиции решил покарать водителя. Почему? Это надо объяснить подробно. Многие годы жил детский дом, как бы не нуждаясь в услугах милиции и не доставляя ей хлопот. Правонарушителей не было, все недоразумения разрешались в коллективе. Казалось бы, чего лучшего желать? Но это задевало начальника районного отделения — капитана милиции. Он был уверен, что в детдоме самое что ни на есть хулиганье, а на учет у них ни один не поставлен. Мнение о детдомовцах разделяла и жена капитана милиции — инспектор районо. Неизвестно, кто кого убеждал — муж жену или жена мужа, но в неприязни к ребятам-детдомовцам они были едины. Много лет назад произошел в поселке случай. Под праздник 8 Марта в девичьем общежитии была совершена кража. Стащили из одной комнаты флакончик духов, зеркало в рамке, еще какую-то мелочь с тумбочки и торт. Он стоял в коробке на окне. Девушки купили его к празднику. Кражу учинили действительно детдомовцы, мальчишки из седьмого класса. Захотелось им одарить в женский день своих воспитательниц. Но чем? Денег нет, чтобы подарки купить, а вот чтобы самим их изготовить заранее — не додумались. — У девчонок в общежитии торт на окне. Айда, сопрем? Окошко открыли, торт и прочее стащили. Принесли в детдом. Хорошо, что председатель совета дома скоро узнал об этом. — Вы что наделали? Позор дому на весь поселок! У девушек, в их праздник! Как вы могли?! Нужно идти с вами вместе извиняться, дурачье. Пришли в общежитие, когда девчата только что возвратились с работы и, обнаружив пропажу, сидели в растерянности, не зная, куда идти жаловаться. — Простите, девчата, больше такое никогда не повторится. Мы им такой нагоняй дали, — сказали ребята из совета дома. Девушки мальчишек простили, в милицию не заявили. И вот вновь кража в общежитии. На этот раз было заявлено в милицию, что исчезли золотая цепочка с кулоном, колечко и сережки. — Это детдомовские! Факт. Общежитие рядом с их домом. Кому, как не им, воровать? — решил начальник милиции и отправил в детский дом двух милиционеров делать обыск, искать украденное. Милиционеры обыскали ребят и девчат, перевернули их вещички, все перетрясли. В это время прибежали из девичьего общежития. — Не ищите тут. Мы нашли воровку! Она в нашем общежитии живет. Мы и раньше за ней замечали, да уверены не были, а тут такая пропажа. Поискали, нашли. Марат Иванович, узнав про обыск (событие произошло в его отсутствие), потребовал, чтобы милиция извинилась перед детьми. — Никто не имеет права, тем более органы охраны правопорядка, наносить оскорбления ребятам, унижать их достоинство. Мы воспитываем их в сознании, что они равноправные граждане и заслуживают полного уважения к себе, — доказывал он. «Еще чего захотел! Чтобы я извинялся перед его шпаной! Эх, кабы тогда успеть явиться к ним, когда торт сперли. Не посмел бы сейчас права качать» — примерно так рассуждал капитан милиции. А Марат Иванович настаивал и настаивал: «Обязаны принести извинения». Писал в высшие милицейские инстанции, однако так ничего и не добился. В лице капитана милиции обрел он теперь еще одного недруга. И вот этот человек нашел способ нанести удар по детскому дому: «Музыкальную школу устроил для своих охламонов! Наши дети без музыки обходятся, а его, видите ли...» Одним словом, отнял права у водителя. Тот пересдал правила движения, хотя и с пристрастием принимали у него экзамен в Госавтоинспекции, однако документ все не возвращали, а когда наконец вернули, запретили ездить на автобусе. Требует, мол, ремонта, не может быть использован для перевозки людей. Это была «дичь», но попробуй опровергни, докажи правду. Стояла северная зима. «Не повезут учителей на полуторке. Кончилась наша школа», — вздыхали ребята. Марат Иванович предложил в облоно: — Пусть раз в неделю привозят к нам учителей на автобусе одного из интернатов города. — Ну, что вы, Марат Иванович! Кто согласится на это? И зачем? Вполне можно обойтись вам и без музыки. Это денег стоит, — ответили ему. — Да ведь школа-то организована на общественных началах, без оплаты товарищи захотели учить музыке детдомовцев! Неужели вы не понимаете, как это для нас важно?! — пытался объяснить директор. Нет, этого они не понимали и ни в чем не помогли. Школа закончила свое существование. Облоно имело обычай по своему усмотрению, исходя, конечно, из определенных целей, менять работников детского дома, снимая без оснований лучших и назначая тех, кто совершенно не устраивал директора. Так было с двумя завучами, врачом, бухгалтером. Уволили учителя труда, хорошего человека, с высшим образованием. Он ходил с ребятами в походы, обучал их вождению автомобиля, другим трудовым навыкам. Дорогого человека отняли. Меткий удар нанесли, ведь учитель труда был и секретарем парторганизации детского дома, опорой директора! Незаслуженно обидели, не дали полагающуюся квартиру, вынудили уехать замечательного педагога, доброго и чуткого человека, завуча Евгению Евгеньевну, и это потому, что ставленнице областного начальства нужна была квартира и повышенная зарплата перед уходом на пенсию. Эта дама не могла работать в детском доме. У нее не было к этому делу ни призвания, ни желания. Нужно было просто числиться здесь некоторое время, получить квартиру, и все. Запомнилась она только тем, что, придя в дом, захотела ввести строй: «В столовую только строем! Что это за безобразие, тащитесь кто когда хочет. Порядка нет!» — «Какой вам нужен порядок? Мы обедаем в то время, в какое нужно. Дежурных не задерживаем, очередь у раздачи не создаем. Совсем будет плохо, если сразу ввалимся всем составом», — убеждал ее председатель совета. Она кричала свое. Это было ее «кредо»: строй. Поехала в облоно доказывать, что главное ее требование не выполняется в детском доме. А еще запомнили ребята, как она сквозь замочные скважины заглядывала то в кабинет директора, то в комнаты старших воспитанников. Ей очень нужно было подслушивать, а в детском доме была такая система, что никто не секретничал. Можно было входить к Марату Ивановичу в любое время. Собирались тут, решали свои дела, спорили, что-то предлагали. Иногда директор говорил: — Ребята, мне некогда. Нужно сделать срочную работу. Идите в «предбанник», спорьте там. — Или просил: — Запишите мне на магнитофон свои разговоры. Я потом послушаю. Сейчас у меня нет времени. Вот как было. Эта женщина, получив и квартиру, и пенсию, освободила место для новой ставленницы облоно, такой же ненужной для детдома, как и ее предшественница. Как ни бился Марат Иванович, чтобы на эту должность назначили одного из его бывших воспитанников, окончившего педагогический вуз, знающего основы системы воспитания в доме, ему не разрешили. Чиновники от педагогики были убеждены: его систему нужно разрушать, а не укреплять. Не единства воспитательского коллектива добиваться, а его раскола. Здесь всегда должны работать или, вернее, числиться «свои» люди. Так получилось и с врачом. На эту должность прислали в детдом родственника главного врача районной санэпидстанции. Он имел врачебный диплом, но, сколько его тут помнили, своим делом не занимался. Все звали его «свинарь», потому что любил он домашнюю живность разводить, и не то чтобы кур, кроликов, а свиней, и в большом количестве. В округе вблизи его жилища стояла вонь. Свиньи громко хрюкали, визжали, подрывали огороды соседей. «Свинарь» не находил времени ни на какую другую работу, кроме кормления своего стада. А еще был он постоянно «под мухой». Где бы он ни работал, он не работал. А вот облоно назначило его в детский дом. «Свинарь» был рад. С утра заносил на кухню пустые бадейки для отходов. Если после обеда они оказывались не заполненными до краев, ходил по столовой и сваливал в свои емкости хлеб со всех тарелок, не только огрызки и окуски, а целые куски. Работать, конечно, не работал, а спирт, выписываемый для медицинских нужд, выпивал. «Не было доктора, и этот не доктор. Пьяным в детдоме не место. Пусть свиньями занимается, а к нам не ходит», — решил Марат Иванович и уволил его. Какой же поднялся вой! Ночью нагрянула санитарная комиссия брать анализы на дизентерию. Поднимали с постелей, мучили процедурами перепуганных, сонных детей. Семерых забрали в больницу без видимых на то оснований. Поместили в дизентерийную палату. Ребята не были больны. Всех, кроме двоих заразившихся уже в больнице, вскоре выписали. Но продолжала санэпидстанция атаковать детдом, засылала сюда комиссии, проверочные рейды. По анонимному заявлению списали совершенно доброкачественную рыбу. Долго проверяли. Рыба оказалась пригодной для еды. Есть ее разрешили, но акт о том, что детям в детском доме давалась тухлая рыба, пошел выше. Работники санэпидстанции, «сподвижники» ее главного врача, обидевшегося за его родственника — «свинаря», тоже стали врагами Марата Ивановича. Нужно понимать специфику поселка — районного центра. Все начальство местных учреждений здесь как-то связано между собой. Эта связь и служебная, и родственная (если муж в милиции — жена в районо или еще где-нибудь), и соседская, и дружеская. Получилось так, что строптивый Марат Иванович единоборствовал против врагов, спаянных между собой круговой порукой, ненавистью к нему, непримиримому, не похожему на всех остальных. Даже отдельные работники почты и телеграфа включились в борьбу с директором детского дома. В их руках была тайна его переписки. Нарушая профессиональный закон, они с вожделением вскрывали его письма, если Марат Иванович опускал их в местные почтовые ящики. Приходилось надписывать конверты другим лицам: даже измененный, его почерк распознавали. Фамилии некоторых адресатов, моя например, не могли быть написаны на конверте, если письмо он отправлял и в областном городе. Я получала от Марата Ивановича письма, присланные по одному из адресов трех моих друзей. Таким же образом писала и я, пользуясь адресами его знакомых, подписываясь выдуманным именем. Когда слали письма обычным путем, не прибегая к хитрости, адресат получал из трех писем одно, и то перлюстрированное. Марат Иванович писал, объяснял, доказывал и настаивал на принятии мер в защиту прав детдомовцев, его прав. Было тогда у нас, и почти повсюду, принято, что жалобы, на кого писались, к тому и возвращались. Так получалось и с письмами Марата Ивановича. «Сколько еще будем терпеть этого кляузника?! Пишет и пишет! Неужели одолеть его нельзя? Что, недостатков у него нет? Без высшего образования должность занимает. Всегда можно найти, к чему придраться. Пора наконец снять его с должности», — решило начальство. Зачастили комиссия за комиссией, ревизия за ревизией. Пристрастно все проверяют, въедливо. Мешают работать, дышать мешают. Одну комиссию — двух инспектрис — он выгнал. Они вынудили девочек в швейной мастерской сшить им юбки из ткани, которую в виде обрезков привезли шефы — швейная фабрика. — Какой пример дали ваши инспектора детям, взяв эти юбки? — говорил Марат Иванович заведующей облоно. — Ну, это такая мелочь. Девочки сами, наверное, предложили им сшить эти юбки. — Почему? Из любви, дружбы? Они же их впервые увидели. Вы считаете, что всем проверяющим воспитанники должны что-то дарить? Так нам их надо настраивать, этому учить? — Не волнуйтесь. Я скажу, чтобы вернули вам эти юбки. — Эх... — махнул рукой Марат Иванович. Давно он знал, что никакого понимания здесь не встретит. Доброжелатели советовали: «Много ваши ребята икры, рыбы заготовили. Вы бы взяли да прислали сюда начальству, на праздник, например. Глядь, и изменилось бы к вам отношение». Конечно, если бы директор был податливый, угодливый к начальству, задаривал бы его из ребячьего котла, а очередному корреспонденту, собирающемуся писать о победах детдомовских команд или о получении диплома на ВДНХ, заявлял бы, что все, мол, достигнуто тут только благодаря удивительно правильному и чуткому руководству сверху, то отношение и к нему, и к ребятам было бы иным. Но он так поступать не мог. Не был он подхалимом и лгать не умел. Ребята видели его независимость и учились не терять достоинства, быть правдивыми, честными. Сколько времени он воевал за Глеба! Это был пример удивительного беззакония и надругательства над мальчиком. История Глеба оставила тяжелый след в сознании воспитанников. Все о ней знали, видели, как старается директор и как не дают «сверху» восторжествовать правде. Глеб стал замкнутым, молчаливым. В его темных, маминых глазах, хотя и без ее косинки, часто можно было увидеть иронию, горькую насмешку, если речь заходила о правах людей, о правде, торжестве ее. Хорошо видел Марат Иванович отношение органов народного образования к себе и к детскому дому, а душой все не мог принять это. Сам-то он всегда так радовался любому достижению коллектива, успеху каждого воспитанника. Хотелось поделиться радостью и в облоно. — Знаете, нашу воспитанницу Таню Басову в институте выбрали комсоргом курса. А ведь она из семьи пятидесятников попала в детдом. Сказал директор и ждет, что засветится удивление, если уж не радость в глазах слушающей руководительницы. Нет, ничего не засветилось... До середины 70-х годов в школе, где учились детдомовцы, директором был очень тяжелый человек. К детям Марата Ивановича относился грубо, сухо. Он вообще не слушал ничьих просьб и советов. «Вы делайте свое дело, а мы — свое. Как учим, так и будем учить. Наставники нам не нужны», — отчитывал он Марата Ивановича. Не учитывали в школе специфику работы с детдомовцами. А к ним требовался особый, очень бережный подход. Нужно было поощрять не только большие успехи, но и совсем незначительные, появившиеся в результате старания ученика, до того не проявлявшего никакого интереса к учебе. — Почему ты не знаешь таблицу умножения?! Такой дылда, а то, что пятью пять будет двадцать пять, не вызубрил! Это же позор! Учительница бушует. Стоит перед ней парень, опустив голову, нервно подергиваются у него скулы и даже плечи, а кулаки сжимаются до посинения. Он до недавнего времени жил с совершенно спившейся матерью и в школу не ходил. В детдоме он заявляет: «Не пойду в школу. Будете заставлять — убегу отсюда». Сколько усилий, прилагал Марат Иванович, чтобы наладить контакт с учителями в школе, объяснить им простые для него вещи, а для них не понятные: иной подход требуется к детдомовцу. Загляни в его душу, прежде чем рубить сплеча, стыдить, бранить его. Подожди, он оттает, он еще почувствует тягу к знаниям, только не бей его несправедливо. Все наладилось, когда внезапно, по каким-то причинам, отбыл из поселка прежний директор, а на его место заступила учительница математики Галя Викторовна. Назначена на должность была, как вскоре стало ясно, не без расчета, но он не оправдался. Очень скоро стала она спорить с районным начальством. Требовала то, что было необходимо и положено школе по праву, не соглашалась, что на нет — суда нет. А чего не было? Рабочих и труб, чтобы отремонтировать отопление и водоснабжение школы, завтраков, полагающихся детям. (Где-то деньги на завтраки примерзали к рукам, и прежний директор с этим мирился.) Одним словом, Галя Викторовна, как и Марат Иванович, была кандидатом на снятие с должности. Ожидали только удобного момента... Но сейчас я не о том. Прежде чем стать директором школы, учительница математики была единственной из тех, кто к детям-детдомовцам относился с пониманием и любовью. Не завышала им отметок, но учила так, что у нее знали предмет, шли на урок с радостью. Школа и детдом на общем педсовете выработали единую программу воспитания и обучения детдомовцев и стали проводить ее в жизнь. Успехи превзошли ожидания. За последний год директорствования Марата Ивановича у Гали Викторовны не было ни одного второгодника из детдомовцев, а все закончившие десятый класс поступили в вузы. Кроме местных комиссий и инспекций, столь надоевших, появилась и желанная — из Москвы. Тут были представители ЦК ВЛКСМ и Минпроса РСФСР. Комиссия присутствовала на совместном педсовете школы и детдома. Для товарищей из Москвы стало ясно, что дети учатся хорошо и воспитатели, и педагоги бьют в одну точку. Коллектив не безразличен к успехам каждого. «Ура! Егор Тимофеев закончил четверть на четверки! (Учтите — он долго болел)» — такой плакат висел на стене. «Молния» — привычная форма оповещения ребят обо всех событиях в доме. Приехавшие беседовали с ребятами. Все 160 человек явились в зал детдома, чтобы подробно рассказать гостям о своей жизни. В отчете ЦК комсомола инспектирующий написал примерно так: «Ребята очень любят свой дом, гордятся им. Директор для них незыблемо авторитетен. Здоровый коллектив». Однако, несмотря на все успехи коллектива (а Марат Иванович в это время был обуреваем блестящими идеями по организации дальнейшей жизни дома), было вынесено решение о снятии его с работы. Одновременно сняли и Галю Викторовну, а школу преобразовали из средней в восьмилетнюю. Директором назначили родственницу «своего человека» из облоно, которая тотчас же присоединилась к лагерю врагов Марата Ивановича. Если официальным обоснованием снятия Марата Ивановича с должности было отсутствие у него диплома о высшем педагогическом образовании, а также имеющиеся якобы «большие упущения в работе, неправильное отношение к руководящим указаниям», то в адрес Гали Викторовны вообще не было записано ни одного обвинения. Она имела диплом, большой опыт работы учителем математики. Ее уволили без оснований, не нашли нужным их отыскивать. Марата Ивановича давно тянуло в родной Ленинград. Он скучал по хорошей музыке, картинным галереям, выставкам, по любимым улицам, архитектуре города. Иногда накатывало чувство тоски, однако детский дом, его детище, ежеминутные заботы, тревоги и радости, связанные с ним, заполняли все мысли, захватывали целиком, и тоска отступала. Я уже сказала раньше, что он подбирал себе замену из числа выпускников, закончивших педвуз. Начальство не шло на это. Он не предлагал: «Отпустите меня и назначьте директором такого-то». Знал, что с восторгом примут его заявление об уходе и оформят своего. И превратится его дом в вотчину «своих людей». Дети, их судьбы, для них мало будут значить, его система воспитания полетит к чертям. — Очень прошу назначить на должность завуча детского дома учительницу литературы первой школы Ирину Михайловну Крупину. Она наша воспитанница, прекрасный педагог, знает дом, его обычаи, любит детей, — говорил он в облоно. — Нет. Она не может быть завучем. У нее в школе почасовая работа, в детдоме иное положение. У нее же двое маленьких детей. — Она согласна на работу в детдоме. Дети ходят в детсад, и муж ей помогает. — Марат Иванович, об этом не может быть и речи. Так кончался всякий раз разговор о заместителе — завуче, которому в скором времени смог бы Марат Иванович передать свое детище. И вот с работы он снят. Уезжай теперь в Ленинград, куда угодно. Меняй квартиру, начинай новую жизнь. Еще не стар, года позволяют работать, за всю жизнь не брал ни разу бюллетень по болезни. Нет. Он не может, бросить ребят в беде, он должен бороться с произволом, учиненным над ним, над Галей Викторовной, над детьми. Из семерых ребят, закончивших школу и поступивших в высшие учебные заведения перед расправой над Маратом Ивановичем, пятеро были в Уссурийском институте. Стипендию, по согласованию с одной областной организацией, они получали из ее фондов с условием: закончив институт, работать по распределению в этой организации. (Давно существовала такая практика. Еще в 30-х годах она была и называлась «контрактация».) Кроме этой стипендии студенты в Уссурийске по решению совета дома получали 20 рублей каждый ежемесячно. Деньги отчислялись со спецсчета. Так все и было, пока директорствовал Марат Иванович. Ребята деньги получали и старательно учились. В детский дом летели письма. В одном из первых рассказывалась «драматическая» история: «Поселили нас всех в одной комнате на первом этаже общежития. Сидим, попиваем чаек, обсуждаем первые лекции. Вдруг вваливается огромный парень. «Приветик, — говорит. — Это что же вы «без прописки» въехали? Вот два рублика, принесите быстренько два кило колбасы, буханку хлеба, пол-литра водки. И чтобы мигом. Одна нога тут, другая там. Ясненько?» Мы молчим. Парень к двери: «Явиться в комнату № 33, на третий этаж, да сдачу, рублик, не забудьте. Адью». «Ну и чего будем делать?» — спросил Серега Фомичев. А Петя-жаворонок в ответ: «Ничего не будем делать. Придут бить, сами им морды расквасим». Так и получилось. Часа через два явились трое. Все здоровые, старше нас. Да мы ведь недаром в детском доме борьбой и самбо занимались. Врезали им, сунули денежки. «Не забудьте свои два рубля, что по ошибке тут оставили». Один «кореш» из тех сказал потом: «Объяснили бы сразу, что вы из детдома, мы бы вас не тронули, сами бы угостили». Мы говорим: «Благодарствуем. Сыты». Вот так и живем, и много занимаемся. В кино, по городу не ходим, нам некогда. Хотим без «хвостов» сессию сдать, чтобы оправдать ваше доверие». Учились ребята хорошо. Из дома получали посылки: рыбу, икру, шанежки, густотертые лепешки. Жили дружно, коммуной, все деньги — в один котел. И вдруг стипендию перестали высылать, и из детского дома деньги не перевели. Это случилось, когда сменилось руководство в их доме. Новый директор закрыл спецсчет, а в конторе узнали: «Новая установка детдома — учить ребят только по восьмой класс. Новый директор не надеется, что ребята в институте выдержат. Договоренность потеряла силу. Денег больше не переводим». Так ответили и Марату Ивановичу, когда он, обеспокоенный сообщением студентов, что им не шлют денег, явился в контору. Что он мог сделать? Разве что послать ребятам из собственного кармана некую толику и уверения: «Держитесь, учитесь. Надеюсь, восторжествует справедливость». Парни питались хлебом и кипятком с сахаром. Настроение падало. Не пошли они ни в деканат, ни в комитет комсомола, ни в профком. Ждали. Потом Серега Фомичев заявил: «Я бросаю институт. Иду работать на рефрижераторную установку. Там объявление висит. Я старший из вас, меня возьмут. Что заработаю — на всех. Вы учитесь, а там видно будет». Шли месяцы. Ребята жили на одну, не шибко большую зарплату Сергея и на деньги, высылаемые Маратом Ивановичем. Было трудно. Пошел работать еще один. Моральное состояние уже не держалось «на уровне». Стали отставать в учебе, и сорвалось все. То, что ребята были вынуждены бросить институт, камнем легко на сердце Марата Ивановича и Гали Викторовны. Да один ли был этот камень? Школа с уходом Гали Викторовны стала опять чужой для детдомовцев. Только некоторые из учителей по-доброму относились к ребятам и поддерживали в них стремление учиться. Но еще хуже было в детском доме. Здесь директором теперь был Август Вадимович, и он прилагал все силы, чтобы как можно скорее похоронить даже память о былых порядках и обычаях дома. Зачем-то ему понадобилось уничтожить стенды с фотографиями, отражающими историю детского дома. Их было приказано снять, распилить. Стены и внутри, и снаружи срочно перекрасить, хотя дом ремонтировался совсем недавно и в покраске вовсе не нуждался. А спортзал, гордость дома! В нем, светлом и просторном, так любили детдомовцы тренироваться, проводить соревнования, встречи с командами школ, техникума. Новый директор отдал распоряжение замуровать кирпичом окна. «Будет темно! А как же проветривать зал?! Пропадет уют, тут не захочется заниматься!» — возражали не только дети, но и воспитатели. Все напрасно. «Замуровать, чтобы было теплее!» В это время в поселке находилась шефская бригада из Энергетического института имени Г. М. Кржижановского. Институт этот шефствовал над домом много лет. Замуровать окна в спортзале директор попросил шефов. — Нет. Мы не можем. Это произвол. Он против здравого смысла, — сказали шефы. Директор вынужден был нанять рабочих из строительного управления. Они и замуровали окна. Свинарник позади здания был задуман Маратом Ивановичем для того, чтобы не только использовать с толком пищевые отходы и дать к столу дополнительные продукты, но и приучать детей к уходу за животными. Ухаживать за поросятами взялся ученик девятого класса Юра Власов. Он очень полюбил это дело. У большинства ребят раннее детство было несладким, а у Юры особенно трагичным. Парень пришел в детдом настолько искалеченным, что почти год никто не видел, чтобы он улыбнулся. Угрюмый, замкнутый. Слова из него не вытянуть. А в свинарнике, когда кормил или мыл поросят, можно было наблюдать, как он, расслабив в доброй улыбке красивое лицо, говорил со своими подопечными: «Дурашки вы мои, милые вы мои!» Шефы помогали детдомовцам строить свинарник, а теперь Август Вадимович велел его разобрать. Они отказались. Получился конфликт. Шефская бригада с горечью уезжала из детского дома, с которым институт столько лет дружил. Молодые ученые проводили здесь отпуск, работали на стройках края и одновременно помогали своим подшефным. Читали и обсуждали с ребятами интересные книги, делали доклады, вместе ремонтировали дом. Туристские походы, спортивные соревнования всегда проходили с участием шефов. Поросят прирезали, а свинарник снесли местные рабочие. Юра плакал, уткнувшись головой в коленки, а утром он «утек» из детдома. Вскоре его схватили с группой малолетних воров. Новый директор распорядился: выпускников считать чужими людьми и в дом не пускать. А тут исстари повелось привечать ребят, устраивать их свадьбы (уже 13 свадеб отпраздновал детдом). Обычно бывшие воспитанники приезжали в родной дом и помогали во время лова рыбы, уборки урожая. Они проводили здесь спортивные занятия, тренировки. Среди них были мастера спорта, и команды детдома завоевывали призы на больших соревнованиях. Был спецсчет — деньги, заработанные детьми. Деньгами распоряжался совет дома, утверждало статьи расходов общее собрание. Спецсчет аннулировали, отменили и ежемесячные дни рождения ребят, ежегодный праздник чести... Ну можно ли было ожидать, что дети все эти «начинания» встретят с покорностью? «Отдайте нам нашего директора! Почему у нас наступила такая жизнь?! Раньше всегда еженедельно выдавали икру, которую мы сами заготовили, теперь она вся сразу исчезла. Куда? Не пускают в дом наших братьев, сестер, бывших воспитанников. Не работает совет дома. По распоряжению нового директора разломали стены классных комнат, закрыли наши музеи, мы перестали ездить к шефам, не дают учиться выше восьмого класса даже тем, кто учился хорошо. Нас оскорбляют, ругают нецензурными словами, запирают на третьем этаже и не пускают гулять. Пошли в ход оплеухи» — так пишут ребята, пишут и взрослые, бывшие детдомовцы, протестуя против уничтожения своего дома, всей стройной системы воспитания в нем. Уже давно у выпускников сложилась традиция: закончив учебу в вузе, отслужив срочную службу в Советской Армии, получив профессию в училище, на курсах, устраиваться вблизи родного дома. На близлежащих приисках работают бульдозеристами, драгерами воспитанники Марата Ивановича. В порту, на Охотском море, его «дети» — крановщики портовых кранов, в автоколоннах — шоферы, на рыбзаводе — рыбаки, мастера рыбного производства, в школах — учителя, в больницах — врачи. Швейная фабрика, меховая мастерская, местная ТЭЦ — везде они, бывшие его питомцы, их около полутысячи. И все они требуют, чтобы вернули директора. Дети выражают свой протест неповиновением новым порядкам. Они уже не дисциплинированные ученики. Пропускают занятия, вовсе бросают учиться, так как в школе теперь к ним совсем другое отношение. Они убегают из детдома, удирают в город, общаются с «бичами», попадаются на воровстве. В доме сквернословят. Еще бы, первым показал им пример новый директор! Он хочет быть запанибрата, показать, что видит их насквозь. «Это же их стихия — мат, курение, выпивка», — убежден этот «педагог». И они теперь курят при нем, не стесняясь, демонстративно. Директор однажды попросил у одного из парней дать ему в долг пачку сигарет. Парень не давал. «Не веришь, что отдам? На в залог» — и протянул партбилет. «Ах, я дурак! — ругал потом себя хлопец. — Надо было схватить этот билет и бежать в райком: «Смотрите, каков наш новый директор! Каков коммунист! Я растерялся. Смекнул он тут и спрятал свой билет. А потом стал говорить, что «водительские права» мне протягивал». Этот «воспитатель» имеет, в отличие от Марата Ивановича, диплом об окончании педвуза. Он носит в кармане партбилет. Но какая цена ему как учителю и как коммунисту? Однако его не бранят в облоно. Тут он «свой человек». Все, что он делает, их устраивает. Марату Ивановичу как-то за год недодали на нужды детдома 24 тысячи рублей, рассчитав, что кормить летом детей не надо, так как они все разъедутся по пионерским лагерям шефов. А ребята остались дома из-за вспыхнувшей эпидемии желтухи. Деньги были необходимы, но в них отказали. А новому директору выдали тысячи на новую мебель при совсем еще приличной старой, на ненужный ремонт здания. В изменении фасада он видел свою преобразующую роль. Пишу, а сама думаю: как я стараюсь, описывая дела этого человека, обличить его убогость! Ведь и так все ясно. Но тем, кто решил судьбу дома, кто назначил и опекал нового директора Августа Вадимовича, было ясно что-то другое, и они вскоре еще выше продвинули этого угодного им человека, назначили заведующим районо. Вершители судеб детдомовцев убеждены, что дети — неполноценные. Поэтому и не признают результатов педагогической практики дома за предыдущие десятилетия и оскорбительно относятся к воспитанникам, не считаются с их человеческим достоинством, не щадят их самолюбия, попирают их права. Ребята задеты, оскорблены. Дом стал не их. Они плюют на пол, кидают окурки во вновь выкрашенный потолок, ломают новую мебель, царапают ее гвоздями, выбивают оконные стекла. «Это бандиты! Вот кого воспитал Марат Иванович!» — говорят его враги. В доме теперь постоянно присутствует милиция. Ребят забирают, отсылают в колонии для трудновоспитуемых, укладывают в психбольницу. И это после того, как 26 лет в доме не было ни одного случая, чтобы воспитанника забрала милиция. После Августа Вадимовича на должность директора детского дома назначили его единомышленницу, друга и соратника — учительницу Злобину. Руководство областного наробраза не посмотрело, что двое детей у нее, и мужа нет, и живет от детдома далеко. Ничего, мол, справится. Она «справлялась». Продолжала сгибать в бараний рог мало-мальски строптивых девчонок и мальчишек, уже немногих, кто пытался заявлять о своих правах, кто помнил прежнюю жизнь в детском доме. Яро, с грубейшей руганью гнала от двери дома бывших воспитанников, била детей, сдавала их в психиатрическую больницу, заявляя открыто, что дети тут сплошь дебилы. Письма в центральные органы народного образования, в газеты летели и от Марата Ивановича, и от бывших воспитанников. Марат Иванович хлопотал не за себя — за судьбу детского дома. И питомцы его бились за этот, единственно родной для них дом. Были отписки, настоящего внимания к тому, что излагалось в письмах, не было. Очень изменилась обстановка, очень изменилось отношение к детям из детских домов, интернатов, колоний за многие прошедшие годы. В 1927 году я, делегированная втайне от начальства комсомольцами-воспитанниками Щелковской учебной колонии, явилась в МОНО к товарищу Калининой. Она тогда ведала московскими и областными детскими домами, колониями. Я рассказала ей о том, что в Щелковской колонии дети разделены на три категории. Из первой — учатся, играют, поют и танцуют, едят лучшую пищу, не несут тяжелых нарядов, с ними проводят учебные занятия по полной школьной программе. Они даже изучают французский, свысока, презрительно относятся к нам, второй категории, — «плебеям», которые меньше учатся, больше работают, едят после них, когда и суп пожиже, и каша не масляная. Носили мы их обноски. Выступать, ездить на смотры нас не брали. Но был и третий сорт, третья категория воспитанников. Они, по нынешней терминологии, назывались бы дебилами, а тогда их звали дефективными. Это были бывшие беспризорные или деревенские дети, потерявшие родителей в тяжелое голодное время начала 20-х годов. Среди них были вполне здоровые, способные ребята, но никто не желал возиться с ними, учить их, выявлять таланты. Их почти совсем не учили, заставляли картошку чистить, воду возить, лавки в саду красить, дорожки подметать. Одевали и кормили совсем плохо. В колонии, считавшейся образцово-показательной по оценкам детей из первой категории, которые были «вывеской» колонии, правил директор — «барин», как мы его звали. Помогала ему дама с буклями, в пенсне на цепочке, в шуршащей шелковой одежде. Нас, «плебеев», пролетарских детей, она брезгливо обходила, неся на уже совсем не молодом лице выражение презрения. Слова произносила большей частью французские. Девицы из ее категории приседали перед ней, потупя головки с пышными бантами в волосах. Мальчики, в отглаженных брючках, с тщательно заправленными под ремни суконными рубашками, галантно вытянувшись, наклоняли перед ней прилизанные, расчесанные на косой пробор головы. Про все, творимое там, возмутительное, на мой взгляд, рассказала я товарищу Калининой (имя и отчества ее, к сожалению, не помню). Она слушала очень внимательно, что-то записывала, хмурилась. Потом сказала: — Ты правильно сделала, что приехала ко мне. Спасибо. Все мы там выправим. Тебя направлю сейчас в совсем другую колонию, в Алексеевку. Не слышала о ней? Понравится, я уверена. Замечательная там комсомольская жизнь! Тогда товарищу Калининой не нужно было проверять мои слова. Она поняла, что я говорю то, что есть. Она использовала мой «сигнал», быстро навела порядок и восстановила справедливость. Второй случай описан скульптором Павлом Кенигом, воспитанником Мстерской школы-коммуны. Это тоже было в начале 20-х годов. Он, недавний беспризорник, ставший потом воспитанником Оренбургского детского дома одаренных детей, жил в Мстерской школе-коммуне, когда туда вместо прежнего хорошего руководителя был назначен некий «варяг», как его прозвали коммунары. Он стал править со своими помощниками, привлеченными со стороны. Они издевались не только над детьми-коммунарами, но и над их любимыми преподавателями-художниками, другими старыми учителями и воспитателями. Павел явился в Наркомпрос к Надежде Константиновне Крупской. — Ты откуда, мальчик? Как тебя зовут? Делегирован кем-либо или сам решил приехать? Павел Кениг все рассказал товарищу Крупской. — Хорошо, Павлуша, что ты все мне рассказал. Поживи немного в детском доме имени III Интернационала, мы наведем порядок у вас в коммуне, тогда ты туда и вернешься. Прибыла в Мстеру специальная комиссия, разобралась во всем происходящем, прогнали «варягов» и назначили замечательного руководителя товарища Карманова. Так относились к детдомовцам прежние большевистские руководители Наркомпроса, а теперь на письма-сигналы, на вопли о помощи воспитанников (таких писем более сотни) только короткие, невнятные отписки, да и то не всегда. Многие письма вообще остались без ответа. Удивительно это и очень горько. Иногда задумываешься, почему ответственные товарищи не понимают простой истины. Когда у коллектива сложились свои здоровые обычаи, правила, нормы отношений, ребят их жизнь устраивает, они не жалуются, не бунтуют, у них веселые, спокойные лица, надо очень бережно отнестись к судьбе такого дома. Нельзя рубить сплеча, менять зачем-то начальство, сливать один дом с другим. Детский дом — это живой организм, это семья. Разве можно в семье посторонним людям взять и заменить мать или отца, все перемешать? Я испытала в детстве такую ломку нашей учебно-трудовой колонии в Алексеевке. Объявили о ее закрытии, слиянии с колонией «Светлый путь». Эта колония находилась в 12 километрах от Калужской заставы, в селе Теплый Стан (теперь это Москва). Колония занимала помещение усадьбы помещицы Салтычихи, известной в России своими зверствами. (Это между прочим.) Мы были глубоко возмущены, оскорблены, мы страдали, узнав о таком решении. Комсомольская организация колонии выбрала несколько человек — делегатов. Мы приехали в МОНО с требованием объяснить нам, почему нас сливают со «Светлым путем». — Что, вы не знаете, какая у нас хорошая колония? Мы так стараемся! После седьмого класса половина ребят поступает в техникумы, остальные идут в ФЗУ и становятся отличными рабочими. Мы работаем на своем огороде, в коровнике. Мы возим вам молоко, сами убираем дом, печем хлебы, стряпаем, стираем, штопаем все белье. Оставьте нас в Алексеевке. Мы не хотим в Теплый Стан! Мы хотим, чтобы нас учили наши учителя! Серьезно, как взрослым, сознательным людям, нам объяснили: — Стало в стране меньше детей-сирот. Детские дома, колонии должны сокращаться. А какую колонию нужно ликвидировать, вашу или «Светлый путь»? Ваша — на сто человек, а «Светлый путь» — на двести. У них больше помещений, шире хозяйство. Вы — советские люди, комсомольцы, должны понимать, что к вам всех не переведешь, не разместишь, а вас туда можно. Значит, перенесите свой дух, свои традиции в «Светлый путь». Это было доказательно, разумно. Мы согласились, но горе на сердце было у каждого. Перебравшись в Теплый Стан, мы долго, пожалуй до окончания седьмого класса и выхода из колонии, жили, сохраняя прежние дружбы, соблюдая свои, «алексеевские», традиции (до сих пор, до старости, я дружу с подругами из Алексеевки). Был в 70-х годах случай на Полтавщине. Там в органах народного образования решили слить маленькие детские дома в один большой новый интернат. Разместить его в здании ранее знаменитой детской колонии. Задумано, решено, сделано. И руководство, и воспитательский состав только из молодых. Внешняя атрибутика блестящая. Мебель, плакаты, картины на стенах, новые одеяла на кроватях, посуда в столовой. А детям, свезенным из детдомов, тут не нравится. Ходят своими «домами», как раньше жили, тащат в лес одеяла, посуду с едой. Ничего не жалеют в своем новом доме, новых воспитателей не слушают. И стали сюда ездить комиссия за комиссией. Но лучше в интернате не становилось. Однажды ребята узнали заранее, что едут опять проверять, поучать. На дороге, у поворота вырыли яму, заложили ее жердочками, сверху землей засыпали, выровняли, чтобы незаметно было, что тут яма. Они даже притащили борону. Остриями вверх лежала она на обочине. Но не опустили в яму, не захотели, видимо, уж больно сильных увечий наносить членам комиссии, шоферу. Спрятались за деревьями. Наблюдают. Машина с ревизорами влетела в яму. Сильных телесных повреждений члены комиссии не получили, но поушибались. Конечно, и испуг был сильный. Вылезли, увидели поясок от детдомовского пальто, стало им все ясно. Именно их «ожидали» дети. Тут «дошло» до товарищей, что протестуют дети против ломки их прежней жизни. Каждый дом был «своим домом» для этих детей. В каждом доме был свой микроклимат, к которому привыкли его обитатели. «Что-то мы намудрили, надо сделать шаг назад», — признали поверяющие. И пригласили они самого любимого, самого хорошего из прежних директоров одного из ликвидированных детдомов. Он приехал. Однажды услышал шум у дверей. — Что там происходит? — Да иностранцы пожаловали. — Как иностранцы?! Я только что приступаю к работе, рано к нам делегациям приезжать. — Иностранцами у нас бывших выпускников зовут. День сегодня воскресный, вот они и понаехали к своим друзьям, братьям, сестрам, а мы их сюда не пускаем. — Это почему же?! А ну сдвигайте столы, готовьте прием гостей! Откройте двери, зовите всех сюда! И началась сразу в интернате другая жизнь. Не надо было таскать миски в лес, чтобы накормить своих близких, приехавших в гости. А они, гости, стали рассказывать, что хорошее было в их домах, что надо и тут завести. Они помогали работать в саду, на спортплощадке, в доме. Их тут хорошо встречали, кормили, расспрашивали о жизни, учебе, помогали и советом, а то и вмешательством по месту работы. Как же, свой человек, бывший воспитанник детдома страдает! Кто же за него заступится, если не детдом? История дома Марата Ивановича так благополучно не завершилась. Нельзя сказать, что в борьбе он и его ребята были одиноки. Всю их правоту увидела на месте и признала корреспондентка влиятельной центральной газеты. Но отношение свое к этому делу не сумела до времени сохранить в тайне. Выход ее статьи был предупрежден и не состоялся. В прокуратуру РСФСР обратились с письмами Марат Иванович и Галя Викторовна. Туда же пришли и письма от ребят. Приехал прокурор из Москвы. И он нашел, что уволены товарищи несправедливо и факты беззакония, чинимые тут, налицо. Но и его ошельмовали местные деятели. Пришлось ему уйти с работы, не завершив расследования. Уже два года спустя после «переворота» появилась все же статья в большой центральной газете про несправедливое снятие с должностей директоров детского дома и школы, про махинации, безобразное отношение к воспитанникам. Откликов на статью было очень много. Писали отдельные люди, целые коллективы, ратуя за справедливость, соблюдение законности. Ведь жертвами произвола оказались дети! Много было в редакционной почте писем от людей, знающих лично Марата Ивановича. Доктора, учителя, корреспонденты, государственные служащие, хоть раз столкнувшись с директором детдома случайно или по работе, запоминали его, удивляясь огромному, чисто отцовскому его чувству ко всем своим воспитанникам. «Я увидала, как он горделиво ведет своих сынков и дочек по городу в музей, как он поправляет одному галстук, другому приглаживает вихры, третьего поглаживает по плечу, убеждая в чем-то. «Повезло ребятам!» — подумала я тогда» — так написала журналистка, глубоко возмущенная всем случившимся в детдоме. Казалось, устыдятся областные да и центральные руководители, вспомнят о замечательных педагогах, чьи судьбы были тоже тяжелы (я говорю о Макаренко, Сухомлинском и других), и справедливость восторжествует. Если уж не вернут на должность Марата Ивановича (он и устал, и издергался за последнее время), то возьмут в детский дом одного из его учеников, кто с радостью принял бы от него «ключи» от созданной им системы воспитания и повел бы корабль тем же курсом, да еще по-молодому... Не тут-то было. Правда, такие, как Август Вадимович, Злобина, начальник милиции, еще несколько человек, ушли потихоньку — кто на пенсию, кто куда, но в детском доме действует уже третий директор. Показуха теперь на высоте. В доме тюлевые занавески, ковровые дорожки. Но детям тут холодно, неуютно. Нет прежнего боевого, инициативного самоуправления, веселой работы в огороде, на покосе, на рыбалке. Трактор их собственный, купленный когда-то на ребячьи деньги, продан. Погибли прекрасные традиции, шефские связи. Даже вывеска, что дом носит имя Глеба Максимилиановича Кржижановского, снята... Официально после той статьи было объявлено, что увольнение Марата Ивановича отменено. Однако должность ему не возвратили. Рука облоно оказалась очень длинной и очень цепкой. Правда не победила. Марат Иванович все еще борется. Пишет и пишет. Он постарел, похудел, поседел. Глаза утратили прежний блеск. Он теперь персональный пенсионер. Эту пенсию ему вынуждены были дать как человеку, безупречно отработавшему здесь, на краю земли, 30 лет. Однако дали ее после того, как вмешалась еще одна газета. Все бывшие воспитанники, кому известно о печальной судьбе их родного дома, возмущены до глубины души. Один из них, выбранный депутатом, даже отказался от депутатских полномочий в знак протеста против развала детдома. Некоторые покинули область, привычную работу, чтобы быть подальше от дискредитировавших себя людей. Большинство детдомовских активистов замолчали, замкнулись и только при случае говорят своему «бате»: «Эх, Марат Иванович, а вы нас учили, что правое дело всегда одолеет злое, что поступать надо по чести и совести. Где же победа вашей чести, где победа всех нас над подлостью?» На прямой обман пошла инспектор районо — жена бывшего начальника районной милиции, когда в детский дом после статьи в газете прилетел по требованию области представитель редакции одной газеты. Он был в детдоме, говорил с сотрудниками, записывал беседу на магнитофон. — Вот каких бандитов воспитал прежний хваленый директор! Каждый день диверсии! Сейчас сломали дверь! Ну, как прикажете к ним относиться?! Каждый день в доме что-то ломают, корежат, бьют. Работник редакции поверил на слово. Возмущенная речь инспектрисы была записана на пленку как факт. А дверь никто не ломал. Конечно, был бунт, громили в доме все сделанное новым, нелюбимым директором напоказ, но к этому времени, после статьи в столичной газете, ребята были полны надежд. Никто и ничего не ломал. Представитель газеты беседовал с воспитанниками, вышедшими уже из детдома. Все они в один голос хвалили «батю», жизнь при нем, рассказывали, как стало плохо после его ухода. Товарищ из газеты слушал их в пол-уха. Он давно понял, что Марат Иванович педагог «от бога» (его собственное выражение). Это он легко установил. Ребята старались показать, чему их учили, какой был в детском доме коллектив, как сами детдомовцы управляли своей жизнью. Ну и что? Видимо, задание свыше было обелить областную власть. После его возвращения в Москву долго газета не давала никакого материала о дальнейшей судьбе дома. Потом была нечленораздельная статья из области. Трудно было понять, оправдывались или доказывали свою правоту руководители облоно.. Ребята сначала надеялись на приезжего газетчика: он их выслушал, понял, поддержит теперь в Москве. Потом ждать перестали. В правде разуверились. И теперь, спустя несколько лет, живя под кровлей Марата Ивановича или приходя к нему в гости, они уже не строят радужных планов о восстановлении своего дома. «Они стали недоверчивыми, озлобленными скептиками. В их-то годы!» — сокрушается Марат Иванович. Вот почему он никуда не может уехать. Он нужен им, своим детям. Он их опекает. Его квартира — для них пристанище, кров у родного человека. Марат Иванович еще надеется, что не все его документы обесценились из-за давности происшедшего, рано еще складывать оружие. Есть у него и конкретные дела, связанные с судьбами воспитанников, безвинно засуженных, сосланных в спецколонии. «Батя» верит, что справедливость восторжествует. Ведь теперь страна взялась за наведение порядка во всем, за борьбу с беззаконием... Групповая фотография Пожинает еще Марат Иванович урожай со своего поля. Хороший урожай. Летят к нему — то с одного края страны, то с другого — вести о бывших воспитанниках. Это облегчает жизнь. А она у него трудная. Оторван человек от всего привычного, от активной деятельности. Наказан, а за что? Но приходят письма, приезжают бывшие воспитанники. Ввалился как-то Михаил Осетров, один из давних выпускников, друг Вити Карина. Его в детском доме звали «Лобастый». Теперь это многоопытный, известный в северных краях геолог. Появились у Мишки уже заметные залысины, и его большой лоб стал еще более выпуклым, выразительным. Михаил — мужчина высокий, крепкий, в толстом свитере крупной вязки, в унтах, с задубелым на ветрах лицом, уселся напротив Марата Ивановича и, подперев большую тяжелую голову кулаками, уставился на своего бывшего директора чуть прищуренными светлыми глазами — улыбчивыми, с хитринкой. — Как я рад, что вижу вас! Последнее время не мог дождаться, когда вырвусь, прилечу сюда и заявлюсь к вам, батя... — И я очень рад тебя видеть! Ты будто еще вырос? Уж больно много места занимаешь. А я вот усох, да? — Ну почему усох? Вы похудели, верно. Но это на пользу. Так начался разговор: будто бы ни о чем. Давно не видались, а произошло немало и у того, и у другого за эти несколько лет. Письма друг другу слали, и знал Марат Иванович о главном из жизни Мишки-лобастого, о том, например, что он — лауреат Государственной премии, награжден орденом, и о том, что теперь не только сын у него есть, но и дочка. А Михаил знал о мытарствах бывшего директора, о его попытках добиться справедливого решения детдомовского вопроса. Знал, что он не смирился, не опустил рук, доказывает, убеждает, хотя за давностью происшедшего слушают его всё меньше. Марат Иванович рассказывал о своих попытках вразумить «инстанции» и как будто даже смущался, объясняя: — Понимаешь, не могу махнуть рукой и устраниться. Не по-большевистски это было бы, да и против моей совести. Обворовали в то смутное время детский дом на тысячи рублей, у меня же документы есть! Почему воры должны благоденствовать? Почему дом возглавляет уже третий директор, назначенный облоно, и этот третий чинит все те же беззакония, расправы над детьми, что и первые два! Парадокс, Миша: шлют тех, кто плох, вреден для детей, и не желают даже обсуждать кандидатуры из числа наших выпускников, понимающих основы трудового, общественного воспитания. — Хотелось бы помочь вам, но как, чем? Не знаю... — И я не знаю, Миша.. Ты постарайся побывать в доме, тебя, может быть, пустят. Ведь как интересно ребятам увидеть и услышать такого замечательного старшего брата! Может, повидаешь детей, и явится у тебя мысль, как им помочь, что предпринять. А еще потолкуешь с ребятами — выпускниками разных лет. Сегодня ко мне придут. Видишь, матрацы на антресолях держу? Живут у меня по-прежнему, у кого еще жилья нет. — Знаю, наслышан об этом. Потому и гостиницу себе организовал. Но пока ребят нет, хочу задать вам один интимный вопрос. Можно? — Задавай. — Не жалеете ли теперь, что именно так сложилась ваша судьба? Что вы всего себя отдали нам, осиротевшим детям? Что семьи не завели, не уехали в свое время из этого медвежьего угла? Простите меня за старый грех, Марат Иванович. Я когда-то услышал один разговор ваш с Ниной Петровной... Незадолго до ее отъезда. Я был тут, у вас на кухне. Вы пришли вместе, продолжая разговор, что вели, видно, еще по дороге. Я невольно все услышал. Нина Петровна говорила, что ей не хватает здесь кислорода, что она истосковалась по московским театрам и музеям, по полям, лесам и лугам, что хочет видеть другие лица. Многое она тогда перечисляла, чего ей тут недостает. Помню, сказала: «А ты от этого разве не страдаешь? Ты все уходишь от прямого ответа, откладываешь на отпуска, на потом. Когда же будет это «потом»? Сколько мне ждать? Неужели без тебя не вырастут эти дети? В конце концов детские дома есть и под Москвой, и под Ленинградом!» Я тогда прямо съежился весь, ожидая, что вы ответите. И вы сказали: «Есть-то, есть, конечно. Но это — мои ребята, мой дом, и я не вижу пока, кому мог бы его передать. Понимаешь, это часть меня самого. Я не могу разорвать сам себя на части». Услыхав это, я уже не мог сидеть и дальше подслушивать. Тихо-тихо подкрался к двери и выскользнул наружу. Счастливый, бежал к дому: «Батя остается с нами!» Так не жалеете, что остались? Не жалеете теперь, что отказались тогда от женщины, которую любили, от всего своего, личного? — Ты знаешь, не жалею. Я был по-настоящему счастлив с вами. Бывало и трудно, и просто страшно иногда. Помнишь, разлилась река, а вы в палатке, на самом берегу со своим неводом? Что с вами? Успели ли выбраться? Не утонул ли кто? Посадили меня в лодку рыбнадзора, идем по реке. На месте лагеря — никого и ничего: ни палатки, ни машины, что подальше от воды, у леса стояла. Все затоплено. Ну, думаю, если утонули ребята — сам в реку брошусь. А вы, оказывается, вовремя лагерь свернули и в это время меня на машине разыскивали, по реке на лодке шныряли. Да... А когда в тайгу ушли и двое суток вас не было? Хотя это случилось уже без тебя... Были тяжелые моменты, но чтобы я пожалел о другой, непрожитой жизни? Нет. Даже теперь эта мысль не приходит мне в голову. У каждого свое. Мне тяжело, что так случилось, что погибла система, которую мы создавали столько лет. Нет теперь своего родного дома у вас, выпускников, плохо и новым воспитанникам. А я сижу тут и не могу им помочь. К детям меня не допускают, хотя просил дать мне партийное поручение — заниматься с ребятами... Марат Иванович вздохнул. Михаил уже не смотрел ему в глаза: сидел опустив голову. — Ладно, не унывай, Миша. Я расскажу тебе сейчас одну историю. Ты застал Алешу Орлова? Помнишь его? — Да, Алеша при мне еще маленький был. Хороший мальчишка, помню. И что? — Сейчас я покажу тебе его уже не маленького, а выпускника десятого класса. Вот, смотри. — Марат Иванович показал на групповой фотографии ладного паренька. — Вот он, слева, первый во втором ряду. Снялись в день выпуска, еще при мне. Алеша был в числе шести поступивших в вузы. В Уссурийске учился. Однако пришлось ребятам учение оставить. После моего увольнения не стали наши студенты получать стипендии и из дома, со спецсчета, деньги уже не присылали. Это тоже дело рук Августа Вадимовича. Алеша работал, потом его призвали в армию. Отслужил, демобилизовался, охота учиться не пропала. Помощи ждать уже не приходилось, и все же поступил он на дневное отделение института. К стипендии стал подрабатывать вечерами — грузчиком... Я был в подмосковном санатории. В столовой за моим столиком оказались симпатичные, уже немолодые люди — муж и жена. Оба какие-то подавленные, грустные. Я понял, что у них недавнее большое горе. Не расспрашивал — сами поведали. Было у них два сына. Старший проходил воинскую службу в Афганистане. Погиб там. Что и говорить, нелегко такое перенести. Теперь все надежды, вся любовь сосредоточились на младшем — студенте университета. И вот — года не прошло, как похоронили старшего, в походе, купаясь в озере, утонул младший. Горе неизгладимое, пережить, смириться с ним — невмоготу. «Приехали сюда, послушались друзей, а зачем? Нигде нам не легче...» Жена ушла на пенсию, муж еще работает. В доме достаток: есть машина, давно обжитой, ухоженный садовый участок, прекрасная квартира, а деваться от беды некуда. «Теперь на то, что прежде радовало, и смотреть не хочется. Для кого все это, для чего?» Было мне их очень жаль, а чем поможешь? Но знаешь, Миша, я даже вздрогнул, когда, зайдя в их комнату, увидел фотографию младшего сына. «Это наш Алеша», — говорит мать. Смотрю — глазам своим не верю и в ответ Марии Михайловне утвердительно головой киваю: «Да-да, и у меня такой Алеша есть, совершенно одно лицо!» Оказалось, что они почти ровесники. Я попросил другую фотографию их сына. Мне протянули ту, где он был снят с товарищами-однокурсниками в стройотряде. И с этой карточки глядел на меня улыбающийся Алеша — наш Алеша Орлов. Взбудоражило это обстоятельство моих новых знакомых, как бы даже вывело из тоскливого, давящего оцепенения. В глазах какая-то надежда появилась. Оказывается, есть, живет на свете двойник их сына! А вдруг он во всем, как Алеша? Стали они меня расспрашивать: какие у него привычки, характер? А рост у него какой? Размер ботинок? Спортом каким увлекается? Я рассказывал, как мог, но ведь не видались мы с Орловым уже четыре года. В детском доме он в массе своих одногодков ничем особо не выделялся. Учился средне, был послушным, «не взбрыкивал». В дошкольный детский дом попал из дома малютки. О родителях и понятия не имел. Целиком был наш мальчишка. Физически здоровый, спортсмен. И лыжник был хороший, и в футбол играл, и каратэ занимался. Этим они все тогда увлекались. Свой тренер, бывший наш детдомовец, секцией руководил. Помнишь Изотова? — Конечно. Мы с ним вместе три года жили. — Рассказал я своим новым знакомым, что к учебе парень тянется, взялся за науку всерьез. На следующий день стали они просить меня написать Алеше, чтобы приехал к ним. Смотрели на меня с надеждой. Понимаешь, в их положении за соломинку ухватиться хочется. Муж, Егор Петрович, убеждал: — Мы почти всю ночь думали, толковали. Вдруг в вашем Алеше сына себе найдем? Ведь мальчику тяжело и работать, и учиться, и никого у него близких нет. А у нас бы он жил совершенно обеспеченный. Все у нас есть. С радостью ему отдадим, пусть учится. — Может быть, у него и голос похож? Или какие-то привычки, как у Алешеньки? — Это уже Мария Михайловна высказывает свои надежды. Я написал Алексею еще из санатория. Вот, мол, познакомился с хорошими людьми, ты на их сына похож, приезжай в Москву на каникулы, очень приглашают. Дашь согласие — деньги на дорогу пришлют. Примут тебя с радостью, а ты погостишь, Москву посмотришь, никогда ведь не был. Чуть-чуть приободрились Егор Петрович и Мария Михайловна. Теперь все разговоры — только об Алеше. Но ответа не было. Мы уехали из санатория. В Москве я остановился у моих новых знакомых — они не отпускали меня. Возили на свою дачу, катали на машине вокруг Москвы — по самым интересным местам. У Егора Петровича были еще отпускные дни. Тут я написал Орлову второе письмо, уже более подробное. Все ему рассказал до конца, очень советовал принять предложение: «Алешка, ведь ты не знал семьи. А это большое счастье — иметь заботливую мать, хорошего отца. Они душевно нуждаются в том, чтобы любить, заботиться о сыне, о живом, кому на пользу будут их заботы и привязанность. Все, что у них есть, им двоим уже не нужно и вызывает только печаль». Ответ я получил уже здесь, дома, когда вернулся из Москвы. И что же мне написал этот А |