НЕИЗВЕСТНАЯ ЖЕНСКАЯ БИБЛИОТЕКА |
|
||
рекомендуем читать: рекомендуем читать: рекомендуем читать: рекомендуем читать: рекомендуем читать: |
Назад
© Гербер Алла 1974 ...Это был уютный, неутомительный и необременительный для взрослых детский праздник. Но в конце концов ребятам, видно, надоело переставлять фишки в настольных играх (под разными названиями, но с одинаковыми препятствиями и непременным условием — кому-то прийти первым), угадывать мнения и ошалело пищать, потому что Таня «лезет», а Витька «пристает». Им пришла в голову счастливая идея — устроить концерт художественной самодеятельности. Взрослые согласно закивали — «Просим, просим!» — и девочка с красным пропеллером в волосах быстро «прокатила» по клавишам бетховенского «Сурка» и «Сентиментальный вальс» Чайковского. «Пропеллер» сменила шатенка лет шести с удивленными зелеными глазами, которая поразила всех своим английским произношением, за что ее папа получил соответствующий набор комплиментов. А потом маленький коренастый Костик спел нам песню. Мы сначала улыбались, растроганно поглядывая друг на друга, даже подпевать пробовали и вдруг... затихли. Так, не сговариваясь, все вместе куда-то отодвинулись, оттянулись от этого вкусного стола, от смеха детей, от самого Костика, который тоненьким голоском старательно выговаривал: «Нам еще рано, нам еще рано, нам еще рано — лечь». Нам еще рано... Рано было забывать эти строчки. Мы услышали их очень скоро после войны в детской передаче по радио. Нам и в голову не приходило, что планета наша может плодить не только храбрецов, но и трусов. Тогда об этом и думать не хотелось, и слов таких никто не желал понимать. Зато каждый знал, что «есть мушкетеры» и себя, грешным делом, тайно к ним причислял. «...Другу на помощь, вызволить друга...» — да кто в этом сомневался? Разве бывает, разве может быть по-другому?! «Шпагой клянемся, шпагой клянемся...» — вызволим, спасем, не подкачаем, не подведем. Давно мы ее не вспоминали, любимую клятву нашего детства. И так неожиданно в этот уютный вечер всеобщей умиротворенности и комфорта вдруг снова прокатилось, как эхо тех далеких дней: «Шпагой клянемся, шпагой клянемся, шпагой клянемся — мы». О чем задумывались мои друзья в эти короткие минуты непредвиденного молчания? О разном, наверно. Кто-то о том, что нам и правда еще рановато умирать. Кто-то, может, подумал о трусах, которым «выпала честь», и о храбрецах, обойденных славой. Кто-то вспомнил о друзьях спасенных и о тех, кого никто не спас. А самый смелый из нас наверняка припомнил отговорки, которые не гнал прочь, идя на компромиссы с собственной совестью. Да, о разном думалось моей благодушной, беззаботной компании в те длинные секунды, когда чудак Костик, ни о чем не подозревая, весело, озорно повторял: «Есть мушкетеры, есть мушкетеры, есть...» Кто о чем... А я вспоминала, как в девятом классе к нам пришла новая физичка. А до этого была Елизавета Петровна — хорошенькая, светленькая, со вкусом одетая, по последней моде причесанная. Девчонки откровенно завидовали ее красоте, а мальчишки по очереди влюблялись. Физика была для нас не уроком, а дипломатическим приемом, на котором все старались очаровать друг друга. Да, мы только и делали, что очаровывали друг друга. «Мама Лиза» (так мы ее называли) — своими платьями, дружеским расположением, еле уловимым кокетством и даже вышколенным седовласым мужем (учтите: при смуглом лице), капитаном дальнего плавания. А мы — кто чем мог. Кто безмолвным, но полным обожания, взглядом. Кто несколько фамильярным обращением с намеком на духовную и человеческую близость. Кто демонстративной любовью к физике, а кто нарочитым небрежением к ней, но с полной симпатией к «маме Лизе» — мол, физику я терпеть не могу, но для вас, Елизавета Петровна... Мы приглашали ее в театр, ребята танцевали с ней на вечерах. Муж — капитан — проводил с нами познавательные беседы. Короче, это был образец учительницы, о каких можно только мечтать, писать и в старости вспоминать. И вдруг пришла новенькая. Она была настолько непохожа на свою предшественницу, что казалась ее вопиющим антиподом. В юности мы бываем жестоки к непохожести. Мы ее не понимаем, а потому не любим. Есть такой набор тестов, по которым определяют, скажем, настоящего мужчину. Но есть ведь и другие тесты, по которым определяют настоящего человека. Это ведь только в плохом фильме: если герой не поражает красотой, отвагой и белозубостью, значит, он отрицательный. А «косая сажень», открытый взгляд и широкая улыбка несут в себе исключительно положительный заряд. В жизни как раз не все совпадает. И то, что кажется красотой, на деле может обернуться уродством. И то, что выдается за обаяние, при ближайшем рассмотрении может оказаться эластичной, податливой маской, которая, в зависимости от обстоятельств, то растягивается в улыбку, то собирается в кулак. Мы доверчивы и неосмотрительны. Мы порой принимаем негатив за готовую фотографию, а хорошую фотографию — за искусную живопись. Мы берем признаки похожести за посылку и, вопреки логике, превращаем ее в вывод. Мы установили эталон прекрасного и часто отказываемся от действительно прекрасного, если оно не совпадает с привычным образцом. Зачем рисковать, когда есть «апробированный» идеал! Зачем искать, когда в витринах стоят манекены, по которым удобно и легко равняться! И если нам показывают короля, то мы требуем посадить его на трон и облачить в мантию, а иначе не король он — самозванец. Помнится, новенькая вошла в класс как-то боком, тихо сказала: «Здравствуйте, меня зовут Лия Федоровна... Кто хотел бы выступить по заданной теме?» Она была нескладная, худая, с высокой шапкой жестких неуложенных волос, наспех подхваченных на затылке шпильками. Шпильки выпадали, и волосы назойливо лезли в глаза. Невольно хотелось зачесать их, пригладить, но Лиюшка — так сразу мы ее прозвали — будто не замечала беспорядка на голове, как, впрочем, не замечала она беспорядка в классе. На ней всегда был синий халат с неизменным белым воротничком — единственная деталь туалета, за которой она тщательно следила. Из кармана халата торчала пачка «Беломора»: когда мы делали какой-нибудь опыт, она уходила в свою пристройку (маленькую лабораторию при физическом кабинете), и оттуда шел в класс резкий запах папиросного дыма. Пальцы у Лиюшки были красивые, тонкие, как у пианистки, только желтые на концах от табака и чересчур свободного обращения с химическими растворами. Лицо продолговатое, треугольное, с неожиданными на нем детскими пухлыми губами, утыканное веснушками, которые весной расползались по щекам и лбу рыжим напудренным облаком. Да, нельзя сказать, чтобы она была красива, женственна, что одевалась со вкусом и следила за своим преждевременно постаревшим лицом. Она говорила низким, охрипшим голосом, но не зычным, не свистящим, как говорят заядлые курильщицы, а тихим, сдавленным, всегда на одинаковой, ровной интонации, точно настроила на одну волну и никогда не меняла ни тембра, ни регистра. На урок Лиюшка приходила задолго до звонка. И когда мы вбегали в класс, получалось, что не мы ждем учителя, а она нас, давно готовая (задание было выписано на доске, приборы расставлены на партах) начать урок. И не мы встаем приветствовать учителя, а она спокойно выжидает, пока мы угомонимся, рассядемся, и тогда без лишних слов, без докучливых замечаний приступала к делу. На первых ее уроках это какое-то невидимое, будто необязательное, ненавязчивое присутствие учителя было воспринято нами как сигнал «бузить». Мы сначала тихо переговаривались, пересмеивались, перекидывались записочками, а потом все громче, все наглее прыскали, хмыкали, бубнили, погружая класс в неумолчный рокот безобразия. А она будто не замечала нашего откровенного хамства, не слышала неуместных острот, которые действовали на нас, как шутовские хлопушки, — мы начинали покатываться со смеху, входя в такой раж, что забывали, отчего хохочем, над чем, все более отдаваясь свободе вот так безнаказанно веселиться на уроке. Она не кричала, но и не заискивала перед нами. Не ссылалась на свой учительский авторитет, но и не опускалась до панибратства, дешевой фамильярности, к которой часто прибегают молодые учителя для покорения старшеклассников. Она продолжала вести урок. В классе были заядлые физики, наши школьные корифеи — каким-то неведомым нам профессиональным чутьем она сразу выделила их из общей массы и первое время занималась вроде бы только с ними, исключив остальных из среды «избранных», не замечая, не вступая с ними в насильственный контакт. В конце концов нас стало злить ее к нам (как думалось) полное равнодушие, ее бесстрастные глаза, которые воспринимали нас как дурной сон, который все равно должен же когда-нибудь кончиться. Обиженные таким невниманием, мы расходились все больше и больше. Мы уже устали болтать и хохмить и рады были бы заняться делом — с любопытством поглядывали на спорящих у доски корифеев, — но нас игнорировали, и мы злились. И уже вопреки себе, вопреки вдруг возникшему интересу к физике, которая стала для нас чуть ли не запретным плодом, мы продолжали выводить Лиюшку из себя... Однако нам это не удавалось. Ни разу не повысила она голос, ни разу не сорвалась, не хлопнула журналом по столу, не побежала за помощью в учительскую. И только однажды, когда мы организованно ушли с ее урока (он был последним) в кино, она сказала нам на следующий день своим хриплым, тихим голосом: «Физика не нуждается в одолжении. Она привыкла иметь дело с богами, а не с рабами. А если вам хочется объявить бойкот физике, поверьте, она это переживет. Она и не такое видела...» Понимаете, ФИЗИКА, а не она, Лия Федоровна, — вот, оказывается, кому мы выразили недоверие. Не Лиюшке, а закону Ньютона. Не «училку» пытались вывести из себя, а теорию Эйнштейна, которая при всей своей относительности абсолютно устойчива. Мы прыснули по привычке, но, кажется, впервые по-настоящему стушевались. Как ни странно, нам стало не по себе. Мы почувствовали себя жалкими и ничтожными перед этой плохо причесанной женщиной с желтыми пальцами, которая защищала перед нами — но кто мы такие?! — не предмет, не урок, не учебник для девятого класса, а свою науку. Нет, это еще не было нашим окончательным поражением — шум, то нарастая, то затихая, еще прокатывался на ее уроках. Мы еще не могли смириться, что она ничего не делала, чтобы завоевать нас. И не заметили, как постепенно нас завоевывала физика. Как в минуты (все удлинявшиеся) затишья стали доходить до нас ее слова. И чем больше мы их узнавали, тем меньше хотелось произносить свои, потому что Лиюшка была богом в своем деле. ...Я никогда не любила физику. Это был как раз тот случай, когда не любят, потому что не понимают. Все эти законы магнитного поля, тепловой энергии, движения брошенных и падающих тел были по ту сторону моего мироощущения. А когда надо было найти чью-то мощность, выяснить, чему равно напряжение, да еще обнаружить сопротивление, мой несовершенный мозг отвечал на это таким протестом, сравниться с которым не может даже сопротивление гальванического элемента. И только Лиюшке, средствами крайне простыми, удалось затянуть в физику напрочь равнодушных к ней классных гуманитариев. Все, что было вокруг и казалось само собой разумеющимся, она облекала в тайну. Невольно, хочешь ты того или нет, тайна манит и тревожит воображение. Даже самый вялый мозг не может устоять перед желанием проникнуть в таинственное, стать соволшебником волшебства. В ее рассказах приемник становился волшебной шкатулкой, центральный нападающий «Спартака» — кудесником, которому ведом секрет равновесия сил, дым от папиросы — невидимкой, быстро карабкающимся по пожарной лестнице — всегда наверх и никогда вниз. Называлось-то это конвекцией, но надо было суметь заставить нас не зевать от этого слова, а добраться, и поскорей, до его смысла. Сквозняк, шум, случайные звуки, пролитые чернила, заброшенный мяч, тепло от батареи, шестимесячная завивка нашей модницы Шувалихи — ничто не пропадало даром, ничто не ускользало из поля ее зрения. Увидел — объясни. Услышал — пойми... Потом, когда мы стали друзьями, она переносила уроки на улицу, везла нас на аэродром, на футбольное поле... Приводила в механическую мастерскую, где мастер Петр Петрович повторял вместе с нами: «Надо же... А я-то думал...» Мы были хуже — мы вообще ни о чем не думали, отдавая ему точить коньки и привинчивать к лыжам крепления. А думать, оказывается, было над чем. Потому что все, как неожиданно выяснилось, — упущенный мальчиком красный шарик, и плывущая против ветра парусная лодка, и скольжение на ледяной дорожке, и трюки акробата, и дождь вместо солнца, и звуки рояля из окна, где с утра до ночи музицировал известный всей школе мальчик Боба, и лужа перед дверью, и самый скрип этой двери — все физика, законам которой мы, ниспровергающие в свои шестнадцать вообще какие-либо законы, вынуждены были подчиниться. Теперь многие учителя в школах объясняют не физику, а с помощью физики объясняют жизнь. Ставят все ее явления под вопрос и приводят учеников к необходимости отвечать. Но тогда нам задавали отвлеченные абзацы на отвлеченные законы. Предлагали составлять схемы по схемам. Включали ток, целиком выключая наш интерес ко всему происходящему (особенно у тех, кто точно решил, что в технический не пойдет, а значит, вся эта «абстрактная» наука ему ни к чему). Лиюшка помогла нам понять не только окружающий мир. Она приучила наш ум спрашивать и не ждать ответа. Не верить на слово, а искать, высчитывать, проверять и снова сомневаться, прежде чем крикнуть: «Готово, нашел!..» Теперь, вспоминая ее уроки, я понимаю: она так любила свое дело, что признавала только единомышленников. Другие могли хихикать, разговаривать, на отметку учить — она их не упрекала, не стыдила, просто их общество было ей неинтересно, вызывало, в лучшем случае, сострадание, не больше. Может быть, это было непедагогично. Не соответствовало правилу, по которому тот учитель не учитель, который не может наладить дисциплину в классе. Дисциплина пришла, но только не через страх. Осознанной необходимостью знать привела нас Лиюшка к вратам своего мира, который потребовал от нас гораздо большего, чем просто хорошее поведение и отличная успеваемость. В ней было достоинство человека, одержимого любовью, и все уродливое, суетное, несоизмеримое с этой любовью было по другую сторону ее мира. Так далеко, что она не слышала его глухих раскатов, не понимала его языка. И чтобы не напрягаться, не тратить время попусту, не ловить позывные чужого ей сообщества, она отключала себя от него, спасая свою любовь, чтобы в конце концов одарить нас ею. ...Мы, конечно, всего этого сначала не понимали. И ее отрешенность принимали за гордыню («Неудачница, диссертацию небось не защитила, а перед нами «задается»), ее «покрытие» наших проступков — за страх перед дирекцией, перед обвинением в неумении «взять класс в руки». Руками не взяла. А мыслями нашими овладела, да так крепко, что добрая половина класса пошла после окончания школы в физику. Достоинство породило достоинство. Мы, такие бесшабашные, такие молодцы в своих нехитрых выдумках, такие жестокие в своем желании унизить, ущемить достоинство учителя, сами почувствовали себя жалкими перед достоинством ее молчания. Перед последовательным нежеланием вступать с нами в конфликты. Она как бы оставляла нам последнюю возможность устоять перед падением, именно потому, что не боялась «пасть» (как принято считать) в наших глазах. Но однажды она упала, в самом прямом смысле этого слова. И этот день решил все. Как всегда, боком, незаметно, вошла она в класс. Хрипло сказала: «Добрый день», спокойно добавила: «Кто сегодня будет заниматься физикой, прошу поднять руки». Подняли все — на всякий случай. Она недоверчиво улыбнулась и пошла к стенному шкафу за каким-то нужным для темы прибором. За что-то зацепилась и, неловко путаясь в длинном халате, упала на пол. Это было так неожиданно и почему-то (черт его знает почему) так смешно, что класс грохнул. Парализованные смехом, мы даже не сразу сообразили вскочить и помочь ей. Кажется, в первый раз она услышала наш смех. В первый раз он хлестнул по ней своей бессмысленной жестокостью. Она смотрела на нас с такой грустью, как будто это мы только что лежали на полу, над нами потешались, нам не помогли встать. — Не может быть, — сказала она так тихо, что мы невольно подались вперед, поперхнувшись собственным идиотским смехом, — не может быть, что вы такие. Откуда? Зачем? Кто озлобил? Кто научил быть безжалостными к чужой беде? Я много раз падала — это не страшно. Страшно должно быть тем, кто уверен, что никогда не упадет... Во время блокады Ленинграда, было это в январе, в самые морозы, я шла, вернее, ползла через Кировский мост. Рядом со мной тянулись человеческие тени. Они тащили за собой детские саночки, в надежде найти по дороге дощечку, подошву, остатки скамейки — в общем, хоть что-нибудь, пригодное для топки или еды. Нести в руках они уже ничего не могли, даже старая туфля показалась бы им пудовой гирей. Я тоже везла санки, тоже бродила по городу в поисках топлива и еды. Силы кончались, я это чувствовала, да и надежды на случайную «добычу» не было никакой, и все-таки регулярно, как на работу, шла в город на поиски, потому что дома умирали отец и маленький брат. Не знаю, как это случилось, но я упала, а падать было нельзя — это я знала точно. Тот, кто падал, уже не вставал. Тихо так соскальзывали люди в снег и затихали. Наклониться, протянуть руку значило бы свалиться самому и... навсегда. И когда я вытянулась на ледяной дорожке, пробитой сквозь сугробы сотнями отмороженных ног, я почувствовала себя почти счастливой — ну, все, отмучилась, можно больше никуда не ходить, ничего не хотеть, и главное — не хотеть жить. Рядом со мной шли люди, ползли сани, семенили детские валенки. И вдруг кто-то, споткнувшись об меня, почувствовал, наверно, слабое сопротивление моего тела. «Живая?» — спросил женский голос. Я застонала, наверное, и тогда женщина нагнулась, чтобы поднять меня. Я была неподатливая и тяжелая и помочь ей была не в состоянии. Наша возня походила, наверно, на знаменитый эстрадный номер — нанайская борьба в исполнении одного актера. Но тогда нас еще было двое, и нам было не до смеха. Когда она наконец поставила меня на ноги, силы ее кончились, и она осталась на том месте, где только что лежала я. Я попыталась нагнуться, а она быстро-быстро зашептала: «Не нагибайся, упадешь, и тогда конец. Ты молодая— поживи. А мне все равно не дотянуть...» Я стала кричать. Но это только я думала, что кричу. А на самом деле голоса не было — какое-то шипение, которое на лету замерзало, не успевая складываться в слова. Прислонившись к барьеру, я смотрела умоляюще на прохожих. Но люди смотрели только перед собой, боясь потерять равновесие даже от малейшего поворота головы. Кто-то подхватил меня под руки: «Не стой, а то замерзнешь». Я пыталась вырваться, вернуться. Кричала, плакала... Но этого никто не видел и не понимал, кроме меня... Я так никогда и не узнала имени той женщины. Не знаю, где ее могила. Не знаю, кому обязана своей жизнью. Но я знаю, что значит падать и какой ценой иногда помогают вставать. ...Она не знала, кого благодарить за свое спасение. Но мы, ученики девятого класса «Б», и по сей день помним, кому обязаны своим. Можно было бы рассказать, как дружили мы с ней потом. Как ходили домой — в маленькую, заваленную книгами и старыми журналами комнату, где ее мама, в прошлом рижанка, угощала нас непривычным черным кофе. Как читала она нам стихи неизвестных тогда юношеству поэтов. Как скупо рассказывала о своей фронтовой жизни и никогда — о неудавшейся личной. Как в десятом классе ездили мы с ней на зимние каникулы в Ленинград, и она показала нам то место на Кировском мосту, и мы долго стояли, сняв шапки, а прохожие оборачивались и говорили: «Сумасшедшие какие-то». А другие называли «стилягами»... Но это уже другая тема. На выпускном вечере мы подарили Лиюшке портрет Эйнштейна с надписью: «Достойной ученице великого учителя». Она покраснела, неожиданно по-девичьи шмыгнула носом: — Ну, это уж слишком! Это вы... — и убежала. Вот о чем я вспомнила в тот детский день рождения, когда мальчик Костик уверял нас, что «есть мушкетеры, есть они, есть....» |
рекомендуем читать: рекомендуем читать: рекомендуем читать: рекомендуем читать: |
рекомендуем читать: рекомендуем читать: рекомендуем читать: рекомендуем читать: |
© Неизвестная Женская Библиотека, 2010-2024 г.
Библиотека предназначена для чтения текста on-line, при любом копировании ссылка на сайт обязательна info@avtorsha.com |
|